412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Сердце и камень » Текст книги (страница 12)
Сердце и камень
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:50

Текст книги "Сердце и камень"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

Она остановилась в дальнем углу, чтоб не увидел ее со сцены Олекса.

Отсюда, невидимая для его глаз, она могла разглядывать Олексу. Он без грима, наклеил только черные усики. Вспоминает того Олексу, какого встретила в Киеве, сравнивает с этим. Изменился он? Да, изменился. Лицо его стало более суровым и в то же время более нежным. Ветры расчесали шевелюру, спрятали куда-то и седую прядь. Она, наверное, была чужой ему и тогда. Но тогда у нее была надежда. А что теперь?.. Она не может даже возненавидеть его.

Оксана не спешила из зала, когда зажегся свет. Хотела увидеть, как пойдут они вместе, хотела подойти, когда остановятся у ворот. Она разобьет их радость. Только спросит, не забыл ли он своих обещаний. Сметет улыбки с их лиц, зажмет им рты.

В коридоре весело наигрывал баян. Там, несмотря на позднее время, хлопцы устроили танцы. Собственно, вытанцовывали только двое. Высокий, в кожаной куртке с «молниями» Славик и низенький, толстый, краснощекий Володя. Пародировали в танце Тарапуньку и Штепселя и еще кого-то, Оксана так и не поняла, кого именно. Она хотела спрятаться в углу, за спинами зрителей, но ее заметили. Володя дернул за руку:

– Ксана, на айн кадриль!

Она вырвалась, оттолкнула Володю. Но он не отступил.

– Отстань, отойди!..

– Отстань, Вов, – бросил со смехом Славка. – Она не может: устала. С агрономом же в лугах... рекорды...

Жестокие слова словно шальная пуля ударили Оксану. А может, это потолок обвалился и падает на нее? Выбежала из клуба и уже не видела, как открылась дверь клубной комнаты и на пороге показался Олекса.

На его лице – отчаяние, бешенство сжало кулаки, ослепило глаза. И потому попал он Славке не в челюсть, а по шее. Славка не устоял на ногах, повалился на баяниста, и они вместе покатились по полу. Скрипка замахнулся вторично, но в этот миг что-то больно обожгло под коленом левую ногу, и он едва не упал навзничь.

Кто знает, чем бы кончилась драка, если бы в нее не вмешалась третья, или, вернее, четвертая, сила. Она была не столько грозной, сколько внезапной, неожиданной и даже странной. По плечам, по головам бойких танцоров загулял увесистый тройчатый кнут.

– Вот так, сморчки! Вы уже давно у меня в печенках. Вот так, вот так! – приговаривал после каждого удара дед Савочка.

Танцоры с позором отступили без боя. Пристыженные дедовым кнутом, опустили глаза и остальные хлопцы, а Олекса чувствовал себя неловко еще и потому, что не справился сам с этими задиристыми петухами.

Олекса возвращался домой вместе с дедом Савочкой, который спешил в бригаду запрягать лошадь к поезду. Голоса на селе затихали, только где-то вдали строчил мотоцикл.

– Вишь, затарахтела, стерва! – сказал дед Савочка, пропуская вперед Олексу. – Жаль, что только раз удалось его хорошенько... По уху... Просто напасть на селе! Летом – ни яблока в саду, ни кавуна на бахче из-за них. Коня мне как-то напугали, чуть телегу не разбил. А что уже в клубе, на вечеринках – так страмота одна! Ну, чисто тебе вот те, как их... стиляги!

– Я когда-то думал, что стиляги только в городе. Откуда они здесь?

– А я скажу, откуда. Жирная, откормленная матка всегда трутней порождает. Вон тот, высокий, в коже, – сынок директора завода. На мотоцикле сюда гоняет. А этот карапет тоже за ним тянется. Один у отца, а отец – заведующий кооперативом. Только пчелы отгрызают у трутня крылья и выгоняют из улья, а мы терпим. А у пчел, попробуй у них не работать! В рабочее время пчела надрывается на взятке. А у этих и хвилософия своя есть. Говорят, не сегодня-завтра наука дойдет до такого, что ахнет бомба на весь мир, подохнешь и не дожрешь даже того, что родители приобрели.

«И тут атом, – подумал Олекса. – Его искры долетают в отдаленные углы. В селе только и разговоров про ракеты, спутники, атомные ледоколы и станции. А вот эти приспособили его себе... Они хватают только пепел. Но нужно, чтобы даже он жег им руки. И здесь что-то нужно делать...»

Мысли Олексы скакали от драки в клубе к расказу деда. Про трутней-стиляг лучше не скажешь. В словах деда горькая мудрость. Но еще что-то крылось за дедовым рассказом.

Молодость, думается ему, порой немного свысока смотрит на старость. И Олекса даже почувствовал неловкость за хлопцев и почему-то немного и за себя.

– А ты приходи, агроном, ко мне, у деда тоже есть своя наука. И книжки полистаешь. Я тогда не знал, кто ты и что ты.

Олекса поймал протянутую в темноте дедову руку, крепко пожал ее. Ему захотелось пройти с дедом в бригаду, но другая мысль толкнула к дому. Он шел по улице, а в ушах еще звучали Савочкины слова.

Олекса тогда, при первой встрече, не знал, кто этот дед и каков он. Он вообще много чего не знал и не видел или видел, да не так, как надо. И село и людей. Их простоту, деликатность, гостеприимство. А теперь Олекса ловит ее везде, и в большом и в малом. Вот хотя бы и с его квартирой. Для бабы Одарки, когда он не ест, – самое большое огорчение. Олекса не любит, чтобы на него смотрели во время еды. И она заметила это, подаст ему еду, а сама или уходит из хаты, или хлопочет у печи. В селе почти никто не запирает хату, сарай. Приходят соседи и, если нет никого дома, сами берут вилы, лопату или какой-нибудь нужный инструмент, и тот никогда не пропадет.

И совсем не равнодушные тут люди. Олекса сам в этом убедился. Пока что немного слушателей у не_ го в кружке, но не на все вопросы, которые их интересуют, может он ответить. Приходится подчитывать дома.

«Но почему не светится окно Оксаны? – прогоняет одна мысль другую. – Где Оксана?»

В воображении возникает Оксана. Он видит ее стыд, ее отчаяние, и ему становится жутко. Обойдя вокруг хаты, он заглянул в освещенное окно. У печи хлопотала только тетка Липа. Оксаны не было. Олекса быстро повернул к клубу.


* * *

Стыд, отчаяние гнали Оксану по темной улице, под гору. Остановилась она от какого-то внутреннего толчка только тогда, когда пересекла ей дорогу речка. Осенний паводок размыл плотину, сломал ветхий мостик, по которому ездили в Марусину рощу, и унес его в Сулу или, может, в Днепр. Речка преградила путь, отчаянье преградило жизнь. Оно, словно вихрь, подхватило ее и швыряло, бросало, мучило.

Слева протянули к небу руки-ветви высокие тополя. Это их тополя, ее тополя, как будто и они взывают к кому-то, как бы моля о пощаде. И Оксана протянула в тоске, в мольбе руки. Может, это уже не руки, а ветви, и она сама не исстрадавшаяся девушка, а тополь. Вот так и будет тополь стоять здесь на краю дороги, на удивление людям. И буйный ветер станет гнуть его до самой земли, как согнула горькая любовь. И губы ее дрожат на ветру, шепчут без мысли:


 
По дiбровi вiтер вiе,
Гуляе по полю...
 

«Причинна, причинна» [5]5
  Причинна – помешанная. Имеется в виду поэма Т. Г. Шевченко «Причинна».


[Закрыть]
, – опомнилась, встрепенулась вдруг Оксана, и река заплескала возле ног, забормотала насмешливо: «Причинна, причинна!»

Сползла с блестящей, словно отшлифованной луны, тучка, прояснила воду. И река уже не глумилась, а плескалась холодно, предостерегающе.

Тот плеск ворвался девушке в душу, остудил ее, и Оксана провела рукой перед глазами, словно снимая невидимое покрывало. Куда она бежала, зачем?.. Отступила на шаг, другой – и вдруг чуть не вскрикнула с испуга. Рядом с нею раскачивалась на земле длинная бледная тень. Оксана оглянулась и встретила во тьме блестящие, странно спокойные глаза.

– Там нет спасения. Там – муки...

Услышав голос, Оксана словно пробудилась от сна. Поп Зиновий. Зачем он здесь? Откуда он взялся? Ах да, ведь отсюда тропинка убегала на подгорный порядок, туда, где живет поп!

Оксана не знала, что поп тоже был в клубе, видел, как насмеялись над нею, и пошел следом. Эта девушка давно привлекала его внимание своею кротостью, задумчивостью, покорностью. Знал он и ее горе: рассказывали прихожанки... А сейчас шел за нею просто так – ведь она бежала по дороге, которая вела к его дому. Да и не мог он упустить такой случай.

– А я там ничего и не ищу, – сказала она тихо. – Не спится, гуляю.

– Небезопасно девушке одной гулять в таком месте и в такую пору...

Оксана не возражала. Зачем?

– Пойдемте отсюда. Вы там выйдете на улицу.

Оксане было все равно, куда идти. Шли молча. Поп впереди, она – за ним.

– Зайдем, – остановил он ее возле своего двора. – Пока успокоитесь, я все равно не отпущу вас одну.

Девушка так же безвольно вошла в дом. Она никогда не разговаривала с попом, не бывала у него в гостях. В мозгу почти помимо ее воли даже пробудилось некоторое любопытство. Хата у попа обычная, в две комнаты. Только в углу – полочка и на ней рядком иконы. Молодая, лет двадцати пяти, попадья лущила намоченные в воде бобы. Посреди хаты – детский трехколесный велосипед и большая металлическая юла.

Ни попадья, ни поп не обмолвились ни единым словом по поводу ее появления, не проявили и столь обременительного для нее любопытства. Они, верно, поняли друг друга с одного взгляда. В семье, видать, царили согласие и мир.

Пили чай с вишневым вареньем, потом поп показывал ей книжки. Новенькие, в красивых обложках, и старые, изъеденные шашелем. Но не церковные, а какие-то исторические, с рисунками. Книжек у попа – два больших шкафа.

Оксане неловко, что она причинила людям хлопоты. Но отец Зиновий говорит, что они рады ей и что спать они ложатся поздно.

– Я и не думала, что вы такой, – призналась Оксана, рассматривая корешки книжек.

– Попы – не люди? Я знаю, этому вас в школе учат... А вы думаете, нам не обидно, что нас избегают? Только я стараюсь не обращать на это внимания. Человек на земле создан для муки. У него нет счастья на земле. Порой ловит он его тень, а думает, что поймал счастье.

Слова отца Зиновия – лишь отголосок того, что наболело в Оксаниной душе. Слова эти тяжелы, но справедливы.

– Для чего же нести их человеку? – спрашивает она тихо.

– Ну, это... – развел руками отец Зиновий. – Я вам так сразу не могу сказать... Боюсь, вы поймете меня неправильно. Надо уметь терпеть.

– А вы умеете? – Оксана подняла на него глаза.

– Я? Разве может человек сказать, что он умеет и чего не умеет? Мы учимся и других учим, как переносить несчастья. А это – большая наука. Приходите к нам когда-нибудь в церковь. Ну, скажем, во вторник вечером —я как раз буду об этом рассказывать.

Поговорили еще с часок. Отец Зиновий проводил ее до центра села.

А возвратившись домой, долил в лампу керосина. Вынул из шкафа несколько книжек, достал ручку, чернила. Он должен хорошо подготовиться к предстоящей проповеди...


* * *

Оксана пришла, когда сумрак уже окутал улицы, когда зажглись каганчики. Зачем она пришла? В самом ли деле пыталась найти какое-то утешение в словах отца Зиновия или росто из благодарности не смогла отказать? И то и другое. Несмело перешагнув порог, она прислонилась к косяку двери. Людей в церкви было немного, на нее никто не оглядывался, и отец Зиновий не сказал ничего, только чуть заметно просветлело его лицо.

Поп пока что правил молитву, она не понимала ее содержания, да и не пыталась понять. Смотрела на икону Христа, а мысль уносилась к одному и тому же – к своему горю. И жалила и колола, будто старалась прожечь мозг. Глаза Оксаны были прикованы к иконе, а губы шептали молитву, чудную молитву. «Я знаю, тебя нет, но есть мои муки. Ведь если бы ты был, ты услышал бы мои слова, унял бы мою боль, исполнил свою справедливую волю. Тебя нет...»


* * *

Прикрыв рукою трубку, чтобы хоть немного приглушить голос, звеневший от гнева металлическими нотками, секретарь грозился с кого-то «снять стружу», если до конца месяца не будет выполнен план молокосдачи. Закончив разговор коротким «все», он положил трубку и повернулся на стуле.

– Вы еще тут? – Он сделал вид, будто удивился, хотя все время чувствовал ее за спиной.

– И не пойду, пока вы не скажете...

– Что я должен сказать вам? – Он нервно пожал плечами.

– Да вы не знаете, какой он. У нас все доярки, вся ферма возмущена...

– Вы комсомолка? – спросил он, не оборачиваясь, и Яринка даже вздрогнула от неожиданности.

– Комсомолка.

– Так должны знать, что самостоятельно никто такие вопросы решить не может.

– Никто, а вы...

– Ей-богу, позову милиционера, – и рассердился ив то же время едва не рассмеялся секретарь. – Говорю же вам, не могу я этого решить.

– Но вы можете сказать, чтобы пересмотрели решение.

– Фу ты! Ну, уж если вы такая надоедливая, у нас есть такое мнение: пересмотреть это решение.

– Правда?

Теперь уже он развел руками без улыбки.

– Так пусть они приедут к нам на ферму, соберут доярок. Хорошо?

– Хорошо...

– Вот спасибо вам! До свидания. А бога все-таки нету! – Это уже от двери.

Девушка упорхнула, и неожиданно странно почувствовал себя секретарь: моложе, бодрее. Ему даже стало жаль чего-то. Этот разговор освежил его. Погорячился, а чувства досады не осталось. «Упрямая. Это ж она из Новой Гребли – пешком. Туда сейчас и на тракторе не проедешь. Такая пробьется по любой дороге», – подумал он. Потом взял в руки перо, но почему-то не работалось. Мысли сворачивали на другое. Вот чувствовал же он тогда, что с Кущем поступают несправедливо, но пошел по течению, не убедил других. А потом уже Бобрусь подтолкнул его... Ох, не рановато ли дал он Петру Юхимовичу согласие отпустить его на отдых?! Может, Бобрусь вопреки своему желанию заговорил с ним о пенсии? Просто показалось ему, что не успевает, отстает... Наверное, так. А в действительности энергии у него – не каждый молодой угонится.

Да и не только в этом суть. Секретарь не забывает и другое. Для него Бобрусь не только сотрудник, старший товарищ, советчик, но и совесть. На него он равняется в своих поступках, в своем поведении. «Поспешил, поспешил, – нервно мял он в руках папиросу, шагая из угла в угол. – Нужно сегодня же поговорить с ним. Разубедить, попросить...»


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Федор поспевал за Мишком через силу. Не угнаться ему своими больными ногами за его молодыми. Да еще по такой дороге. Через несколько дней – Новый год, а небо все еще плещет дождями, морозы блуждают где-то далеко по дорогам, обходят их долину.

К тому же Федор плохо себя чувствует – Мишко поднял его с постели. Ломит кости, тугой обруч сжимает голову. «Видимо, простудился».

Мишко то забегал вперед, то возвращался, торопил из сумерек взглядом. Совсем как умный пес.

А когда вышли на широкую улицу, освещенную несколькими слабыми электрическими фонарями, он хватил Федора за полу, указал пальцем:

– Я с той стороны смотрел, с забора. Когда она шла сюда, бежал за нею следом. А когда вошла в хату и запели все, я – домой. Батько и мама – на крестинах. Яринка одна. Она мне и говорит: «Беги к дяде Федору, скажи ему...»

«Проглядели... Не то чтобы проглядели... Ведь не верил, что она ходит в церковь. Как можно теперь на нее повлиять, что делать? Да что раздумывать!.. Я зайду туда. У нее к тому же еще и грипп. Может быть и осложнение. Ей бы надо полежать в постели. Грипп сейчас неистовствует в селе. Это, наверное, и меня ломает болезнь. Поп новогребельский – хитрая личина, тонкими сетями опутывает. И как сейчас рвать эти сети? А так!»

Федор толкнул плечом дверь, шагнул в хату. В большом, просторном помещении разобраны внутренние стенки, соединены вместе три комнаты. Сейчас церковь освещается только маленькой лампадкой, висящей в восточном углу. Под нею перед аналоем стайкой настороженного воронья – бабы. Чуть в стороне, на ступеньке, – отец Зиновий в черном подряснике. А где же Оксана? Может, привиделось Мишку? Нет, вон и она в углу.

Все это – взглядом за одно мгновение. А в по следующее мгновение навстречу ему со ступенек сошел отец Зиновий. Глаза его блестели, словно фитильки в лампадках, пронизывали злобно, растопыренные пальцы нервно дрожали.

– Прочь! Здесь нет твоей власти.

Эти глаза, эти слова наполнили сердце Федора гневом. «Ты думаешь, что можно: безнаказанно мутить души, въедаться в них шашелем?» Оксана смотрела испуганно. Гневный дядя, будто из другого мира явился. Из мира реального, настоящего, в котором есть долг, есть стыд. И так не укладывались в ее голове все рассказы дяди – об атоме, о далеких планетах, о звездных ракетах, – так им тесно было в этой церквушке с тошнотворным запахом ладана, что у нее даже на глаза навернулись слезы. И почему-то не было сил опустить глаза.

– Оксана, ты тут?!

За спиной Федора зажужжало потревоженное осиное гнездо. Вот сейчас вопьются, начнут кусать, жалить, не жалея себя...

Поп топает, шепчет что-то ядовитое за их спинами.

– Прочь, дьявол, она разговаривала с Христом!

– Оксана, Оксана, опомнись! – проговорил Федор.

Он стоял большой, искалеченный, но сильный. Он пришел из другого мира. Из мира, к которому хотел приобщить и ее и в котором когда-то ей было так хорошо. Из мира реальной жизни и борьбы за счастье. Через сколько бед он прошел!.. И они не сломили его.

Она не могла смотреть в его печальные, блестящие глаза, в которых горел упорный огонь.

Оксана стояла, закрыв лицо руками и опустив голову. Потом вдруг встрепенулась, выбежала в сени. Бабы застыли, удивленные тем, что произошло перед их глазами.

Туман на дворе стал еще гуще. Облепил фонарь на столбе, тяжелыми свитками протянулся вдоль тынов. Федору показалось, будто эти свитки перекатываются от прикосновения его палок. Его охватила неимоверная усталость. Не та, хорошая, что бывает после работы, а мучительная, болезненная...

Через несколько шагов из свитка-тумана вывернулся, выскочил Мишко.

– Ох, и здорово ж вы их!.. Я с шелковицы видел. А что это они делали?

– Это ты, Мишко, где ты? Туман какой густой...

А усталость все тяжелее налегала на Федора, заползала в каждую клетку тела.

– Нет, туман какой и был. Что они делали?

– Что делали?.. А что, что делали?

«Что же они в самом деле делали?» Федор не мог припомнить и даже испугался. Он попытался отогнать посторонние мысли, отклониться от каких-то людей, от их слов. А вместо этого ощущал, как вокруг теснятся люди, гудят, и этот гул ввинчивается в уши, мозг. Вон что-то говорит Микола... Миколу он будет слушать. Что ж он говорит? Чтобы Федор остановился? Что там, в конце улочки, немцы? А зачем они там? Ведь Федор идет домой...

– Правда, мы домой? И фрицев нет?..

«Что это со мною? Что я такое говорю?»

– Дядя, дядя!.. – испуганно отступил к плетню Мишко. – Это я...

– Вижу. Разве я не вижу?.. Как же тебя?..

Вот вертится в памяти, как звать племянника, поймать имя не может. Он не в силах даже и собственное имя вспомнить. «Не упасть бы, не упасть! – Федор напрягает внимание, напрягает мускулы. – А то святоши скажут: кара господня. Вот калитка. Я не упаду... Я все понимаю...»

– Тебя Мишей зовут. А меня – Федором. Правда?

– Дядя, дядя! Ой, держитесь!..

Это были последние слова, которые запомнил Федор. Он все же сам вошел в хату и, не раздеваясь, повалился на кровать, будто в яму упал. Федор не помнит, долго ли он лежал так. Когда пришел в себя, он уже в своей кровати, лежал на подушке, раздетый. В хате – голоса, суетились люди. Но он видел их словно сквозь закопченное стекло. Федор горел, как в огне. Жар слизывал влагу губ, налил раскаленным оловом руки, ноги. На веках – горячие, расплавленные пятаки. Они давили на веки, смыкали их, и он снова падал в пропасть. Силой воли он останавливал это падение и шел куда-то вверх. Выше, выше, на крутую вершину, где солнце, где зной. Качался на своих больных ногах... И вдруг...

Он чувствует под ногами землю. Мягкую, прохладную, разрытую землю. И жар – не жар, а хищная струя огня с неба. Он – в окопе. Окопчик низенький, ниже колен. Не успел пулеметчик выкопать глубже, лежит на спине, раскинув руки. И у Федора из рук – тоже огонь, навстречу тому, что с неба.

В руках, как живой, дрожит пулемет, и гильзы вызванивают по молоденькому яблоневому стволу. Федору кажется, будто пулемет прикипел к его рукам, и он летит вместе с ним навстречу фашисту. Взревел крестатым крылом над головой самолет, и вот уже заходит на новый, третий круг.

Их много, этих самолетов, они чертят черными крестами задымленное небо, сыплют бомбы на узенькую запруду через речку. Все – против этой запруды. А один – против него. Может, фашист в горячке или остервенел от бешенства? Потому, что не упал перед ним лицом в землю этот человек, не спрятался в густом лозняке. И у Федора бешенство клокочет в груди. И опять огненная струя лижет небо, и снова Федор, как ему кажется, летит навстречу фашистскому истребителю. И сверху струя. Как две молнии. Кто кого одолеет? Над самым кружочком, пулеметным прицелом, – красное яблоко. Огненная струя поджаривает его, и Федор ловит ноздрями запах печеного яблока. Свежий запах печеного яблока, к удивлению, заглушил на миг запах пороховых газов и смерти.

Ревет, пикирует самолет. Наверное, от злобы дрожали вражеские руки. Федору кажется, что он уже видит перед собой хищное, оскаленное лицо врага. Но он не упадет перед ним. Не упадет! Только, видно, и фашист решил во что бы то ни стало расстрелять советского пулеметчика. Пикирует прямо на него. И вдруг рассыпалось яблоко, забрызгало белой пеной прицел. Стальной кнут огрел Федора по ногам ниже колен, швырнул его на землю. Федор, падая, еще раз повел пулеметным дулом, ударил фашиста свинцом под самые черные кресты.

Он и сейчас не знает, его ли пули повредили управление самолета или злоба бросила фашиста к самой земле, а может, Федор своей лютой ненавистью к врагу поразил самолет, но «мессер» рванулся, взревел и срезал верхушку одинокого тополя за речкой. Фашистский самолет упал в самом начале четвертого круга.

...Федор раскрыл глаза, потер их рукой.

Последнее, что он запомнил в том бою, – это завывание мотора и треск тополя. А потом ему рассказывали про чудо. Только на войне могут быть такие удивительные случаи. Самолет счесал верхушку тополя и упал в кусты, в болото. Наши саперы вытащили искалеченного пилота и отправили в санбат. Федору долгое время очень хотелось увидеть его. И сейчас тоже, хотя уже по-иному. Выжил ли он? Где он сейчас? Стучит костылями по полу баварской пивной или, может, рисует на фюзеляже теперь уже реактивного самолета черный крест, чтобы докончить четвертый круг: черный крест, похожий на те, на которые нагляделся Федор на войне и какой недавно видел на фото в газете, измеряет по карте расстояние от Бонна до Киева, накрывая толстым пальцем его Голубую долину?

Но врет, не накроет! И ненависть снова сдавила Федору горло. И опять над ним кольцо прицела и красное яблоко.

Но теперь ненадолго. Чья-то мягкая, прохладная ладонь коснулась его лба.

– Жар немного спал...

Федор раскрыл глаза. Марина. В белом халате, со шприцем в руке. На лице сосредоточенность и словно бы задумчивость. Федору кажется, она даже не идет к Марине.

– Ну как, легче? – говорит она и отнимает руку. – С глазами как? Вы видите?.. Что вы видите?

– Вижу эскулапа с мудрой палочкой в руке. – Улыбнувшись, Федор старается приподняться на локтях. – Что это со мною было?

– Лежи... Лежите... Было и есть. Грипп. Нам надо забрать вас в больницу.

– Грипп я перележу и дома.

– У вас грипп очень осложненный... И там мы вообще вас подлечим. Вам необходимо регулярное клиническое лечение.

– А вы думали, я не лечился? Во всех грязях, какие только есть на Кавказе и в Крыму, валялся. Все курортные дамочки – мои знакомые.

Федора почему-то не оставляет игривое настроение. Может, это от присутствия Марины. Уж не боялся ли он показать себя перед нею малодушным? Нет. Но ему хочется, чтобы это настроение подольше не уходило.

Федор и впоследствии не мог понять, что с ним произошло. И когда Марина стала настаивать, чтобы его перевезли в больницу, он согласился. Может, не хотел причинять хлопот бабе Одарке?

...Вот так и встретил Федор Новый год в больнице. Когда открывалась дверь его палаты, он видел маленькую елку в коридоре на окне.

«Взрослые тоже как дети, – думал Федор. – Обставили свою жизнь разными химерами: елочками, именинными столами, подарками, чтобы заполнить чем-то пустоту, чтоб не умереть с тоски». Люди боятся одиночества. И он все время убегал от него. А сейчас ему все равно. Он сам попросил, чтобы в больнице, если это возможно, положили его в отдельную палату. Палата его – два метра шириной и три длиной. Зато окно в ней большое. Через него видны ветки оголенного сада и кусочек грязного неба. Одиночество не угнетало Федора. Эта болезнь, эта новая беда не только не испугали его, а, напротив, сделали его равнодушным и как бы даже успокоенным. Надежда его растаяла, как журавлиная стая в небе, и напрасно было бы ожидать, что журавли вернутся на замерзшее озеро. Надо мириться с суровыми ударами судьбы.

Федор думал о прошлом без боли, без раскаяния. Он прожил жизнь, как ему велело сердце. Может, он так и не постиг ее смысла? Да и кто знает, в чем кроется этот смысл? В житейской беспечности, в погоне за неизвестным?

Каждый день постигает человек нечто новое и, не останавливаясь, спешит к какому-то неведомому рубежу. Человек расчленяет все окружающее и даже самого себя посредством разума на простейшие элементы. Он уже понял, что и сам является всего лишь небольшой частицей, хотя и весьма совершенной, но все же частицей необъятной бесконечной материи, участвуя в ее вечном круговороте. Он сам – только неустанное движение, постоянное стремление вперед. Но он еще не постиг до конца смысла любви и ненависти в своем сердце, не постиг голубиной радости в тихий вечер и дивного пробуждения на рассвете. Да он и не мог познать этого, ибо и сама жизнь утратила бы тогда привлекательность и очарование.

И все-таки, в чем смысл жизни?.. Федор больше душой, сердцем угадывает, в чем он. В той прохладной кринице, из которой пьют воду рабочие люди. Выкопать криничку, отдать всего себя людям в таких криницах, в капельках воды. Но тогда и мечта твоя настоящая. Она, как большая-большая криница, из которой могло пить много людей. Разве не про них, не про Голубую долину думал ты в бессонные ночи за работой?

Федору даже жарко стало от этой мысли. Он сел в кровати, но шаги за дверью уложили его обратно. Желание Федора, словно дерево молнией, расщеплено надвое. Он и хочет и не хочет, чтобы вошла Марина. Не хочет, потому что понимает: она только врач. Но с каждым приходом он ловит в ее взгляде какую-то скрытую тревогу и поэтому хочет, чтоб она пришла снова. Он должен убедиться, что не ошибся.

Но разве это не все равно?

Простудный жар миновал, грипп отступил, а вот желтые круги перед глазами не исчезали. Они проступают то гуще, то реже. И снова жгучая боль. Хотя Федор и говорит, что его осматривали по меньшей мере два десятка профессоров, Марина настаивала, чтобы привезли врача из города.

– Пусть он и не профессор и даже не доцент, а практиковал больше сорока лет. Озимый. Ты, верно, слышал о нем. Его весь район знает.

– Знахарь районного масштаба. – Федор все еще придерживается в разговоре с Мариной наигранно-бодрого тона. Ему думается, что такой тон наилучший в его положении.

Марина не сказала, что доктор Озимый уже пять лет не работает в больнице и почти совсем не практикует. А эта дорога ему и совсем тяжела. Но он – приятель отца, ее считает почти дочкой. Вот и сдался на ее просьбы.

...Сухонький, сморщенный старик долго сморкался в носовой платок, листал книжку на тумбочке. Расспрашивал не столько про болезнь, сколько про бывшую работу, жизнь. Разговорился и сам рассказал несколько случаев из своей практики, так что Федор даже забыл, зачем пожаловал к нему старичок. А может, забыл о том и Озимый? Ибо на прощанье рассказал последний местечковый анекдот, а Федору ничего не посоветовал, не сказал бодрых слов, какие он так часто слышал раньше.

Старичок весьма заинтересовал Федора, однако, когда вошла Марина, он напустил на себя равнодушие и спросил со смешинкой:

– Ну, что сказал знахарь? Пообещал нашептать?

На людях Федор и Марина говорили друг другу «вы». А когда оставались одни – «ты». «Ты» – не интимное и не дружеское, а привычное, старое, еще со времен детства.

– Он сказал, что это опасный рубеж. После него может быть улучшение или ухудшение... Если ухудшение – можешь ослепнуть, – тяжело выдохнула она последнее слово.

– Либо дождик, либо снег... – усмехнулся Федор, а к сердцу будто кто-то притронулся льдиной.



Марина никогда не скрывала от больных правды: пусть знают, пусть готовят себя к борьбе. Но эта правда была слишком страшной и для нее. Жалость острыми когтями впилась в сердце, и оно болело, плакало.

Марина знала: Федор скроет страх. Но будет ли он бороться сейчас? «Больше всего мне не нравится, – сказал Озимый, – его равнодушие. Нужно вывести больного из этого состояния».

Чем? Что может сделать она, которая причинила ему столько горя?.. Может быть, и не произошло бы с ним такого, откликнись она сразу на его письмо, забери его вовремя.

Только впоследствии поняла Марина свою вину. Укоряла себя за неразумность свою. Другое дело, если бы тогда был он ей совсем безразличен!.. Зачем провожала того, первого?.. Просто попросил он. Проводила, как юность. Ей было жаль его. И шел ведь он на фронт. Почему не сломила она тогда своей никчемной гордости, не выпросила у Федора прощения?

На своем жизненном пути она не встречала больше такого человека. Без лукавства, без хитрости. Нет людей из стали, но с волей стальною есть. Вот он, Федор. Разве Марина не знает, какие он терпит муки!.. Но переносит их молча. И все же... Тогда, в сорок первом, сорок втором, она была глупа, легкомысленна. А он умный, сильный... Как мог написать такое? Он же любил ее, она знает...

И Марина вздыхала, и в ее вздохе не только сожаление и раскаяние, но и еще что-то, чему она не знала названия...


* * *

Сегодня Федору особенно тяжело. В этот свой день каждый человек старается казаться веселым, жизнерадостным, кроме тех, совсем юных, которые и в самом деле веселы, ибо спешат пробежать годы отрочества. А людям, которые перешагнули юность, трудно убежать от мыслей.

И в этот день, посидев в кругу друзей, ты, оставшись наедине, возвращаешься мыслями в прошлое, все взвешиваешь, выверяешь...

Сорок три года прожил Федор Кущ. А вот не хочется ему присчитывать этот последний год.

Но кто-то другой пересчитал их все. Федору интересно, кто? Не только посчитал, но и сообщил другим. Наверное, Василь.

И хоть небольшая, но сладкая капля падает на сердце. «Не забыл...»

Он пришел первым. Какой-то молчаливый, тихий, даже торжественный. Федору показалось, словно он прислушивается к тишине, ищет что-то в своей душе, будто клад выстукивает. Но есть ли там что-то? Наверное, есть. И дума залегла морщинами на лбу.

– Ну, чем тебя наша Марина лечит?

И про себя отметил, что Федор осунулся. Конечно, он ни за что не признается, что у него болит и как он себя чувствует. Среди них, Кущей, этот Кущ больше других изломанный, но, видно, и самый цепкий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю