412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Сердце и камень » Текст книги (страница 11)
Сердце и камень
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:50

Текст книги "Сердце и камень"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Шофер посигналил: машина уже выбегала из-под горы в село. Секретарь велел ехать прямо на ферму. Оттуда и Федору ближе к дому. Возле школы машина догнала Реву. Тот, заложив руки в карманы старомодного пальто, шел на ферму. По просьбе секретаря шофер затормозил, подозвал Реву.

Рева сегодня вторично очутился лицом к лицу с Федором, да еще после того, как удрал от него в поле. Теперь Федор сидит в райкомовской машине, в которой едет сам секретарь. Рева даже подался вперед к секретарю, как будто искал у него защиты. Но для Ревы именно это движение оказалось роковым. Степан Аксентьевич забыл, что только перед этим он целовался с граненым стаканом, а секретарь райкома сурово карал за такие «поцелуи» в рабочее время. Вот и сейчас, уловив водочный дух, он остановил машину и сам приоткрыл дверцу:

– Вылезайте.

– То есть я... – забегал глазами Рева. – Я, конечно... Разве я что, я ничего, а если там что-то, так что ж такого... – прожевал он глуповато и робко чужую остроту, разгрызая, словно краденый орех, неуверенный смешок. Он все еще не мог понять, шутит или серьезно говорит секретарь.

– Моя машина не для пьяниц. Выйдите и ждите меня на ферме. Если я приеду, а вас там не будет, считайте, что вы уже не заведующий.

Рева оборвал «хи-хи», словно разгрыз червивый орех. В мгновение ока, пятясь, он выкатился из машины. Когда машина подъехала к ферме, Рева уже стоял у двери коровника, вытянувшись, как солдат в карауле. Только большой живот не мог подчиниться этой команде, выпирал под куцым пиджаком, как поросенок в мешке. Степан Аксентьевич преодолел огородами двухсотметровку и три, хоть и невысокие, барьера – плетни.

Федору смешон Рева, особенно если представить себе, как «солидный» Степан Аксентьевич берет с ходу плетни, и обидно за секретаря.

– Женя, подбросишь товарища домой...

Но Федор, поблагодарив шофера, вылез из машины вслед за секретарем. Подойдя к нему, он, став так, чтобы никто посторонний не слышал, сказал:

– Не знаю, как назвать ваш поступок. Но... Вы можете рекомендовать освободить его от работы, объявить выговор и даже...

– Даже что?

– Набить в темном углу морду так, чтоб никто не видел. Если, конечно, он не даст сдачи. А все остальное – самоуправство.

Машину окружили доярки, подвозчики. Федор уже хотел уйти и только тут вспомнил о бумагах, втиснутых в руку секретаршей.

– Девчата, тут вот бумаги. Может, кто будет проходить мимо конторы...

Все, кто стоял возле него, протянули руки. Он отдал бумаги веселоглазой низенькой девушке и пошел со двора.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Утомленно мигая красными, как от бессонницы, фарами и ощупывая ими дорогу впереди себя, машина медленно съезжала под гору. Петру Юхимовичу эта гора казалась символической – последняя гора за плечами. Через неделю – сессия райсовета, где он сложит свои полномочия председателя райисполкома, сдаст эту машину, и дальше на ней поедет кто-то помоложе, поэнергичнее. А он сядет на обочине на отдых. И станет больше смотреть уже не вперед, а назад, перебирая в памяти пройденные пути, считая оставшиеся позади перекрестки. Аккуратно, раз в месяц, станет он расписываться в пенсионной книжке. Его начнут приглашать на собрания в школы, на пионерские сборы, и он будет рассказывать о боях, о босых красноармейцах, усатых партизанах, – о славных минувших днях, кажущихся детям чем-то очень и очень далеким, видимым лишь сквозь туманную завесу, имя которой – история. В их глазах он уже и сам история. Они повяжут ему на шею красный галстук, потом выйдут под грохот барабана за ворота школы в поход и забудут о нем.

Стучит в сердце, просится и другая мысль:

«Всю жизнь ты рассыпал по пути зерна, а люди сейчас жнут колосья и вспоминают тебя. Да и не дадут они тебе греться на лежанке. Сам ты каждое утро будешь торопливо перечитывать районную газету, звонить в райком, в райисполком, ходить от учреждения к учреждению, потихоньку затягиваться папироской, сидя в последнем ряду, испробуешь своим кулаком крепость дубовой трибуны на сцене. Да в конце концов что тебе до того: вспомнят или не вспомнят. Ты радуйся тому, что посеял не куколь, а зерна».

Но эту, другую мысль Петро Юхимович упорно гонит от себя. Так он готовил себя в пенсионеры.

Машина сползает с горы. Слева, вдоль Удая, темнел лес, справа рассыпались по подгорью огоньки. Бобрусь читал их, словно хороший охотник следы на снегу. А что, казалось бы, можно было прочитать по тем огонькам?

Внимательному глазу – многое. Вон там утомленно цедит во тьму желтоватый свет маленькое, почти вровень с землей, окошко: подслеповатый каганчик стоит на полу. Щупачка, вдова, шелушит возле печи фасоль или обминает калачики. Вытаращилась большим, занавешенным голубой шторой окном Ревина двадцатиметровка. И белые строганые столбы, сцепившись проводами, тоже идут к его двору. «А хату Щупачки обошли. Ишь, мудрецы! Ну, погодите, погодите!.. Я еще вам хвосты подкручу... То-то вы и план мне не показали... Уже списали на пенсию. Нет, поспешили...»

Большой яркий свет в угловом окне хаты Вихолы – учительница проверяет ученические тетради. А вон там подслеповато мигает прикрученным фитилем каганчик на плите. Мигать ему всю ночь: в хате ребенок. Часу в четвертом раскроют глаза вон те темные окна, – проснутся доярки, станут собираться на ферму. Четыре, по два с каждой стороны, светлых пятна возле хаты Куща Василя: отец читает, дочери сидят над учебниками. В вишняке покойного Луки тоже блуждает лучик. Что-то и Федор читает. Хотя, наверное, не до чтения ему сейчас. Звонил Петро Юхимович в райком, и ему рассказали о бюро, о выговоре. Не разобрались хлопцы, поспешили, помяли Кущу душу.

– Иван Антонович, – положил руку на плечо уже немолодому шоферу. – Остановите. Я переночую у Марины. А вы завтра заезжайте из города.

Наружная дверь не заперта, и Петро Юхимович постучал в косяк двери, которая вела к Федоровой светелке.

– В скит можно?

– Если не грешны... – Сразу же радостно: – Петро Юхимович! Заходите! Раздевайтесь. Плащ – вот сюда, шапку – сюда...

Пока Петро Юхимович раздевался, Федор придвинул к маленькому, им самим сделанному столику второй стул, убрал разбросанные книжки. Старался угадать, зачем приехал Бобрусь. Наверное, этот выговор привел сюда Петра Юхимовича. Чего хочет он? Посоветовать что-нибудь, посочувствовать? Но Федор не хочет ничьего сочувствия, даже Бобруся. Сочувствие – это все равно что жалость. Однако он был благодарен Петру Юхимовичу за то, что тот приехал.

– Ты один? – прервал его мысли Бобрусь. – А где тетка Одарка, постоялец где?

– Агроном в конторе. Баба Одарка спит на печи.

– Как он, агроном ваш, толковый? Прижился в селе? Помнится, что-то говорил мне Рева.

– Парень хороший. Горячий. Хотя прямо из аудитории на поле, под вихри... Но помаленьку привыкает. А вот, кажется, и он.

Федор обрадовался приходу Олексы. Бобрусь же, напротив, хотя и с интересом, но как будто и с досадой пожал Скрипке руку. «Эх, не мог ты, хлопче, прийти чуть попозже!»

Федор угостил Бобруся домашней махоркой, а тот его районными новостями. Ни Кущ, ни Скрипка не высказывали Петру Юхимовичу своих забот, но он видел: плещется в глазах обоих усталость, и книжки на столе – беспорядочной кучей, черные слоны, прижав в угол белого короля, так и не сделали ему мат, – и все вместе покрывается пылью.

– А я вот доплясываю последний танец, – молвил Бобрусь, как будто даже весело. – Вот тот, что до Межигорского спаса. Через неделю сдаю дела. На пенсию!

– Все заботы – в суму! – улыбнулся Олекса. – Теперь, наверное, почитаете!..

– О-о!.. – поднял брови Петр Юхимович. – Может, давай поменяемся? Я тебе беллетристику и пенсию, а ты мне – годы и суму с заботами. В твои годы я таскал с собой мешки всяких забот. И со всеми справлялся. Сколько тебе? Двадцать три. В двадцать три и я поехал в село. Послали. – Бобрусь стряхнул в пепельницу пепел с папиросы, улыбнулся своим воспоминаниям. – Советскую власть укреплять, продналог собирать. Правда, поначалу долгонько не клеилось у меня дело. Потому что все думал за год коммунизм построить. Случались и курьезы. Как-то прибегаю на заседание комнезама, а там вовсю кипит баталия. Вопрос в порядке дня: аборт! Бедняки одержали верх, провели свое решение: кулакам платить за аборт по сто рублей, середнякам – по пятьдесят, беднякам – бесплатно. Послушал я – и аж плюнул с досады. «Ваше решение, – говорю, – только на руку классовому врагу.

Предлагаю наоборот. С бедняка – сто рублей, с середняка – пятьдесят, а кулачкам делать аборты бесплатно. Пускай вымирает кулак как класс, середняк плодится по возможности, бедняк множится и произрастает на страх капиталу».

Олекса и Федор засмеялись. Но Федор понял, что эту басню, а может и не басню, Бобрусь рассказал неспроста. И не только для Олексы, но и для него.

Бобрусь еще рассказал несколько подобных житейских курьезов, посмешил своих собеседников и только тогда поднялся:

– Ну, передохнул, наговорил вам полные уши, пора и честь знать! Ты, Федя, проводи-ка меня.

Федор и Олекса приглашали гостя остаться ужинать, но Бобрусь отказался, ссылаясь на то, что его ждет с ужином Марина.

– Ты бы пиджак накинул, – сказал он, прикрывая дверь. – Ну, да я тебя морозить долго не буду... Знаю твою беду. Это все чьи-то козни. Ты кому-то стал поперек дороги. У нас еще такое бывает...

– Я эту беду, Петро Юхимович, перебуду, – сказал Федор: – Напишу в обком, в ЦК.

Он как будто и не волновался, а тело сотрясала дрожь. Последнее время Федор чувствует какое-то недомогание, вялость, то ему холодно, то жарко.

– Вишь, все же пробирает, – заметил этот озноб Бобрусь. – Думаю, обойдемся без обкома. Вот и вся моя притча. Так что не накликай на себя грусти. Будешь в городе, загляни к нам. Пенсионеры должны объединяться... – И как-то тихо, уже другим голосом: – Не чурайся нас, Федя...

Как будто светлее стало в хате после посещения Бобруся. Ушел он и оставил что-то хорошее, отчего оба, и Олекса и Федор, еще долго улыбались. И почему-то вернулся Федор мыслями к своим недавним размышлениям о новом человеке – человеке будущего. Каким он будет, человек коммунизма? Федор и сейчас не знает каким. Но очень ему хочется, чтоб он был таким, как коммунист Петро Юхимович Бобрусь. И еще кажется ему: рановато Бобрусю на пенсию, если вообще таких людей можно отпускать на отдых. Не созданы они для отдыха: горят до конца.


* * *

И хорошие и плохие люди узнаются в селе по пожару: добрые спешат гасить, лихие – погреться у огня, потешиться чужим горем.

А зачем пришел Василь, Федор отгадать не мог. Пришел, смял аккуратно застланную Федорову кровать, свернул огромную, в палец толщиной цигарку.

– Вишь, не послушался. Не говорил ли я тебе: плетью обуха не перешибешь.

– Не мни постель. Садись сюда. – Федор палкой подвинул стул.

Василь пересел, а одеяло после себя не расправил.

– Вот тебе и вся справедливость.

Снова глумится Василь? А Федор почему-то больше жалеет брата, чем злится на него. Ему кажется, что он уже разгадал Василя, только все еще не знает, с чего начать разговор. Теперь Василь сам напрашивается на этот разговор. Правда, Федор не до конца убежден, что догадка правильна. Однако отважился.

– А знаешь, Василь, увидел я, под каким горшком ты платок прячешь, – сказал он неожиданно.

Сбитый с толку Василь искоса поглядел на него.

– Это под каким же горшком, ночным?

Федор усмехнулся одними глазами. И сразу стал серьезен.

– Нет, под обычным. Аттракцион был когда-то такой на ярмарке. Под десяток горшков сыпали пепел, а под один клали платок. Плати деньги – и бей!

– А-а... Ну, так под каким же? – спросил Василь, словно бы равнодушно.

– Под дырявым. – И остро, в глаза: – Правда тебя сломила, Василь!

Василь изменился в лице, нервно закусил в зубах цигарку. Он понял скрытый смысл слов брата. Посыпал солью больные места другим, а вот теперь дотронулись и до его больного места.

– Если и сломила, то только ложь.

– Нет, на лжи ты рос, – сказал жестко Федор. – А правда подсекла тебя под корень. Тебе надо оживать заново.

– Я не умирал.

– Душой умер. Ты сам не видишь, как мельчаешь за хозяйственными хлопотами, а скептицизм твой – словно горшок разбитый. Смотришь сквозь черепки, все вокруг перцем посыпаешь.

– Собаку, коли кроткая, все бьют, а коли злая, то каждый кусок хлеба кинет, – попробовал отшутиться Василь.

– Не прикидывайся. Не в том причина. Ты сам знаешь, в чем.

И снова вздрогнул Василь. Потом опустил голову. Выпустил облачко дыма, погрузился в воспоминания. Память извлекала их из усталого мозга и бросала ему, как упреки.

Да, он вернулся с фронта без руки, но с большой верой. Было ему тогда двадцать три года. Он верил, чуть не молился на человека, чей портрет повесил на стене, вышвырнув из этой вот самой комнаты Липины иконы. И не поколебал его ни искалеченный войной сорок пятый год, ни тяжелый сорок седьмой. Первые горькие зерна бросил ему в душу дальний родственник Кущей комбайнер Микита Гора, работавший одно лето на новогребельских полях и живший в их хате.

Каждое утро, одеваясь (Липа еще с рассвета возилась по хозяйству), Гора высоко поднимал перед окном жиденькие, заплатанные зеленые галифе и причмокивал громко: «Мда...» Перевернув их другой стороной, снова причмокивал: «Мда-а...»

И Василь закипал гневом. Он знал, что значило это «мда...».

Возвращаясь с поля и раздеваясь в потемках, Гора долго возился в углу, опять шептал деланно-сокрушенно свое лаконическое «мда-а...». И только. И снова, как и утром, вспыхивал спор. Конечно, про их село, про колхоз. Василь горячился, размахивал своей единственной рукой; а Гора в ответ кидал из темноты, как гири, тяжелые слова. Раз или два случалось, что на ссору попадали соседи. Они мигом убегали из хаты, чтоб не попасть в свидетели. Но Василь и не собирался пользоваться услугами свидетелей. Он попросту выгнал Гору из дому.

Настоящую правду, не преувеличенную и не преуменьшенную, он узнал только в пятьдесят шестом году. А ведь раньше, в пятьдесят третьем, его согнула, ошеломила тяжелая для него утрата.

Всего этого Федор, конечно, не знал, но мысли Василя уже отгадал: если бы в то суровое для Василя время рядом с ним оказался крепкий человек, который смог бы развеять одно за другим все его сомнения, Василь и дальше глядел бы на свет добрыми глазами. Но такого человека около него тогда не было. Зато мелькали то и дело перед глазами отрицательные примеры: Рева, незадачливые председатели колхоза. А душа у Василя глубокая, большая в ней жила вера, а теперь поселилось неверие, и тоже немалое. Это неверие выело щербинку в его душе.

«Как он тогда про силу земли! Человек, который украшает землю, который не может жить без нее...» – припомнил Федор.

– Ну, допустим, ты угадал, – поднял голову Василь. Он уже не щурил насмешливо глаза, но взгляд его был чужой, холодный. – А дальше что, после этой правды?

– Жизнь. Она зовет. Неужели ты не видишь? Наверное, нет, потому что цепляешься за клуню, за копну ржаных снопов у хаты. А ведь копна – это, если вдуматься, издевка над свободным человеком. Когда человек любуется широкой нивой, тогда он и сам становится шире. А копна закрывает от тебя мир. И ты поэтому не видишь, как улучшается, светлеет жизнь, как идет вперед.

– Это ты про клуб, коровники? По нашим колхозным сводкам это все уже так ушло вперед, что и не видно его. Сейчас все меряется мясом, молоком. Так вот, давай и мы померяем. Поголовье, если верить бумагам, увеличили в сравнении с сорок шестым годом в три раза. А в действительности? Возьмем даже не сорок шестой, а двадцать шестой. У нас в колхозе восемьсот голов скота. Дворов в селе – пятьсот. Считай: в двадцать шестом каждый двор имел корову. У некоторых – по две, по три. И доились они, наверное, не хуже.

– Кто же приписывал в бумагах? Ты да Павло. Вот об этом и говорит сейчас ЦК. К совести, к чести нашей взывает. И требует. А вместе с тем все-таки последние годы увеличилось число коровок?

– Ну, совсем немного. Да и тех сейчас едва моем прокормить. Значит, пробежали и остановились.

– Вот для того и собирается Пленум, чтобы сдвинуть вас с места. Надо дальше идти, а не подаваться назад. А вы и сами должны мозгами шевелить. Ты вот говорил, что люди не болеют по-настоящему за урожай, за скот, что трудодень мал...

– Что мне шевелить. Я человек маленький. Свою работу выполняю, трудодни подсчитываю, и подсчеты мои точные.

– Точные, потому что не хочешь под суд попасть. «Маленький человек». Все мы маленькие, и все великие. Вот взял бы составил точную сводку... да и послал ее в ЦК, в Москву. Слышишь, Василь? Напиши. Или хоть мне цифры подбери....

Смотрит Василь на брата и не знает, сочувствовать ему или завидовать. Впрочем, сочувствовать ему нельзя. Федор не пустой мечтатель, не слепец и свои слова не бросает на ветер. Василь приглядывается к брату с того дня, как тот приехал в село. Поначалу Федор показался ему казенным человеком, для которого все в жизни решено и перемеряно раз и навсегда. А потом увидел, что ошибся.

Вчера Федор получил несправедливый выговор и, наверно, где-то внутри, как колючие иглы, – злость и обида. Но он не упивается ею, не переносит этой злости на окружающих. Что же видит Федор? Вдруг и в самом деле больше, чем он?

Однако за этой мыслью чередой пошли иные. И точно каменной стеной, Василь отделился ими от Федора.

– Ты говоришь, жизнь идет вперед. Ох, и мелкие же у нее шаги для человека! Растет производительность труда? Страшно возросла. Если посчитать, что стоило выковать пятьдесят лет тому назад, скажем, лемех или вырастить килограмм хлеба, и сравнить со стоимостью выработки сейчас, то цифра будет по крайней мере с одним, а то и с двумя нулями. А благосостояние людей на сколько возросло? Ну, в полтора, в два раза. Вот поэтому и должен каждый человек сам о себе заботиться.

– Нет, не в два. Ты посчитай сюда и радио, и газеты, и кино. И образование не двухклассное, а среднее, и техникум, который ты закончил, и еще много чего. А сколько забирают войны и оборонные расходы? А погляди, сколько построено, и строится тоже немало. Даже в нашем селе. А в городах целые кварталы, как из сказки, встают. Все это квартиры рабочим людям.

– Ну и что с того? Ты хочешь сказать, что все это облегчило человеческую жизнь?

– Не только облегчило, но и украсило. Сравним хотя бы жизнь наших родителей и нашу... Ты не думай, я тоже за благосостояние. Но не за индивидуалистическое. Сообща его надо достигать...

Под ударами Федора содрогается стена, падают кирпичи. Василь видит, что и была она не так уж высока и крепка, как ему казалось вначале. Но Василь упорно выкладывает на месте обвалившегося новый ряд камней.

– Жизнь идет вперед. И Рева с нею бежит. Писал доносы и пишет.

– Что же, арестовали кого-нибудь по тем доносам, от работы освободили?

– А вот тебе же выговор ппипечатали! Я перекрещусь, что это он написал.

– Может быть. Однако выговор с меня снимут.

– Говорил слепой...

– Слепой прозреет!..

– Если бы!..

– Это в его власти. А про цифры не забудь...

Но Василь уже за дверью. А в пепельнице дымит, постреливает махорочными крошками огромный окурок: забыл погасить.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Печально шумят тополя. Под ними всегда, как будто невзначай, сходятся Олекса с Оксаной. Шумят тополя глухо, качаются холодно, зябко – они окоченели, уснули. Олексе кажется, что и сердце его заснуло. Оно уже не трепещет, не смеется. Вот и теперь целый вечер приходится шаркать ногами по стежке, старательно раздувать огонек беседы, не дать угаснуть. Неужели она не понимает?..

Но он сразу же старается отогнать эту мысль от себя:

«Что же это я?.. Она ко мне с открытым сердцем, с радостью. А я?.. Ведь сам и свидание назначил. Я люблю ее, люблю!»

И как будто начал ощущать тревогу встречи. Но ощущения этого хватает ненадолго. Разговор Оканы, как осеннее солнце, не согревает; и, рассеянно слушая ее, ковыряет Олекса пальцем кору на тополе, смотрит вверх. Холодное солнце уже закатилось за гору, но, видно, еще недалеко: верхушки тополей рдеют, как костер.

Оксана только раз подняла глаза кверху, а то все смотрит на хлопца, нервно наматывает на палец кончик платка. Этот платок, большой, цветастый, очень идет к ней. Оксана знает это и нарочно повязывает его – для Олексы.

– Оксана, – говорит Олекса и отковыривает большой, разбухший кусок коры, – нам надо расписаться.



Оксана вздрогнула, выпустила из рук кончик платка. Она давно ждала этих слов, горячих, нежных, как нового признания в любви. А они оказались холодными, словно зимнее солнце. Да и смотрит Олекса куда-то в сторону. «Надо». Как будто это не радость, а обязанность. Или, может, она уже настолько затуманила себя своей любовью, так поглощена ею, что придирается неведомо к чему? Хочет, чтоб он ежечасно говорил ей только о своей любви и без конца клялся? Ведь так может и любовь стать будничной, привычной.

– Пожалуй, лучше после Нового года. У меня сейчас столько работы...

Ждала, что он будет умолять, возьмет ее за руки, заглянет в глаза.

Но он не взял, не заглянул, а вместо этого проговорил:

– Работы много... Я давно хотел сказать тебе о твоей работе. То есть не о работе, а о рекорде. Нехорошо это, Оксана. Девчата смеются.

Тугой клубок, застрявший у Оксаны в груди, подкатил к горлу, перехватил дыхание. И сразу рассыпался, опалил душу. Все, что хранила в ней, надежду, любовь, сладостное ожидание, обернулось в этот миг в злость.

– Это кто же смеется? Кто, говори, я знаю... И ты такой же, как она, как они...

Олекса удивился. Это Оксана? Так – ему? Да какое она имеет право?! И на что она намекает?

– Я знаю... Вам завидно, завидно! – Голос Оксаны переходит в крик. В ее глазах – зеленые отсветы, лицо покрылось пятнами. Такою он еще не видел ее никогда. Вообще... он видел ее не такой, какой она оказалась. Ему нравились ее губы. А они, оказывается, припухшие, большие. И эти золотые колечки возле ушей, которые она сама на разогретом гвозде накручивает... И даже любовь ее какая-то...

– Ты взвешивай, что говоришь... Не то...

– Не то что, что?.. – топнула ногой.

– Зачем мне выслушивать эти оскорбления?.. Уйду.

– А-а, так ты запугиваешь? Ну и иди! Я сама уйду. А рекорд – все равно...

Она не пошла, а побежала по тропинке к хате.

– Оксана!..

Если бы позвал теплее, искреннее, побежал следом, она, может, и остановилась бы, но он не тронулся с места.

Горечь залила сердце Олексы. Ну в чем, в чем он виноват? Что она, как тень, за ним. И он не может избавиться от нее, как от тени. Потому что и тень эта не столько сама Оксана, сколько угрызения совести. А что, собственно, ты сделал плохого? Ну, может, и не совсем хорошо... Ты любил, сам изведал любовь (это словно бы утешение и даже чуточку гордость), но разве виноват, что теперь растаяла твоя любовь? Оксана сама испепелила ее. Да еще этот рекорд. Не видит, как сердце каменеет в нем. А у сердца свои законы. Вспыхнуло, погорело, пока было чем, вторично уже не зажечь его.

А про другой огонек, зажженный им самим, который не угасал, он как-то забыл в это время. И чем больше разгорался тот огонек, тем дальше старался он отодвигаться от него.

Олекса побрел по тропинке. Он слышал, как Оксана открывала калитку (в дом не вошла), и на минутку остановился возле ее хаты. Его влечет огонек, мигавший в девичьей комнате. Олексе видно только половину противоположной от окна стены, на которой висит небольшая, в голубой раме картина. Береза в бурю. На нее налетел лютый вихрь, обрывает листья, ломает, а она не гнется и сама как бы устремляется навстречу ветру. Гордая, непокорная...

Картина – над Яринкиной кроватью. И тень на стене под картиной – от ее фигуры.

И вдруг боль обожгла сердце Олексы. Впервые он постиг безвыходность положения и призрачность мечты, которую лелеял бессознательно. И чем недостижимее, тем желаннее становилась эта мечта.

Яринка – вот его истинная любовь!.. Обнять бы ее, прижать к груди, хоть на один миг! И за этот короткий, как вспышка искры, миг он напьется любви! И тогда – хоть в омут головой!

У Олексы тяжело на сердце еще и потому, что он не выполнил Яринкиной просьбы. Она просила, чтоб поговорил он с Оксаной про ферму, как-то образумил ее. Только чтобы ласково, тепло...

Они сам хотел поговорить. Стремился как-то предостеречь Оксану. Но разве она его послушает?

Заметив на стене еще одну тень, Олекса сошел с тропинки и огородами, увязая по самые щиколотки в размякшей земле, направился домой. Шел быстро, словно убегая.

Однако Олекса ошибся. На стене двигалась не Яринкина тень. В комнате дочерей убирала Липа и заодно смотрела, нет ли у девушек под подушками, в книгах каких-нибудь писем, фотографий.

Оксана вернулась домой с одним желанием: поскорее спрятаться, упасть лицом в подушку и плакать, плакать!.. Но, как она ни старалась скрыть от матери свое настроение, Липа заметила, что неладно что-то с дочкой.

Не часто видела Липа у нее слезы и даже испугалась.

– Что с тобой, доченька? На ферме что-нибудь?

«Одна, одна я во всем свете! Да еще мама... Только она хочет добра, только она болеет за мое счастье!» И Оксана, спрятав лицо у матери на коленях, разрыдалась. Роняла слезы, роняла слова. «Ой, как же это!.. О, за что же это?!» – приговаривала в мыслях Липа вслед за Оксаной.

– И что ж он?.. Бросил?

– Ох, мама, мама!.. Он и сегодня говорил, чтоб мы расписались.

– Ну, так за чем же дело встало? Разве он какой порченый? Агроном, с образованием. Родители у него богатые, в городе квартира.

– Не любит он меня, мама! Разлюбил. А какая это жизнь?.. Какое счастье?

– Глупенькая, глупенькая!.. – У Липы немного отлегло от сердца, и она, улыбнувшись, погладила дочку по голове, как маленькую. – Любовь – это только забава детская. Нагулялась, набегалась с нею да и забыла. А счастье? Женщина никогда не бывает счастливой. Выйдет по любви – пройдет любовь, а вместо нее поселится бедность в хате. И проклинает она свою головушку, грызет мужа. Выйдет за достаток – тоже плачет: зачем не по любви? Только тогда, думает, и была бы счастливой. А все же за достаток лучше. Всякий мужчина – по любви ты или не по любви выходишь – смолоду бесится. А перебесится, перегуляет – привяжется к жене. А она уж тогда – не прозевай момента! – набрось веревочку и веди по жизни, как по пастбищу. Вот тогда достаток-то и к месту. И над мужем главенствовать и хозяйкой в доме будешь.

Оксана поднялась, села рядом с матерью. Она уже не плакала, только всхлипывала.

– Нет, не надо мне такого достатка! – вытерла платочком глаза.

Слова матери не утешили Оксану, а пробудили новую мысль. Слабенькой искоркой сверкнула та мысль. Однако Оксана не гасила ее, хотя и не давала ей разгореться сильнее.

С тех пор дни у Оксаны как осенний дождь: все одинаковы, все невеселы. Отчаяние росло со дня на день. Девчата, подруги, хоть и не смеялись в глаза, но каждый день, словно весенний ручей, размывал между ними ров все глубже и глубже. Она уже и не могла разобрать: это скупое, утреннее «здрасьте» относится к ней или к ее коровам. Пока она еще надеялась на что-то и подогревала себя радостью мести, но надои увеличивались ненамного. Что там жмыховое пойло, когда сено по таким дорогам вдоволь коровам возить не успевали, кукурузные стебли, ботва – прелые, гнилые. Концентратов колхоз получал мало, по райкомовской разнарядке их забирают передовики – «Октябрь» и «Новая жизнь».

А тут еще ко всему Оксанина нервозность, торопливость. Даже самая смирная корова, Волошка, едва выстаивала спокойно до конца доения. К тому же и сам рекорд побледнел в Оксаниных глазах, утратил вою привлекательность.

Оксана теперь спешила побыстрее выдоить коров убежать с фермы. А куда бежать? Дом ей опротивел: там Яринка. Она все просит выслушать ее, говорит о чем-то... Но ее Оксана не будет слушать. И о чем им говорить?

Мать все поучает, все выговаривает, наставляет. Уж и отец стал поглядывать на нее с подозрением.

Вот и бродит она одна по лугам и полям, правду говорит мать, как туча неприкаянная.

Зато никто не видит ее слез, не слышит ее песен. А песни те печальные, тоскливые. Сами слова словно капли незаживающей боли:


 
О, принесiть менi пролiсок з лiсу,
Синiх и нiжних, як неба блакить.
Годi дурити, вiдкрийте завiсу,
Знаю: недовго лишилося жить.
 

Бродит Оксана лугом, а там, куда ни ступит, – Олексины следы. Вот здесь, под стогом, сидели они когда-то, этот куст калины обрывали вдвоем, со смехом бросали друг другу ягоды за воротник.

Нет, она не обреченная, она сойдет с его следа. Оксана дала волю искре, что сверкнула в тот тяжелый памятный вечер после ссоры с Олексой. Она пойдет на тот огонек. Во все края едут девчата. Их тысячи, а может, и миллионы. Живут они одни – и счастливы. А она поедет даже не к чужим, к дяде Никодиму. Он ее устроит на завод.

Председатель колхоза, выслушав ее, рассмеялся. Думал, шутит или запугивает, чтоб больше кормов отпускали для ее коров. А когда убедился, что это не шутка, встал из-за стола.

– Ты что же это, Оксана?.. Обещала нам. Мы на тебя такие надежды возлагали! Не сегодня-завтра статью о тебе в областной газете напечатают. Из редакции просили прислать фотографию. Принеси мне...

– Не надо мне ничего. – Оксана смотрела в пол, мяла в руке краешек красного кумача, которым был застлан стол. – Мне справку для паспорта...

Турчин заскрежетал разбитым стеклом на столе, уже совсем сердито взглянул на Оксану. «Девичий каприз. Поцапалась с кем-то, вот и давай ей справку. А кто мне даст справку?.. Кто меня отпустит?..»

– Не годится так, – как будто он и не слышал ее слов. – Потратились мы на твоих коров, райкому наобещали... Оксана, и как ты поедешь? Зачем? Мы тебе весной дадим рекомендацию в академию. Разве ты ровня всем этим девчатам? – попытался распалить, как и раньше, Оксанино самолюбие.

– Я не буду поступать в академию. Напишите справку, – твердила она.

– Вот что, Оксана, – стукнул он, наконец, по столу конторской книгой. – Я никому не давал справок на выезд из села, не дам и тебе.

Оксана тоже встала. Ее руки дрожали, она крепко ухватилась за стол.

– Не имеете права! Закона такого нет! Я не заключенная.

– Права, закона? – Турчин собрал на столе какие-то бумаги, смял и швырнул в корзину. – Вы будете удирать из села, а я должен закона придерживаться и твоих коров доить! Иди жалуйся на меня!..

На кого она пойдет жаловаться? На родного дядю.

Почему, почему обступает ее со всех сторон горе? Перед кем провинилась, за что должна мучиться? Тугое кольцо отчаяния все теснее сжималось вокруг ее сердца.

В субботу пошла на спектакль. Она давно не ходила на репетиции, и ее небольшую роль дали другой. Сама не знала, зачем шла. Чтоб посмотреть на тех, кто похитил ее счастье? Чтоб увериться в этом? Но у нее уже не было сомнений. Просто пошла, чтоб не слушать упреков матери. Попала на самый конец представления.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю