412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Сердце и камень » Текст книги (страница 10)
Сердце и камень
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:50

Текст книги "Сердце и камень"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Еще с утра Федор, как с коршуном, боролся с хищной мыслью.

Что тебе надо? Я не должник твой. Лети к тем, у кого нечиста совесть, долби, растравляй – свежая рана всегда быстрее затягивается. А я для тебя – камень. Глухой, поросший мхом. Только – с болями. Болят проклятые ноги, болят неживой, страшной болью. Говорят, что те, у кого отняли их совсем, еще долго ощущают боль в ногах.

Может, лучше бы потерять их совсем? Страшно иметь ноги – и не иметь их...

Никогда не смиришься с мыслью, что их нет. Бесконечная надежда морит не меньше, чем отчаянье.

Но признайся, только ли в ногах причина? Ты все, еще не можешь забыть несбывшуюся мечту. Ты искал луч. И не нашел его. Как стрела из лука, всю жизнь летел к цели – и не попал. Но разве ты не знал радости от этих поисков? Разве не подлинное счастье – искать? Это наивысшее призвание человека. И разве не истинная радость – жить? Федор убеждал себя, что он уже закончил жизнь, а в душе, в сердце сам сопротивлялся этой мысли. И чем дальше, тем сильнее. «Ты ноешь? А почему? – спрашивал он себя. – Потому, что ты в стороне от большой жизненной дороги, от колонн, которые идут по ней. Раньше ты был в самой гуще. А теперь – на глухом проселке... Только разве здесь проселок, а не тот же путь к той же большой магистрали? И разве не тот же человек идет по этому пути? Да, тот же человек – созидатель, строитель новых дорог, новой жизни. Она нашла тебя и здесь, в Голубой долине. Ты чувствуешь это?»

Придя к такому заключению, Федор с радостью и опасением, словно чему-то недозволенному, отдается этой мысли. Теперь бывали минуты, когда ему казалось, что он может дотронуться кончиками пальцев до теплых звезд и пропеть вслед за жаворонком его песню.

Вот и сегодня.

Стуча по хате палками, он мурлыкал песенку. Затем приспособив возле окна скамеечку, взял в руки стамеску и принялся за недоконченную работу, усмехнувшись приключившемуся сегодня с ним.

Пронза попишка! Поставил над криничкой цементную трубу и вычеканил на ней его имя. «Сооружено священником Зиновием и рабом божиим Федором». Федор только сегодня узнал об этом. А когда пошел поглядеть, надпись имела уже совсем иной вид и смысл. Кто-то соскреб долотом «И», присоединил дефисом «божьего раба» к Зиновию, а под его именем глубоко, в палец, вырубил «и свободным человеком, не рабом».

Федор понимает: не для шутки катил попишка цементную трубу. Был у него хитрый умысел. Темные прихожане должны были думать, что число рабов увеличилось на одного.

А Олекса и его друзья перечеканили надпись. Наивный и даже смешной способ борьбы. Ведь чеканить не на трубах, а в человеческих душах надо! В душах тех, кто толпится в церкви, стремясь к Зиновиеву кресту. И рубить вместе с Олексой, с комсомольцами, с другими людьми. Найти к ним путь.

Снова найти. Он бежал от этого слова, а оно, оказывается, догнало его и здесь, возле тихой кринички. Да, от него невозможно спрятаться. Это «найти», эта тоска по труду и есть сам человек. Он владеет миром. Он строит мир. По частичке, по зернышку. Для себя и для других людей.

И поэтому-то воспоминание о криничке приятно щекочет Федору душу. Хорошо летом присесть путнику под орешником возле нее! Вода в ней прозрачная и холодная, от нее даже зубы сводит. Выходит, маленькая криничка тоже может принести радость!

Эти мысли Федора спугнул стук копыт. У ворот привязывал лошадь Павло. Приезд Павла и удивил и обрадовал его. Давненько Турчин объезжает горой его хату. Поначалу навещал часто, возил на каждое собрание. Потом стал присылать подводу. А последний раз Федор месил грязь, добираясь на собрание.

Но Павло не спешит в хату. Ходит по двору, осматривается по-хозяйски. Не похоже, чтобы его привело сюда срочное дело. Видно, хочет растопить тот ледок, который залег между ними от последних стычек. Эта мысль греет и немножко пугает, ибо

разговоры их наедине были не слишком приятны для обоих. Да Федор и не умеет вести легкую беседу. Где-то там, внутри, сидит в нем еще другой человек, который контролирует, сверяет все сказанное. И этот человек чрезмерно деликатен и придирчив. Он заставляет Федора краснеть, путаться.

А с Павлом – и подавно. Федор каждый раз пытается отгадать из слов Павла, из его поведения, как живется ему с Мариной, говорят ли они когда-нибудь о нем? Но домашняя жизнь Павла для него запретная зона. Если б они с первой встречи повели легкий, непринужденный разговор, приперченный грубыми мужскими шутками, приправленный остротами...

Нет, они не могли повести такого разговора. Значит, только о детстве, о войне, о колхозе – и потом снова под веселые детские черешни.

Федор отгадал: Павло приехал наладить им же нарушенный мир. Он напрасно пытался сохранить холод в сердце к Федору. Хоть и не совсем прав Федор, укоряя его в неправильном ведении хозяйства, но у него, конечно, нет злого умысла. Что ему, должность председателя нужна?! И за спиной он не наговаривает. Ядовитый он немного... Так это – болезнь. Жизнь. И, верно, в работе не повезло. Не то разве бы он приехал в эту захлюпанную дождями Новую Греблю! А ты и сам сознаешься себе, что в работе своей стоишь не на твердой почве, а на купине: шаткой и неверной.

Павло делал вид, будто разглядывает под камышовым навесом ульи – живая память по деду Луке! – а сам мысленно готовился к разговору. И начал он его не так, как намеревался. Пожаловался на ненастье, на свою работу.

– Ты говоришь, устал, – прервал его Федор. – А я знаю другое. Какой бы тяжелой ни была работа, а когда она по сердцу, когда видишь, что создаешь что-то, нет усталости! Я знаю, Павло, усталость. Но я ведь работал с холодным металлом и немыми цифрами. А ты – с людьми.

– От людей не дождешься благодарности... – сказал Павло.

И сам был не рад, что разговор опять сбился на старую стежку. И Федор почувствовал, что ломает доброе согласие, но что-то в нем запротестовало, засопротивлялось этой Павловой философии, и он уже не мог сдержать себя.

– А за что благодарить? Ты делай для них – и не требуй ничего. Ни места в президиуме, ни портрета в газете. Помрешь, они тебе сами памятник поставят, как Марусе Рогоз. Тот же, кто возводит его себе при жизни, при жизни становится мертвым. Ты помоги им построить жизнь.

Помоги! Как будто Павло не помогает. Он бьется, как перепел в силках. Павло из колхоза себе щепки не принес. Поросенка купил в соседнем колхозе. Картошку – в городе на базаре. Даже дрова – по наряду, за деньги. А место в президиуме, так кому оно не приятно? И разве он его не заслужил? У него высшее образование, опыт руководящей работы. Конечно, этого он не сказал.

– Я даю, что могу. А они получают, что заработали.

– Видишь: «Я даю». А надо, чтоб работал ты для них и зависел от них.

– Я от них? Все-таки в колхозе хозяин я...

– Ты слуга, Павлусь.

Сам не знал, как сорвалось «Павлусь».

И это искреннее «Павлусь», мягкий голос товарища смяли уже чуточку злое упрямство.

– Ты прав. Конечно, в теории. То есть в принципе. Правда, на практике порой от этого приходится отступать. И тоже на пользу людям. Хотя они и не понимают этого.

«Еще один народник», – подумал Федор, но Павлу этого не сказал. Чувствовал: тот обидится. Ему нужно как-то иначе, мягче.

В хату прокрались сумерки, и Павло чиркнул спичкой, зажег каганчик на окне. Разговор, вечерняя тишина, мягкий свет удивительно сближали их, располагали к откровенности.

– Темно, еще испортишь, – кивнул он головой на резьбу. – Что это?

– Да так, забавляюсь. – Федор поставил на стол кленовый брусок. Снизу – еще брусок, а сверху холодное дерево уже щурилось лукавыми женскими глазами. Обворожительная женственная гордая головка была чуть-чуть откинута назад, в сторону.

– Сработаю полсотни – понесу на продажу, – пошутил Федор.

Но Павло не отрываясь смотрел на стол. Федору немного странным показался его неподвижный взгляд, он даже польстил его авторскому самолюбию. И Федор, чтобы лучше было видно, переставил каганчик на стол. Луч от трепетного огненного язычка упал на женское лицо, заиграл на губах улыбкой. И вдруг словно раскаленная игла прошла сквозь сердце Федора. Он даже отшатнулся к стене, оцепенел... Она, Марина. Ее улыбка.

Марина улыбалась ему, а не Павлу. Потому что Павло встал, бросил что-то сквозь зубы: мол, конь наступил на повод. Но он не вернется, хоть и оставил незакрытой дверь. Он узнал первый.

Да, это Марина. Его первое, единственное живое художественное произведение. Как же это случилось? Ведь он никогда не стремился запечатлеть ее в дереве! Просто вырезывал женскую голову... А может, о ней все это время думал? Нет, нет. Он уверял себя, что любовь к Марине умерла. А не она ли вела его руку в работе? Он хотел видеть ее. Видеть постоянно – и вот она пришла.

После затишья – буря в душе у Федора. Он в смятении заметался по хате. Сердце болело, ревновало, снова напоминая, что оно живое, что бьется...

Федор сердился на себя, на Марину, а заодно и на Павла. Тот, наверное, презирает его, смеется над Федором. И он имеет право. В этот миг Федор ненавидел Павла. Хотел ненавидеть Марину – и не мог.

А Павло тем временем, стегая плеткой коня, мчался притихшей улицей. Опомнился он только у своего двора и натянул поводья.

Зачем он мчался домой? Чтобы увидеть Марину? Чтоб увериться, что там, в хате Федора, не произошло ошибки?

Не произошло. Ну и что же... Что тебе? Пускай хоть всю Марусину рощу изрежет на деревянные идолы. Марина для него – только деревянный идол.

Марина развешивала на веревке платьица их маленькой дочки. Увидев разгоряченного Павла на взмыленной лошади, удивилась. Это напомнило ей первые месяцы ее деревенской жизни. Очень нравился ей тогда Павло на коне. Он был еще легким и живым. Как будто все это было совсем недавно. И вместе с тем так давно. Теперь он осунулся, отяжелел. И не столько телом, сколько духом. Правда, слишком подвижным Павло никогда не был. Марине так ни разу и не удалось до конца растопить лед, лежавший на его душе. Лед безразличия и беспечности. Он легко мог бросить в споре обвинение и не озаботиться в дальнейшем о том, чтобы проверить ого справедливость и, если нужно, снять его. Марина и сейчас не может этого понять. А не узнав до конца правды, она не могла обнять Павла, не могла сесть рядом. Металась, билась: «Пойми, пойми!..» А он только отмахивался. Ему было достаточно, чтобы сора утихла, чтобы Марина отступилась. «Ну, довольно. Что там у нас на ужин?»

Павло всегда стремился к спокойной, тихой жизни, но, к несчастью, не находил ее. И ему казалось, что она спряталась где-то в городе, за обитыми дерматином дверями, в уютном кабинете. Так он представлял себе это тихое счастье. Но не таким представляла его Марина. Она пережила войну, узнала горе, встретилась со многими людьми! Уже на фронте она часто вспоминала своего отца, Федора и теперь на жизнь смотрела другими глазами.

Мысли о Федоре причиняли боль ее сердцу. Не иссушили ли годы его былые порывы? Он стремился к чему-то не только ради себя. Как он любил свои родные места! Эта его любовь пробудила интерес к ним и у нее. А когда приехала сюда и стала лечить людей, поняла привязанность Федора и сама сердцем приросла к Голубой долине. Ох, как глубоко она виновата перед Федором!.. Как страшит ее собственное легкомыслие и беспечность! А ведь она такой легкомысленной могла пройти через всю жизнь.

Только теперь она поняла многое из того, что ей говорил Федор и к чему он ее призывал, куда вел.

Федор... Он и сейчас такой же, как был. Ну, для чего ему все это? Колхозные неурядицы, ссоры, трудности житейские? Для чего?.. Помочь исправлению этого его долг, так повелевает сердце.

Марина чувствует, что и ее сердце тоже говорит то-то. Тихое-тихое, нежное-нежное... Ему жаль Федора. Сильного, крепкого Федора. И в то же время теперь такого несчастного.

Вот так присесть бы к нему, приласкать, как ребенка. Она чувствует, как подступают к глазам слезы.

Нет, она не может этого сделать! Не имеет права. У нее дочка, Павло.

Павло, конечно, незлобивый, пожалуй, даже добрый. Она не жалуется на него и не раскаивается, что вышла за него замуж. Но кто знает, чего в нем больше – доброты или безволия. Поначалу она и то и другое смешивала воедино. Они встречались с Павлом долго, без поцелуев и признаний в любви, так долго, что их отношения уже достигли той грани, за которой бывает только дружба. Марине удивительно, как он вообще отважился переступить эту грань. Он любил ее как-то несмело, робко. И только значительно позже она поняла, где кончается Павлова доброта и где начинается бесхарактерность. Степень доброты и любви у таких людей зависит и от места, которое они находят в жизни, и от уюта, который их окружает. А Павло был убежден, что жизнь обделила его местом и уютом.

...А все-таки, зачем он так гнал домой лошадь? Чтоб излить Марине свою обиду, злость? Тринадцать лет он избегал упоминаний о первом замужестве Марины. Когда он женился на ней, думал, что оно просто само собой забудется. Забылось, да не совсем. Пороша времени лишь слегка прикрыла эти воспоминания. А теперь повеял ветерок и сдул прозрачные снежинки. Любил ли он тогда, прежде, Марину? Любил. Любил, завидовал и переживал, когда, возвращаясь из кино или концерта, оставлял Марину с Федором, а сам шел домой, в общежитие. Любил и тогда, когда, вернувшись с войны, застал Марину одну. И не только любил ее, ему еще казалось, что она больше всего отвечает идеалу жены. Хорошо иметь жену красивую, чтобы ею восхищались товарищи, знакомые; интеллигентную, чтоб умела держать себя в любом кругу; отлично бы вела хозяйство. Она могла бы и работать, но только для того, чтобы не стать мещанкой.

Мещанкой она не стала. Но, видимо, не стала и образцовой хозяйкой. В селе, куда его направили, она единственный врач. На плечи Марины легла ответственность не меньшая, чем там, на войне, – куда послали ее из мединститута. Она здесь и врач, и консультант, и консилиум; она должна взвешивать на своих руках человеческие жизни и смерти. Врача в селе изучают не день, не месяц, не год. Крестьяне не ходят по пустякам, не несут мизерных болячек, порезанных пальцев. Идут, когда уже припечет. И потом причисляют врача либо к чудотворцам, либо к мошенникам. Если поверят в него, он со временем становится их другом. И будут считать кровной обидой, если он не придет к ним на крестины, свадьбу, именины. За столом ему первая чарка, почетное место. Ему, то есть ей, Марине Петровне, и только вторая – Павлу Степановичу. Вторая, хотя, конечно, наливают всем вместе. Павло видел это и с досадой поджимал губы.

В селе человек всегда на виду. Ты повесь хоть метровый портрет на Доске почета, хоть не слезай с трибуны на собраниях, если у тебя авторитет есть, так он за тобой и останется, а если его нет – не выпросишь и на коленях.

Павло в Новой Гребле ходил в середняках. С ним сжились, свыклись, ибо знавали худших. Он не пропивал хозяйства, но и к советам людей не прислушивался. Приписывал цифры в отчетах, округлял их, как и предшественники; скрывал действительное наличие кормов, количество собранной картошки и скошенной кукурузы. Скрывал и от колхозников и от района. Колхозники читали эти цифры в районной газетке и равнодушно употребляли газетку по хозяйству. Ибо и округлял он не больше, чем те, которые поставили себе хаты на бывшей табачной плантации.

– Меня никто не искал? – спросил Павло, лишь бы что-нибудь сказать. Знал, что его, как и всякого председателя, ищут всегда.

– Два раза приходил инструктор райкома. Тот, что часто бывает у нас уполномоченным. Голубчик, или как его?.. О Федоре Куще все расспрашивал. И как-то непонятно... Не знаешь, зачем?

– А тебе что, не все равно? – вдруг взорвался Павло. – Я знаю, я все знаю!

Что именно знает, он и сам не смог бы объяснить. Но, махнув угрожающе рукой, побежал к лошади. Долго прыгал на одной ноге – отхлестанная плеткой лошадь не давала садиться.

«В самом деле, зачем им Кущ? – подумал он уже в седле. – Может, натворил что-нибудь там, на прежней работе?» И что-то злорадное шевельнулось в сердце.

Голубчик, инструктор райкома, ждал его в конторе. В кабинете Павла дымили цигарками бригадиры – пришли за нарядом. Поэтому Голубчик увел его в маленькую комнатку бухгалтерии. Повертев пальцами пуговицу на Павловом пиджаке, он оглянулся на дверь и подмигнул. Павло привык к нервному тику Голубчика и уже знал: чем чаще инструктор моргал глазом, тем серьезнее предстоял разговор.

– Ты, наверное, догадываешься, зачем я приехал? Неприятное дело! Я с тобой не только как с председателем, а как с коммунистом... И прошу: забудь всякие семейные отношения, – руку на сердце, на партийный билет. Куща Федора ты знаешь лучше, чем мы.

Разговор о Федоре – пренеприятнейший сейчас для Павла. Он не будет ни его прокурором, ни адвокатом. Натворил что-то Кущ – пусть разбираются сами!

– Не хочу я ничего знать, – в сердцах бросил он. – И отвяжись от меня.

– Это как же – «отвяжись»? Ты отвечаешь за него больше, чем я. Вы из одной парторганизации. И мешает работать он тебе, а не мне.

– Ну, положим, я защиты не требую. – Павло болыше откликнулся своим мыслям, чем Голубчиковым словам.

– Видишь, я с самого начала сказал тебе: родственные всякие там чувства – прочь! И еще прямо скажи: верующий он?

– Я с ним не молился.

– Врешь! Прости на слове. Хоть и не молился, знаешь. И я знаю. Про церковь, про криницу, про крест. Поставили они с братом крест отцу?

Павло вспомнил, как вспыхнул Федор, когда он спросил его, что это у него стоит под навесом.

– Поставили.

– Ну вот. Вам надо на партгруппе, а затем – райком.

– Есть секретарь, Рева, с ним и разбирайтесь. Мне на наряд нужно.

Когда Павло пришел домой, Марина уже лежала кровати, читала. Над лампочкой – козырек из бумаги, чтобы свет не падал на детскую кроватку.

– Что-нибудь поесть найдется?

– Там, в печи.

Она, видно, на него обиделась. И это за все, что он сделал для нее! Что не упрекал никогда, не гулял...

– Как будто не домой приходишь, а в кабак.

Про кабак – жестокая неправда, и сказано это только затем, чтобы рассердить. Она удивленно поглядела на него и положила под подушку книгу. Уже погасив свет и раздевшись, Павло долго ворочался на диване. (Спали они всегда отдельно.) . Кашлял, скрипел старыми пружинами. Провеивал в памяти разговор с Голубчиком, и липкая паутина оседала а душу. Не то он сказал. Ведь Федор не сделал ничего во вред колхозу. А что верующий, это просто смешно. И откуда Голубчик про крест узнал? Ведь то он сказал только Реве. «Ну, да пускай... – успо‹аивал он себя. – Вызовут, приструнят немного, пусть знает, что тут ему не конструкторское бюро! Может, поскорее уедет отсюда».

И еще одна мысль: «А что, если бы Марина узнала про свою скульптуру? Может, сказать?» Нет. Он не скажет. Ей это будет неприятно. А обидел он ее напрасно.

– Марина, – позвал в темноту. – Иди ко мне!

Марина не отзывалась, хотя он слышал, она только что поправляла подушку.

– Ну иди же... – уже начал сердиться Павло. – Не спишь ведь, я слышу.

Потом, скрипнув диваном, встал и поплелся к шкафчику. Достал бутылку с водкой, забулькал в стакан. Надеялся, что Марина остановит, как всегда. Не любит она и даже боится, когда он пьет.

Выпил водки, долго двигал стулом, бросая в темноту злые слова, но Марина не отозвалась. А в груди что-то тлело, и ему не удавалось погасить этого, залить водкой.


* * *

Солнечным холодным утром собирался Федор в город. Его вызывали в райком. Василь где-то узнал, о чем там будут говорить с Федором, и сказал ему: «Церковь – это пустяк, а про колхоз немного покайся. У нас любят, когда каются». Федор засмеялся и махнул рукой. Ну в чем он должен каяться? Все это – неразумная шутка. И она его мало тревожила. Это был уже второй вызов в райком. По первому, четыре дня назад, он не мог выехать – ни одна машина не прорезала за эти дни колею от Новой Гребли к городу. Теперь за ним приехал райкомовский «бобик». Шофер «бобика» торопил его: он еще должен заскочить на крахмальный завод, забрать директора, члена бюро райкома.

– Зачем тебе до завода трястись? – вступил в разговор Василь, выбиравший в сенях на полке рубанок. – Сейчас подъедет наша машина, она и подбросит тебя.

– А если не подъедет?

– У меня финансовый отчет, должны его сегодня сдать.

В машине за рулем сидел Рева. Увидев его, Федор пожалел, что не поехал на райкомовском «бобике».

Они оба чувствовали себя так, словно везли в кузове взрывчатку. На глубоких ухабах машину швыряло, и их то и дело подбрасывало, сталкивало плечами. Ноги у Федора щемило, и порой он вынужден был отворачиваться, стискивать зубы. Под ногами, в мешке, – свиная голова (Рева вез ее на базар), от этого ногам было неудобно, да еще и ручеек крови струился по резиновой подстилке. Рева видел гримасы боли на лице Куща, но скорости не сбавлял, не убирал и мешок. Обеими руками держал он баранку, сидел прямо, как в парикмахерском кресле. Наконец Федор нагнулся, решительно сдвинул мешок влево.

Рева следил за дорогой, вертел баранку, думая свое. Он, конечно, знал, зачем вызывают Куща. Инструктор райкома Голубчик поручил Реве провести собрание партгруппы. Но Степан Аксентьевич не стал его проводить. Он взвесил, как могло бы обернуться это собрание. Голосовать должны были трое: он, Турчин и еще один коммунист, шофер Малохотько. Он проголосует за строгий выговор, Турчин и Малохотько (молодой и еще упрямый) – «против». Ну, в лучшем случае Турчин воздержится. Несколько дней его мучила эта мысль, он извел немало бумаги, прежде чем написал в райком нечто такое, чему и сам при всем своем почтении к бумаге не мог придумать названия. Нечто среднее между протоколом и объяснительной запиской. Сверху мелкими, как маковые зернышки, – «Протокол», «Слушали», а «Постановили» нет. Пусть думают, будто пропустили. Но ведь в райкоме, наверное, приняли листок за протокол.

И теперь он трепетал.

Нет, не совесть грызла его! Человек, который плюнул на другого, не вытрет своего плевка. Досадно было, что Турчин, как выяснилось только вчера, голосовал бы вместе с ним. Ему бы еще один денек... Собственно, он никогда не сомневался в своей правоте. Законность на его стороне. И только формально. Еще бы один день!.. Вот если бы заседание бюро перенесли или Кущ не доехал!..

Нервозность Ревы будто передалась стальным нервам машины, которая давно уже чихала, а теперь в ней что-то застучало, мотор завыл и на крутом подъеме совсем заглох.

Несколько минут Рева возился с мотором, а потом кинул ключ и безнадежно махнул рукой:

– Аминь! Не сосет бензина. Лопнула трубка.

Федора это обеспокоило. Он вылез из машины, заглянул в мотор.

– Что же теперь делать?

– Мне тут загорать до вечера. А вам... Пожалуй, взбирайтесь на гору, там на эту дорогу буртинская набегает. Может, кто проедет. Я попробую заклепать.

На бугор падали яркие лучи солнца, словно указывали ему путь. «Шлеп, шлеп», чтобы не оступиться в какую-нибудь лужу. И все-таки Федору не удалось обогнуть их все. Пока доплелся до перекрестка, забрызгал всю одежду.

Он еще не успел обежать взглядом буртинскую дорогу, как под горой взревел мотор. Еще раз, другой, а затем дребезжание медленно стало удаляться. Через несколько минут оно отозвалось комариным звоном справа, за лесом, где тянулась к городу старая дорога.

«Негодяй! Имел запасную трубку...» Федор прислонился к тополю. На беду, небо затянулось тучами, заморосил холодный дождь. Природа в этом году словно глумилась над людьми. По календарю уже началась зима, а над землей либо теплая метель, либо холодный дождь. По сторонам дороги гниет неубранная кукуруза, прелыми кучами разбросана по полю солома из-под комбайна. Ой, как сильно еще зависит человек от природы! Особенно сельский.

Машина попалась только перед обедом. Заседание бюро уже подходило к концу, и его дело уже хотели перенести на другой день. Но потом все же пригласили.

Он стоял перед членами райкома суровый, спокойный. Высокий упрямый лоб с родинкой над левой бровью, острые глаза. В черном промокшем костюме, сорочка в полоску, без галстука.

Он не вызывал у членов райкома, уже знакомых с его делом, симпатии. Едва приехал по второму вызову, да и то под конец заседания. Умышленно не сел в машину, которую послали за ним.

– Фанатик, – в шутку или серьезно прошептал длиннолицый, с остренькой бородкой заведующий райфинотделом. И дальше, насмешливо, вслух: – В бога верите?

– Нет. – Федор сам не знал, как сорвался ответ на этот оскорбительный вопрос. Он искал глазами Бобруся и, не найдя, опечалился. Как раз в этот момент и упал, словно с потолка, вопрос.

– Перекреститесь.

– Я это сделаю после того, как вы сделаете намаз.

Кто-то фыркнул, потому что очень подходил этот «намаз» к турецкой бородке и всему облику заведующего финотделом. И тот сразу умолк под каменным взглядом Федора. Заведующий финотделом хотел сказать что-то злое, но секретарь райкома, усталый, с синими подковами под глазами, стукнул карандашом по чернильнице. Наступила суровая тишина.

– Шутки эти неуместны. Товарищ Голубчик, докладывайте.

– ...«Противопоставил себя партийной организации... Высокомерие и надменное критиканство... Непонимание линии партии... Водит дружбу со служителями религиозного культа...» – Голубчик подмигнул Федору, который не принимал этих обвинений.

Когда Голубчик закончил, секретарь обратился к Федору:

– Теперь рассказывайте вы. Что вы скажете в свое оправдание?

– Что? Что это дикая и неразумная шутка. – Федор даже заикался от гнева. – Это... это комедия.

– А мы – театралы? – прощупал Федора долгим взглядом секретарь райкома. Ему не верилось, чтобы этот человек мог призывать когда-нибудь на помощь бога; но, видимо, колючий: станет на дороге – не покачнешь. Рева и Турчин жаловались на

него.

– Расскажите, как вы подстрекаете животноводов выступать против планов, намечаемых райкомом, – спросил кто-то из угла.

Отвечая, Федор с какой-то дикой злобой бросал слова и этим еще больше настраивал против себя членов райкома. А потом, после еще одного вопроса заведующего райфинотделом, и совсем замолчал, отказался отвечать.

Секретарю было немного жаль этого человека, он прощал ему его поведение на бюро. Но на ферме Кущ, видимо, все же повел себя неладно. Ведь мог бы он сказать обо всем председателю или парторгу наедине, наконец, мог бы написать в райком.

Мнения членов райкома разделились. Большинство голосовало за выговор. Выслушав все, Федор какое-то мгновение сидел неподвижно. Ведь никогда он не мог ждать ничего подобного: «Да что же это они?.. Как же это?»

– Ваш выговор... – но не нашел нужного слова. – Я не принимаю его. И не помирюсь с ним. И вам еще будет стыдно... – И он вышел за дверь.

В приемной курносенькая девушка-секретарь, помогая ему надеть пальто, спросила:

– Вы из Новой Гребли? Передайте, пожалуйста, в контору колхоза эти бумаги.

Федор машинально ткнул в карман пучок бумаг и открыл дверь.

Шел по улице и уже несколько спокойнее обдумывал то, что произошло. Если бы рассказать обо всем хлопцам, хохотали бы. А ему сейчас не до смеха. На сердце запеклась обида. За что выговор? И надо же было ему!.. И справедливо: для чего ему вмешиваться в колхозные дела? Сидел бы себе дома да помалкивал. Но он этого так не оставит! Напишет в обком, а то и в ЦК.

На окраине города, куда доехал на такси, снова долго ждал попутной машины. Присел на пенек у обочины дороги, над которой склонились старые вербы. Все машины, не доезжая до него, сворачивали направо, на мостовую, что вела к асфальтированной трассе.

И только под вечер, когда он уже хотел возвращаться в город, в гостиницу, возле него чмыхнул, разбрызгав грязь, знакомый райкомовский «бобик». Шофер махнул рукой, и он полез в машину. Рядом с шофером, к удивлению Федора, сидел секретарь райкома. «Наверное, не узнал и велел остановиться».

Но секретарь, который ехал по району, еще издали узнал его.

Секретарь пожаловался на погоду, на дорогу, но Федор не поддержал разговора. Не хотелось говорить, да и донимала боль, снова проснувшаяся на этих ухабах. Чтобы как-то разбить молчание, секретарь спросил:

– Вы, кажется, жили не в наших краях? Что вы делали?

Федор всегда избегал ответа на этот вопрос. Но сейчас ответил остро, почти со злостью:

– Бомбы.

– Какие «бомбы»? – удивленно оглянулся секретарь, держась за ручку дверцы.

Он читал анкету Федора. В ней Кущ писал, что он инженер.

– Всякие. Большие, маленькие...

Хоть в голосе Федора и звенели нотки злые, даже оскорбительные, однако секретарь уже сожалел о решении, которое они вынесли несколько часов тому назад.

– Вы сейчас на ферме? Как там, по вашему мнению? – поспешно перевел он разговор.

– Хорошо. А я говорил – плохо, за это и получил выговор.

– Что же там... плохого?

– Многое. Работают по бумажкам, а не так, как того требуют условия. Да и...

«Сказать? Разве он сам не знает? А если и знает, то смотрит на это только со стороны».

Сказал и про кормовую базу, и про закупку коров у колхозников, и про свиней, которые за два месяца съели добрую половину оставленных на год кормов, и про фиктивные обязательства. А потом уже и про землю, ее силы, о равнодушии к ней человека. Даже забыл о боли в ногах. Секретарь слушал со вниманием.

Федор умолк. И какое-то время тишину нарушало лишь завывание мотора да раздражающее дребезжание бокового стекла. Вдруг секретарь повернулся и, зажигая папиросу, бросил из-под ладони:

– А знаете, вы не упомянули еще об одной причине.

– Какой?

– Наверное, о самой важной. Которая зависит от людей, или, как мы говорим, от кадров. Мало в колхозе квалифицированных работников. Таких, чтобы с искоркой. Слишком слабенькая там парторганизация. Вот бы где вам поработать!

– Это после выговора? – даже подался вперед Федор.

– Мне кажется, что и вам самому не сидится в затишке. Не так ли? А начать бы нужно, – продолжал секретарь, будто Федор уже согласился с его предложением, – начать нужно с партпросвещения и с подготовки к вступлению в партию комсомольцев. Есть там несколько хлопцев с хваткой. Комсомол в Новой Гребле горячий. Но нет хорошего руководителя, вот они и экспериментируют. В плане авангардизма, или как бы его назвать. Для руководителя партучебы сложность невелика, нужно только желание. Если чего-то не знаешь, сам подчитываешь. Вот посмотрите наш план и наши программы. Я как раз везу с собой несколько...

Федор пробежал глазами напечатанную на папиросной бумаге страницу машинописи, перевернул еще несколько. Хотел возвратить, но секретарь покачал головой.

– Пусть у вас останется. Вам тоже следует познакомиться с нашими планами. А может... – прищурился он, видимо, от папиросного дыма, разогнал ладонью облачко. – Хотя, что касается вас, – это дело доброй воли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю