412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Сердце и камень » Текст книги (страница 14)
Сердце и камень
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:50

Текст книги "Сердце и камень"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

«Это вихрь, это он! – прошептал Федор. – А ты хотел спрятаться от него. От вихря житейского. Ты думал, что кончил свою повесть, что уже поставил последнюю точку, а дальше – чистая бумага, белые страницы. Нет, ты написал только половину ее! Теперь напишешь и другую».


С дорог жизни
Новеллы




Земля в меду


Над головой кипел бой, но Кузьма не прислушивался к нему. Лежал, скорчившись, в погребе, стонал сквозь сжатые зубы. Он даже подумал, что, пожалуй, и лучше, если вдруг сюда упадет снаряд и поставит точку на его жизни. А так – одни муки. Болезнь уже давно иссушила его тело, согнула его до земли. В селе Кузьму так и прозвали – Дугой. Только пожилые женщины помнят, что был он когда-то прямым и высоким, как явор.

Он все еще как-то боролся с болезнью, а этим летом она одолела его.

Бой оборвался внезапно. И стало так тихо, будто вовеки веков только светлый и кроткий мир ходил по этой земле своими босыми ногами. Так же внезапно сгинула и боль. Может, исчерпала себя, а может, ее смирило лекарство.

Кузьма головой откинул крышку погреба и вылез наверх. Плескалось в густой яблоневой листве солнце, задумчивый ветерок шевелил на подсолнухах стыдливые лепестки-ресницы. И – тишина. Всепоглощающая, сплошная... И лишь где-то на Груновском шляхе дребезжал мотоцикл, словно отрывал от тишины по маленькому кусочку.

Немцы или наши? Наверное, наши отступили. Вон и провода посвисали с тына. Еще утром наши связисты тянули их к Нешваловой хате, где стоял штаб, густо обвили ими хату. Да, отступили.

Что ж теперь будет?..

И новая тревога охватила Кузьму. Ему уже виделось, как снуют между ульев зеленые тени, слышалось, как трещат под тяжелыми сапогами рамы, как жалобно гудят пчелы. Полжизни Кузьма отдал им. Полжизни!.. Наполненные до краев пчелиным гулом дни, пропахшие медом вечера... Целительный, словно «живая вода», мед и его держал на свете. Кузьма и сейчас только волей жестокого случая не возле них. Пришел в село за лекарством, и тут его накрыл бой. Да и, собственно, куда он их теперь денет?

Кузьма закрывает глаза и снова слышит убаюкивающее гудение пчел. В этом гуле – вечность жизни, ее целесообразность, мудрость, простота и глубина. А как же: труд и мед...

И вот он без нее, без пасеки, которую взлелеял сердцем, без ульев, сделанных собственными руками. Это пустое, что люди прозвали Кузьму Дугой. Они уважали его труд. Дважды ульи из колхозной пасеки выставляли под кудрявые яблоньки Всесоюзной выставки.

И впервые в жизни Кузьма ощутил свою ненужность, свою беспомощность. Он никогда не замечал своих рук. А сейчас, оказывается, их некуда девать. Жалость сосет его сердце, а вместе с жалостью наползает на пасечника новая призрачная тень. Он видит, как черное стальное брюхо надвигается на его пасеку, вдавливает ее в землю.

«Нет, пойду», – встряхивает он головой. Отыскал бриль[6]6
  Бриль – соломенная широкополая шляпа.


[Закрыть]
, взял в руки палку и зашагал тропинкой через огороды, луг, поле. Вот и Голая долина. Гречиха словно течет по долине, а медвяный ветер плывет над гречихой. Это он, Кузьма, посоветовал засеять здесь гречихой. О, Кузьма знал землю! Полжизни проходил он согнутым, хорошо пригляделся к ней.

Пасека – на бугре. Еще издали заметил он возле нее две фигуры. Остановился. Нет, на чужаков не похожи.

Кто же это? У кого поднялась рука?.. Да он!..

И Кузьма, забыв обо всем на свете, заспешил, карабкаясь вверх, и земля сыпалась из-под его ног.

– Вы что это!

Застигнутые врасплох, кинули на землю крышку от улья. От того самого. У Кузьмы сердце зашлось от гнева. Этот улей – его выдумка, его каприз, его гордость. Из веток лозы, из марли сделал он шар, обтянул вощиной и вставил в улей. Пчелы вытянули вощину, наносили мед. Теперь у него медовый земной шар. Есть свои моря, свои горы и долины. Земля в меду... Пожалуй, кому-нибудь это покажется химерой. А он ее именно такой видит. Или... хотел бы видеть. Но легла на землю тяжелая, стальная рука войны, давит, выжимает из нее живые соки, леденит душу холодом. Не дать, не пустить!.. А что поделает он, хворый, немощный человек?..

– Вы знаете... – И захлебнулся на слове.

Да это же Микитка. А с ним Максим. Микитка – его помощник. Микитку прислали к нему этим летом. Кузьма сам попросил в конторе помощника: пасека роилась, одному не управиться. Ушел Микитка от Кузьмы неделю назад в лес, в партизаны. Вот и винтовки их в траве. «И кому теперь эти ульи? Придут немцы, заберут все. Пускай хоть свои хлопцы полакомятся», – мысленно пристыдил себя Кузьма.

Микитка тоже стоял, опустив голову, на его щеках разгорался румянец.

– Мы, дядя, не только себе. Для всех.

«Вытрусят стольники, разлетятся, погибнут пчелы. Да и сколько там меду». Кузьма понимает, что пасеке все равно пришел конец, но сердце не соглашается, сердце болит. А мысль, словно чайка над своими детьми, кружится, ищет спасения.

– Погибнут пчелы, – сказал совсем тихо.

И вдруг...

– Хлопцы, – и сразу заблестели его погасшие глаза, – а зачем вам разбивать ульи? Вы же в лес не на один день... И пасеку возьмите. Придут наши... Мне уже... – И он слабо махнул рукой. – Ты бы, Микитка, ухаживал там за ними. Твоя теперь она. Поставьте в лесу!

Хлопцы глядели друг на друга, переминаясь с ноги на ногу. Мысль для них неожиданная. Они ее перебрасывают глазами один другому, обмозговывают со всех сторон.

– Оно так, – все еще неуверенно заговорил Микитка. Но он уже принял на себя ответственность за решение, к которому, возможно, они придут. – Ведь у нас и лошади в лесу, только как везти?

– Шляхом-то немецкие танки валом валят, – добавил Максим. – Слышите, грохочут? На тот бугор двое мотоциклистов уже вырвались. Накроют – не убежим на конях от мотоциклов.

И он еще раз смерил глазами расстояние от пасеки до рощи, млевшей в мареве. Кузьма тоже пробежал неспокойным взглядом к роще, оттуда к шляху и снова к роще. Теперь и решение находить легче.

– А я вам знак подам.

– Какой знак? – спросил Микита.

– Ну, тут немцы, или их нет. А знак... Да просто стану вон там, на горбе под грушкой, вы и увидите.

– Вас же и от земли... – Максим хотел пошутить, но сразу умолк, сообразив, что в такую пору шутки неуместны.

– Да уж как-нибудь выпрямлюсь, раз надо, – ответил Кузьма.

Хлопцы забрали винтовки, быстро пошли с горба.

Теперь Кузьма был занят одной мыслью: успеть приготовить пасеку! Окуривал ульи дымом, забивал мхом летки. Горевал, что часть пчел, которые возвратятся с взятки, останется в поле, но уже ничего не мог поделать. Он суетился, спешил, а от живота по телу снова расползалась боль. Кузьме казалось, будто в живот насыпаны горящие угли, так там жгло и кололо. Нет, таких болей ему еще не приходилось переносить. Хотя бы пришли они часиком позже!..

Крепко, до боли закусив губы, он нечеловеческим усилием подавлял отчаяние.

«Может, уже возвращаются хлопцы». Спотыкаясь, заплетаясь ногами, бежал он от улья к улью, забивал мхом летки, щели так, чтобы нетрудно было их распаковать. Ведь открывать их там в лесу другим, и присматривать, и ходить возле них по росистой траве, и вдыхать медовые запахи.

«Ох, только бы сберегли!..»

Он как раз снял крышку со своего необычного улья. Кузьма не замечал, как катились, как падали на медовый шар слезы, выжатые из глаз огненной болью. А боль все нарастала. И, наверное, от этого качался, вертелся перед глазами медовый шар: быстрее, быстрее! И вот он, подобно исполинскому скирду, уже заполнил все пространство, вот он под ногами: большой, ароматный, тревожный...

Кузьма вздрогнул, провел ладонью по лицу, положил на улей крышку. «Этот, наверное, не уберегут», – подумал он почти с отчаянием и будто в собственное сердце вогнал молотком гвоздь.

Наконец все. Пошатываясь, словно пьяный, Кузьма пошел на горб. А перед глазами уже не желтая, а красная гречиха, огненное небо.

Три подводы рысью мчались от леса. На второй и третьей – по одному возчику, на первой – двое: Микитка и Максим. Миновав балку, хлопцы остановили лошадей. Микитка держал вожжи, Максим стал на полудрабок, опершись на его плечо.

– Ну?.. – не вытерпел Микитка.

– Стоит под грушей. Да еще и прямо. Может, это и не он... – проговорил он не совсем уверенно.

– А кто же еще!

Дальше лошади шли шагом, взбирались на горб. Все четверо напряженно вглядывались: стоит ли Кузьма? Стоит, не качнется.

Вот и грушка.

– Тпру-у!.. Дядько Кузьма!.. – Микитка передал Максиму вожжи, соскочил с возка.

Он сделал шаг, другой... И вдруг горестный вскрик сорвался с уст, вспугнул настороженную тишину. Соскочив с возов, подбежали к грушке хлопцы. Кузьма стоял, опершись спиной на ствол, держась обеими руками за ветку. Он был мертв. Над ним звенели пчелы, а возле ног широкой долиной текла белая гречиха, Земля пахла созревшим летом и медом.



Хмереча [7]7
  Хмереча – молодая ольховая поросль.


[Закрыть]

Новелла грусти


В полдень мы закончили откапывать его. Ржавая торфяная жижа, словно кровь, стекала на дно ямы. Сашко закрепил трос, сел за руль. Бульдозер взревел стальным нутром – казалось, вот-вот разорвется его ожившее сердце – тронулся с места. За ним двинулась и черно-коричневая уродливая громадина. Похоже было, будто древний хищный динозавр выползает из своего миллионнолетнего логова.

Пожалуй, только с трудом можно было отгадать, что это такое. Это танк. Время и болотная ржавчина объели на нем краску, навсегда стерли белые кресты со стальных висков, коричневая грязь залепила дуло пушки, щели. А те, четверо, и сейчас запакованы там крепко. И все еще жмет нога на педаль, и рука окостенела на ручке пушечного затвора.

Но мне не надо отгадывать, танк ли это. Долгие годы во сне надвигалась на меня его черная тень, и от ужасающего грохота я просыпался в холодном поту. Это он хотел расстрелять мое детство! Это он пытался растоптать мое будущее и все то, чем я сейчас живу! Я лежал вон там. Теперь на том месте шумит высокая унылая ольха. А тогда... Тогда там зеленела молодая ольховая поросль – хмереча.

Мой брат Сашко оглядывается, на его лице играет улыбка, и его веселый смех не тонет в грохоте трактора. Ведь он не знает ничего. Не знает даже, что он не брат мне. Не ведает, что это я спас Оленку и еще в школе полюбил ее. Годы и далекие странствия не остудили моего сердца. Позавчера я поздравил их букетом фиалок на пороге сельсовета. Это они с Сашком вместе с другими хлопцами и девчатами района осушили болото, копают торф. Осушили по моему плану. Вот она, Оленка, с торфовой горы машет нам обоим алой косынкой. А Сашко все смеется и что-то кричит мне. Но мне почему-то не хочется идти к нему. Я гляжу на Оленку, на ее косынку. Утреннее солнце красит косынку до огненного блеска, и она трепещет, как пламя. Она словно манит, словно напоминает о чем-то. Давнем, позабытом... И вдруг, будто алый трепет косынки, – это уже огненный всплеск, летят комья земли к небу. К высокому, беззащитному небу сорок второго года. И детский крик. Ее, Оленкин, крик... Алый взмах косынки разбудил все это, возвратил из небытия то утро.

Тогда тоже стояло жаркое лето...

Вслед за Миколой я выбежал из хаты в тревожный рассвет. Захлебывались лаем собаки, хлопали выстрелы. Тугой ветер стлался над хутором, перемешивал людские голоса, и они катились мне под ноги одним беспрерывным испуганным воплем: «У-у-а-а!..» Со сна я долго не мог понять, почему суетятся люди, почему какой-то дядька выталкивает со двора нашу маму, сурово машет рукой нам, да еще и кричит, будто кнутом стегает:

– Шнель! Шнель!

И вдруг тот кнут стегнул меня по самому сердцу: «Да ведь это фашист!» И тогда я метнулся к маме. Я уже хорошо знал, что такое фашист. В наш хутор они вступили весной. Хутор – партизанский, полтора года их не впускали сюда. До этой весны наш татко ночевал дома. Он только иногда спал одетый, а на спинке кровати, в изголовье, висели автомат и сумка с дисками и гранатами. Однажды татко внял моей просьбе и, вынув из барабана пули, дал пощелкать револьвером. О, что это была за радость! А мама смотрела на меня и почему-то вытирала фартуком глаза.

С этой весны наши дни полыхали тревогами. Немцы проложили возле хутора чугунку, обвели колючей проволокой школу, позакладывали мешками с песком окна. Там они прятались по ночам.

Однако я еще несколько раз видел татка. Когда мы с моим старшим братом Миколой, который за год до того перешел в пятый класс, и с другими хлопцами пасли в лесу коров, татко и партизаны подходили к нам. Взрослых немцы к лесу не подпускали. Партизаны тоже больше не наведывались в хутор. Немцы вывесили на старостате грозный приказ: если в хуторе поймают партизана, хутор сравняют с землей. Партизаны вынуждены были принять решение: в хутор не ходить никому.

...Помню, как возле соседского двора причитала тетка Ольга. Она ухватилась руками за ворота, а двое полицаев толкали ее, отдирали пальцы. Сашко, тогда еще совсем маленький, только по пятому годочку, вцепился обеими руками в материну юбку, захлебывался плачем.

– Ой, людоньки!.. Да за что ж меня?.. Разве вы меня не знаете? – кричала тетка.

Мне тоже было странно. Ведь не было на хуторе полицая, не испробовавшего крепкого, настоянного на шафране самогона, который гнала тетка Ольга. Некоторые так хмелели, что оставались там и на ночь. И у нас в кладовой, прикрытая мешковиной, укисала брага. Но мы гнали самогон украдкой, на продажу. И когда однажды полицаи пронюхали, что у нас дымится аппарат, ворвались в хату, забрали бутыль с первачом, а куб прострелили сразу в трех местах.

Дядько Терешко, Сашков отец, тоже в партизанах. Он прибился к нам совсем недавно. Бежал из плена. Мы его как-то встретили в лесу и еле узнали, такой он был худой и черный. Расспрашивал про дом, про тетку Ольгу, про Сашка. Микола подоил в кружку Красолю, и дядько полакомился молоком с нашим домашним хлебом. У дядька очень интересная винтовка: маленькая-маленькая. Она бы, пожалуй, не была слишком тяжелой даже для меня. Мы долго разглядывали ее, и Микола даже попробовал примерить: цеплял ее себе на плечо. Дядько сказал, что винтовка эта итальянская и называется мушкето и будто больше ни у кого такой нет. А потом он снова допытывался, как живут тетка Ольга и Сашко, посадили ли они огород, есть ли у них– корова. Я сказал, что огород они посадили, и огород им нарезали самый большой на нашем порядке, что вон та безрогая корова – теперь ихняя. Тетка выменяла ее у деда Калиты, потому что его корову все равно назначили на сдачу; что тетка гонит самогон, а аппарат ее полицаи не разбивают, так как сами пьют тот самогон.

Но Микола почему-то дернул меня за рукав, так что я чуть не упал, и послал завернуть от кустов скотину.

А когда мы пригнали стадо домой, мама позвала меня в хату и, сев за стол, посадила рядом. Она сказала, чтобы я ничего не говорил тетке Ольге про дядька Терешка. «Смотри же у меня!.. Так и татко просил». Потом привлекла меня к себе, и хоть я вырывался, придержала, погладила по голове: «Вырастешь, тогда все поймешь». Я не люблю, когда меня гладят по голове, словно маленького. Даже мама. Она знает это и никогда не трогает меня. А сегодня... Видимо, это, все-таки очень большая тайна. Я старался разгадать ее, да так и заснул, не поняв ничего. А на следующий день мама переговаривалась через тын с теткой Христей. Я на ту пору сидел в смородине, там у меня дот, и все слышал.

– Ой, не приведи господи, чтоб Терешко узнал! Не миновать беды. И ее пристрелит...

– Тогда всем конец! А как его уберечь? На той неделе мой меньший... – Мама снизила голос до шепота, и дальше я не разобрал ничего. И снова ничего не понял.

..А вот теперь, глядя на кричащую тетку Ольту, я вспомнил все это. Полицаи все же оторвали от ворот тетку Ольгу и, подталкивая прикладами, погнали ее по улице. А на улице мы не одни. Вон и безногий Столяр, и тетка Ганна, и дед Калита. Ему уже за восемьдесят, дед очень стар, едва передвигает ноги. Может, потому и ничего не боится. Когда Кикало, начальник полиции, выводил из дедова двора корову, дед сказал, что придет время – и самого Кикалу поволокут за ноги к сельсовету.

Мы догнали деда. Он оперся на мое плечо, и мы пошли вместе. Хоть я и поддерживаю деда, а не он меня, но все же от того, что его рука на моем плече, мне немного «уютнее и не так страшно.

– Вы не знаете, диду, почему это нас?.. – Мамин голос дрожит тревогой.

– Кикала убили. – Дед говорит тихо, печально, будто ему в самом деле жаль этого лютого Кикалу. – Кто-то из наших пришел из леса. Не сдержал партизанской поруки. Его на плотине догнали. У него не было другого выхода. Или в болото, или убить. И он убил Кикала. А за Кикалом еще трое бежали. И ему все равно пришлось в болото уходить...

– Чтоб его громом убило на плотине! Чтоб ворон в лесу разнес его кости! Чтоб он исчез в том болоте! – кричала тетка Ольга.

– А ты не каркай, – сурово заговорил дед Калита. – Трясина, видно, и так проглотила его...

Ветер косматил дедову бороду, и он прикрыл ее рукой. Борода у деда белая-белая, аж с синевой. И усы, и голова, и брови. Дед много странствовал по свету. Как-то он мне сказал, что это пыль всех дорог осела на них. Но я знаю: дед шутит. Он каждое утро умывается у себя во дворе возле криницы. И, если бы то была пыль, дед давно бы смыл ее. Белый волосы – от мудрости. Все седые люди мудрые.

Дед оглядывается; за ним оглядываюсь и я. Позади нас подымают пыль трое полицаев и двое гитлеровцев.

Вот и плотина. Длинная, обсаженная вербами. Справа от нее – лес, слева – дикое болото. Топель. Птицы поют над ним: им там приволье. В конце плотины, словно окаменелые, двое немцев с автоматами наперевес. Еще с десяток их – цепочкой от леса. А позади, на высоком холме, – черный с крестами танк. Как будто исполинский коршун, который приготовился к прыжку и нацелился на нас своим хищным клювом. Я невольно схватился за дедову руку: черное отверстие пушечного дула смотрит почему-то прямо на меня. Дед погладил меня ладонью по голове. И я не вырывался. Я не сводил глаз с танка. Вот к нему подошел фашист в высокой седластой фуражке, оперся рукой, закурил. А потом меня загородили люди. И уже только их спины, руки. Да надрывный голос тетки Ольги:

– Ой, людоньки! Да что же это, они же нас всех..

– Вот какая расплата за поганую Кикалову душу, – сокрушенно промолвил дядько Столяр. – И зачем он его?.. Придут же наши... И самому нет прощенья, если жив.

– Крутая, тяжелая година, – глухо бубнит дед Калита и гладит меня шершавой ладонью.

Я не плачу. Слезы застыли от страха и жалости. К себе, к маме, к деду Калите, к малой Оленке, Миколе. Мне почему-то не жаль только тетки Ольги. Потому что она и дальше не утихает, пугает меня своим криком:

– За что же нас, людоньки! Разве ж мы все виноваты? Мой вон в плену, служит новой власти. Пускай тех, у кого в лесу...

– Умолкни, – глухо бьет словом дед Калита и рукой зовет к себе мою маму. – Дочка, дочка... Хмереча эта... Может, она удержит их?..

Мама дрожит, будто ей холодно. Щеки ее мокры от слез. Она следует взглядом за дедовой рукой, настороженно смотрит поверх голов. Я поднимаюсь на цыпочки, но ничего не вижу. Меня обступили дед Калита, моя, Оленкина мама... Оленка, Сашко, Микола рядом с нами. А вон откуда-то появляются Сергей и Надя. Надя боится плакать вслух, размазывает кулачками слезы по щекам. Еще весной наши хуторские повыпроваживали детей в ближние села к родичам. Остались на хуторе только те, у кого не было родни.

– Ой, людоньки! Не допустим до погибели!.. Пускай те, у кого в лесу... Нужно сказать, пан, пан!..

– Обступите ее, чтоб умолкла, – снова бьет словом дед Калита. – Чтоб умолкла! – И голос у деда словно стальной нож по камню.

Я вижу впереди людской водоворот. Злой струей взлетает голос тетки Ольги, а водоворот все сжимается, неистовствует, в ход пошли кулаки. Чья-то рука мнет белый платок.

– Слушайте, детки! Ты, Микола, ты, Володя! Вы самые старшие. Вы пойдете с мамой вон туда, на край... Оленку возьмете за руки. А ты, Сашуня, и ты, Сергейко, и ты, Надя, не отставайте от них. Не то поймают немцы – и... ой, бить станут!.. Как только я выйду из толпы и пойду к плотине – вы мигом бегите к Топелю меж ракит, кустов. И не останавливайтесь, хоть будут звать, стрелять. Бегите прямо на кусты ольхи, которые там, посредине. А потом на Толстолесы. Ты знаешь, Микола! Ой, хмереча, моя хмереча!..

Большая слеза заскользила у деда между морщин. Он нагнулся и поцеловал Оленку и меня. Оленку – потому что самая меньшая, а меня, наверное, за то, что когда мама пекла пироги, то накладывала в миску и я нес деду.

Как-то чудно кричит тетка, будто курица кудахчет. Но я уже не обращаю на нее внимания. У меня все горит внутри, словно туда насыпали горящих углей. Как же это? Я уже начинал догадываться, что здесь должно произойти что-то страшное, и поэтому нас спроваживают на Топель. Оленка и Сашко не понимают ничего. Но и они притихли, послушно пробираются за нами. Моя и Оленкина мамы останавливаются. Впереди еще дядько Столяр. Озирается по сторонам, топает деревяшкой. Мама положила руки нам с Миколой на головы. Пальцы у нее горячие-горячие, будто мамочка только сейчас от печи. Каждое утро, просыпаясь, я видел ее у печи. Веселое пламя играло красными зайчиками на ее щеках, руках. И мама тогда – будто королева из сказки. Еще и корона на голове: туго закрученная коса. Мама переставляла что-то ухватом в печи, напевала песню.

«...А что, если я больше не увижу мою мамочку?.. Если их?..» – обжигает меня страшная мысль. Хочется закричать, заплакать на всю Оболонь.

«Ой, что же я, какой же я!.. Мамочка так любила меня. Почему же я вырывался от нее! Почему сам никогда не поцеловал?.. Почему не слушал ее!»

Но сейчас нельзя ни кричать, ни даже плакать вслух. И я только хватаюсь руками за ее руку, припадаю щекой крепко-крепко. «Мамочка, мамуся моя родненькая! Я люблю тебя! Очень!.. Ты знаешь это?.. Ты веришь?..»

Мне страшно здесь, и страшно оставлять маму. Как же она сама?

Мама словно бы отгадывает мои мысли. Наклоняется к нам, шепчет быстро:

– Вам тут нельзя. Вы и не оглядывайтесь и не думайте ничего. Нам без вас будет лучше. Нас, наверно, пошлют на работы.

Слез на маминых щеках нет. Она плачет сердцем. Руки ее дрожат, губы крепко сжаты, а глаза открыты широко-широко. Светлые, дорогие глаза! Но и они смотрят уже не на нас, а вперед. Они стелют нам путь по трясине!

Дядько Столяр тихо покашливает. Сразу же справа от толпы отделяется высокая худая фигура деда Калиты. Он идет медленно и как-то торжественно. .

– Ну! – Дядько Столяр оглядывается, отступает в сторону. – Вон туда, прямо!

Он говорит еще что-то, но я уже не слышу, так как в тот же миг мамина рука легонько подталкивает меня в плечо.

Мы с Миколой хватаем Оленку за руки, пригибаясь, бежим к реденьким кустам. Оленка не вырывается: наверное, думает, что с нею играют. Я не оглядываюсь назад, не смотрю и по сторонам. Слышу, как шуршит трава, как позади всхлипывает на ходу Надя. Ракиты хлещут по лицу, но мягкий торф будто отталкивает от себя наши босые ноги. Кора тут твердая и крепкая. Раньше, когда мы хотели покачаться, мы шли дальше, за кусты, и там «гнули колесо». Бегали по кругу до тех пор, пока торфяная корка не начинала выгибаться и подкидывать нас. А однажды «колесо» раскачалось и проглотило Никишу, который как раз вытанцовывал посредине. И сразу же кора сомкнулась над ним. Да сейчас я едва вспомнил это. В голове – мучительно, тонюсенькой иголочкой: «Быстрее, быстрее к кустам ольхи!..»

– Хальт!

– То не нам – деду, – выдыхает Микола.

– Хальт! Хальт!..

Короткая автоматная очередь вспарывает тишину над трясиной. Только свиста пуль не слышно. После длинной паузы – снова очередь и несколько одиноких выстрелов. Тонко, обжигающе зашипели пули. Но через несколько шагов густые шапки ракит и болотного зелья, они сомкнулись позади нас, словно волны. Грудь у меня горит. Кажется, там бушует пламя. Не только Надя и Сергейка, даже Сашко обогнал нас и петляет впереди. Оленку мы волочим по траве. А ноги все тяжелеют, будто прирастают к земле, и пламя в груди разгорается сильнее и сильнее... Я уже совсем намеревался было присесть на кочку, но в тот же миг в спину мне ударило грозное металлическое урчание. «Что это?»

– Танк. Вот он, за нами. Беги!.. – Микола схватил Оленку на руки и побежал к кустам.

Я едва поспевал за ним. Уже меньше, чем в гонах от кустов поравнялся, побежал рядом. Меня будто толкало в спину лютое дребезжание, которое все нарастало и нарастало... Сергейко, Сашко и Надя с разбегу нырнули в кусты.

И вдруг... Я не слышал выстрелов. Я даже не понял в тот миг, что произошло. Микола как-то странно, широко подпрыгнул и перекатился через голову, перекинулся на бок и, поджав под себя ноги, застыл. Я его толкал, тянул за рукав, но он не отзывался. И только тогда я понял, что Микола убит. Ужас охватил меня... До этой минуты я всегда и во всем полагался на Миколу. Он меня и на улице защищал и дома всю вину старался взять на себя. Я и побежал потому, что побежал Микола. А теперь...

– Микола! Микола! Микола!..

За ревом танка, за биением собственного сердца, опаленного жалостью к брату, я не слышал, как плакала Оленка. Я видел только ее искаженное ужасом лицо. «Ведь Микола нес ее!» Я попробовал поднять ее на руки – и не удержал, упал. Не знаю, сознательно или бессознательно, а дальше я ползком пятился к кустам и тянул за собой Оленку. Наверное, меня вела одна мысль: «Там, в высоких густых кустах, – спасение». Хотя в действительности спасения там не было. Танк ломал кусты, как солому. Вот он уже совсем близко. Испуганно дрожит подо мною земля, приникают к земле высокие травы. Еще минута, еще мгновение... Вот он уже повис стальным брюхом над мертвым Миколой... А сейчас и нас...

– Мамочка!..

Я зажмурил глаза. Но в последнее неуловимое мгновение успел увидеть, как из соседнего куста выметнулась растрепанная тень. Или это мне только показалось: может, ту тень вызвало мое напуганное воображение. Я услышал взрыв, ощутил, как качнулась земля, высоко подкинув меня вверх.

А когда раскрыл глаза, впереди меня испуганно качались ракиты, шипела, фыркала, пенилась ржавой мутной водой студенистая трясина...

Около двух недель провалялся я тогда в горячке. И еще долго-долго болел. Только через несколько месяцев по слову, по два узнал я доподлинно то, что произошло за плотиной. Тот взрыв всколыхнул и людские сердца. Люди бросились врассыпную, под пули, под штыки. Спаслось меньше половины. В братской могиле – дед Калита, и дядько Столяр, и моя мама... Сердце вещало мне тогда... Я навеки запомнил прощальное прикосновение ее руки. Она знала, что та ласка – последняя...

Сашкову мать похоронили тоже возле плотины, отдельно от других.

Осенью из лесу возвратился мой татко. На старом дворовище, на пепелище мы выкопали землянку. Втроем: татко, я и Сашко. Он стал моим братом. Втроем мы всегда ходили и к братской могиле за плотину.

Я больше никогда не ступал на Топель. Да и луг весь заболотился, стал совсем непроходимым. И только этим летом осушили его.

И вот через много лет я стою на краю ямы и бреду печальными воспоминаниями по травам, по которым бегали мы некогда маленькими ножонками. На дне ямы чернеет что-то. Кажется, гусеница от танка. Я закрываю глаза, и то далекое утро снова врывается в сердце. В одно мгновение – все, до последнего взрыва. Та тень была не марево. Танк и в самом деле кто-то подорвал. Но как тот человек очутился на болоте? Почему?..

Я медленно иду к ольхам. Вот здесь, на этом месте, лежали мы с Оленкой. А оттуда... Да, тень выметнулась оттуда. Три ольхи сплелись кронами над тем местом.

Трещит под ногами сухой валежник, шуршат опавшие листья. Почти невольно сдвигаю их в сторону. Сухие ветки, черные корни, ракушняк... А что это?! Почерневшая, окостеневшая палка? Нет, что-то металлическое. Уже руками разгребаю землю, вытаскиваю из-под земли винтовку. Палочкой счищаю грязь. Винтовка какая-то необычная, размером меньше карабина. Почему-то вздрагивает мое сердце, бьется испуганно, громко.

Наверное, его растревожило воспоминание там, возле танка. Или иное воспоминание? «Где? Когда?..» Коротко проскакивает искра. Еще! Еще!.. И вдруг вспышка: он! Маленький итальянский карабин мушкето. Его примерял к плечу Микола. Оружие дядька Терешка – Сашкового батька. Значит, это он нарушил партизанский наказ.

С карабином в руках выхожу на солнце. Кругом зной, а меня за плечи трясет холод. Ступаю на край ямы.

Сашко уже отцепил танк, широким металлическим лбом бульдозера подвигает к яме земляную гору. Сашко что-то показывает мне жестами, смеется. Последние дни он часто смеется без всякой причины. Наверное, потому, что смеется Оленка. Но вот сейчас я все скажу ему, и он... Я смотрю на него, на Оленку, на солнце, что лебедем плывет над лесом, и зажмуриваю глаза. Что-то круто, болезненно переворачивается в моей душе.

И вдруг я раскрываю глаза, широко размахиваюсь, швыряю винтовку на дно ямы.

Ее прячет под собою земляной вал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю