Текст книги "Река Гераклита"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Пока Маликов ходил, жирная, будто живая грязь – она зримо дышала, то подымалась, как опара, то чуть оседала, чтобы вспучиться еще выше, – помаленьку засасывала нашу машину. Опытный водитель Геннадий вовремя заметил опасность и предотвратил беду, въехав на черный бугор, выросший, как потом оказалось, над потонувшим в грязи прицепом.
И тут появилась в сопровождении Маликова румяная Лада в высоких сапожках, она ловко, как козочка, проскакала к машине по каким-то лишь ей приметным бугоркам и кочкам, почти не запачкавшись, и провезла нас на постой в другую часть поселка.
Мы попали в сельское Болдино, лежащее на взлобке. Длинная улица, затененная старыми липами и вязами, была тщательно заасфальтирована и чиста. Оказывается, в конце улицы поселился главный инженер крупнейшего болдинского предприятия, человек серьезный, умеющий требовать и с самого себя, и с других; он поставил условием, чтобы подъездной путь к его гаражу был приведен в порядок, а тракторы и прочая сельхозтехника объезжали стороной магистраль, связывающую его с производством. Требование специалиста было уважено, и Болдино четко разделилось на тонущую в грязи новостроечную часть и чистую, пахнущую травой и древесной листвой – сельскую. Соединяются обе части поселка через образцовый центр, где запрещено всякое движение, кроме пешеходного; там, разумеется, есть доска Почета, куда, на мой взгляд, должно навсегда поместить портрет Пушкина как выполнившего и перевыполнившего план на вечность вперед.
Симпатичная и застенчивая Лада, не забывавшая краснеть хотя бы раз в минуту, привезла нас к дому тети Веры, о которой мы были наслышаны еще в Москве как об искусной рукодельнице, певунье знаменитого болдинского хора, гостеприимной хозяйке и вообще замечательном человеке. У нее всегда останавливается талантливый график, иллюстратор «Евгения Онегина» и мой соавтор по альбому Энгель Насибулин, создавший удивительные циклы маленьких гравюр, посвященных Пушкину; один из этих циклов представляет собой как бы раскадровку болдинского дня Пушкина от раннего пробуждения до отхода ко сну: Пушкин встает с постели, ежится, окатывает крепкое тело ледяной водой, одевается, кушает чай, пишет, досадуя на ускользающее слово, скачет на лошади, отдыхает под стогом сена, заглядывается на смазливую поселянку, обедает, читает… Ты с умилением наблюдаешь живого, теплого Пушкина, а не беженца с гранитного или бронзового пьедестала и не литературного генерала, прочитавшего посмертно все статьи о себе в энциклопедических словарях. Блестящий график, потомок тех, кто веками пробовал Русь на прочность – от Калки до поля Куликова, не речист, свое отношение к тете Вере он выразил на городской летней улице гортанным возгласом: «О!» – и так щелкнул мускулистым языком, что скромная ломовая лошадь в соломенной шляпке взвилась на дыбы, заливисто заржала и помчалась туда, где степь и запах сухих трав, под которыми почва пропитана кровью былых сражений.
А мне тетя Вера поначалу «не показалась». Я был настроен на встречу с уютной, певучеголосой бабушкой, а предстала рослая, жесткая, горластая старуха на длинных, крепких ногах, с худым носатым лицом, тонкогубая, с глубокими глазницами, то выпускающими, то хоронящими острый, быстрый, проницательный взгляд. Я вспомнил, что тетя Вера вместе с соседкой тетей Пашей по отсутствию в Болдине церкви и попа отпевает покойников и вроде бы совершает какие-то требы – в последнее не верилось, поскольку в православии не рукоположенным это строжайше запрещено. Но, может, они сектанты?..
– Разуйтесь! – испуганно шепнула Лада. – В избу нельзя в ботинках, наследите.
– Курить там не положено? – осведомился Геннадий.
– Боже упаси!
Пока мы раздевались и переобувались в сенях (Геннадий – высунув голову наружу, чтобы докурить сигарету), из горницы неслось:
– Дверь плотней прикройте! Всю избу выстудите!.. Ты, Ладушка, чего шляешься взад-вперед, даром, что ль, я избу топила?.. Коль входишь – входи! – последнее относилось к Маликову, управившемуся раньше других. – Неча на пороге торчать!..
У тети Веры был очень низкий, почти мужской голос, ее узкое подвижническое лицо толкало мысль к старообрядцам, но эта чепуха отвеялась при первом же сближении с ней. Была она человеком современным, на редкость живым и заинтересованным и, как писал грузинский поэт, «познавшим мудрость, сведущим в искусствах». С этого и началось наше настоящее знакомство, когда тетя Вера вдосталь нашумелась по поводу грязи и беспорядка, неизбежно сопутствующих постояльцам, равно – скудости и тесноты своего жилища, неспособного угодить балованным московским людям. Тем самым она познакомила нас с правилами проживания в доме, а заодно и умалила свой быт, чем по контрасту привлекла внимание к его нарядности. Полы были застланы чудесными домоткаными дорожками, полосатыми, бахромчатыми по краям. В расцветке и подборе полос обнаруживался такой тонкий и точный вкус, что это натолкнуло наблюдательного Маликова на еще одно открытие: он углядел в ромбовидном окошечке одеяльного чехла жарптичью красу.
– Это лоскутное одеяло? – вскричал он.
– Она самая, – подтвердила тетя Вера. – Ишь, глазастый какой!
– Вашей работы? Можно посмотреть?
– Во дает! – черноглазая тетя Вера обвела нас усмешливым взором. – Не успел в дом ступить, а уже все высмотрел. Как звать-то?
– Анатолием.
– Ага, Натоль, значит. А тебя? – это относилось к водителю.
– Геннадий. Гена.
– Плохо! Тут полсела – Гены. У тети Нади покойный муж – Гена, сын Гена и племяш Гена. У другой соседки – внучек и теленок – Гены. Одного крикнешь – с десяток отзывается. Ты рулишь?.. Будешь Автогена – для отличия. – Она обратилась ко мне: – Ты, по волосам, старшой, представляйся полностью.
– Юрий Маркович.
– Маркыч, значит. А я: тетя Вера – тебе и Натолю. Автогена может бабушкой звать. Нет, я ему в бабушки не сгожусь. Тебе к сорока, поди? А мне и семидесяти нет, я еще молоденька. А теперь глядите мою работу. Нешто вам Андель про нее говорил?
Едва ли тетя Вера знала, что точно перевела с немецкого слово Энгель, служившее именем сыну кочевого племени.
– Мне говорил, – честно признался Маликов. – Я, как вошел, все принюхиваюсь. И половики вашей работы я у Энгеля видел. Да он о вас всему свету раструбил.
– Это ж надо! – засмеялась тетя Вера. – Вот не думала, что мое художество так знаменито!
Неожидан и удивителен был ее легкий смех при аскетически-скорбном лике. Смеясь, она разительно преображалась: древнее, иконописное исчезало без следа, щеки разрумянивались, из темных глаз искры сыпались, уголки тонких губ приподнимались, и что-то бесовское появлялось в ней. Небось лиха была тетя Вера в юные годы! Потом мы узнали, что, в отличие от большинства своих соседок-вдов, она прожила полную женскую жизнь, вот только детьми не больно ее бог побаловал, одной всего дочкой наградил, а той и вовсе детей не дал.
Осталась без внуков тетя Вера. Но тоской о них не проговаривается, то ли считает, что нечего судьбу гневить, то ли умеет свое при себе держать. Каждый год с наступлением дождливой осени она уезжает в Иваново, где живет ее замужняя дочь. Поэтому не держит никакой живности, ведь пребывание ее в селе – сезонное. У дочери тете Вере нравится, там магазин прямо напротив дома, с утра пошел и враз отоварился. Тетя Вера в городе не бездельничает: шьет одеялки из лоскутьев. А половики тетя Вера здесь ткет, у нее в сарае – станочек.
– А как вы подбираете лоскутья? – спросил Маликов.
– Прыткий у тебя умок, – одобрила тетя Вера. – В самый корень смотришь. А как подбираю – секрет производства, – она радостно рассмеялась, – секрет от меня самой. Берешь лоскут, к нему другой, нет, чегой-то не сходится. А чего – убей бог, не знаю. Меня раз Андель пытал насчет этого, так мы оба чуть не до слез дошли. Дикие у тебя, говорит, сочетания цветов, тетя Вера, все не по правилам, а красиво. Откуда ты знаешь, что так можно? А я и не знаю, только вижу, что это хорошо, а это плохо. Подумал Андель: нет, говорит, всежки, я не ухватываю. Ну, а если ты сюда не синий, а желтый лоскут кинешь?.. Нельзя. Я о пунцовом бордюре мечтаю, а ему с желтым не спеться. Андель даже пригорюнился. Неужто, тетя Вера, ты всю эту одеялку распеструщую заранее видишь? Нет, отвечаю по всей правде, ничего не вижу, это душа моя видит. И я ее слушаюсь. Он задумался и говорит: может, ты гений? Чего?.. Обратно лоб наморщил. Пушкин – гений, поняла? Поняла, говорю, значит, я – лоскутный Пушкин. Сроду так не смеялась, как с энтим Анделем.
– Энгель хвастался, что у него три ваших одеяла на квартире, – сказал Маликов. – Я там не бывал, только в мастерской.
– А как же! – горделиво подтвердила тетя Вера. – Андель три одеялки увез. Совсем меня разорил.
– Да ведь приятно, поди, что ваше искусство по свету расходится?
– Как тебе сказать? – притуманилась тетя Вера. – И приятно, и больше – жалко. Сейчас ваты подходящей нету. Белая не годится, она в комья и жгуты сваливается, ее никак не простегаешь, а серой не достать. Я вот за зиму только пять одеялок пошила. Две ушли, одной, самой скромной, я сама накрываюсь, две для гостей: сильно веселенькая и задумчивая. Пусть в доме останутся.
– А ты хитрая, теть Вер, – заметил Автогена. – Умеешь цену набивать.
Почему-то тете Вере необычайно польстило обвинение в прижимистости и деловой сметке. Она так смеялась, что вынуждена была присесть на кровать, крытую «сильно веселенькой» одеялкой, которую я твердо решил приобрести.
Между нами произошел тяжелый торг, едва не приведший к разрыву так ладно начавшихся отношений. Тетя Вера положила за одеяло пятнадцать рублей и на этой цене стояла насмерть. Я давал двадцать пять и тоже не намерен был уступать. Нас развел Натоль, быстро забравший за положенную цену «задумчивое» одеяло и к этому присовокупивший половик за семь рублей. Половик он попросил разрезать пополам и подшить бахрому к каждому куску. После этого тетя Вера дала уговорить себя на мою цену.
– Опять я без одеялок! – ужаснулась она, хлопнув себя по коленям большими кистями. – Ловко же вы меня окрутили!..
Кажется, тут я почувствовал впервые, что в Болдине легкий воздух…
Каким-то образом коммерческие трения не помешали тете Вере позаботиться о самоваре, и когда предметы народного творчества обрели новых владельцев, она предложила попить чайку. Конечно, мы с радостью согласились и стали вываливать на стол свои припасы. Жена Маликова, образцовая хозяйка, наиболее основательно обеспечила мужа – и вареным, и жареным, и печеным; я оказался богат консервами, сыром «Виола» и колбасой; Геннадий украсил стол овощами, фруктами, крутыми яйцами и бутылкой коньяка – у него сегодня день рождения, о чем он со свойственной ему скромностью помалкивал. Кстати, лишь праздничные обстоятельства помогли нам усадить за стол тетю Веру, уже отобедавшую. Она не могла отказаться выпить рюмочку за здоровье Автогены.
Тетя Вера принципиальная противница чревоугодия; она не ест мяса и наотрез отказалась не только от Натолиевой «убоины», но и от колбасы, сардинок, баночной ветчины и даже от вовсе безобидного сыра.
– Зубов, что ль, нету? – спросил прямолинейный Автогена.
– Зубов полно: и своих, и чужих. Внутренность не принимает. Я как приучена: утром бокальчика три чайкю попью с хлебушком, вечером – то ж, а днем картошечки вареной пожую – мой порцион. Больше не требуется.
Чаек тетя Вера сластила только кусковым сахаром, пиленый слишком быстро тает. Тщетно пытались мы соблазнить ее нашими разносолами.
– Я своим хлебушком сытая, – отнекивалась тетя Вера. – Видали, какой у нас хлебушко, небось такой выпечки и в Москве нету.
Хлеб в самом деле отменный – и мякиш, и корочка, он ручной выпечки, и пекут его по старинному рецепту. Болдинцы так любят свой хлеб, что в пять утра бегут к магазину записываться в очередь, отмечая порядковый номер чернильным карандашом на ладони, в десять отмечаются, а в одиннадцать уже все отоварились. За минувшее лето тетя Вера лишь раз осталась без хлеба, и то по своей вине: разломило ее что-то, поленилась отметиться да и приползла в магазин, принцесса такая, чуть не в первом часу. А так, все с хлебом нормально, нечего бога гневить…
По ходу застолья рассеялись наши подозрения религиозного толка. Конечно, никаких служб тетя Вера с подругой своей тетей Пашей не служат, только отпевают покойников, поскольку наделены голосами и много лет пели в знаменитом местном хоре, гастролировавшем по стране. Сейчас от хора лишь прозвание осталось: главная запевала, тётя Алена, померла, отошел и один из певцов-мужчин, другой – обезножел, а звонкоголосую тетю Пашу замучил кашель. «Только и осталось, что покойников отпевать, – усмехается тетя Вера. – А раньше мы и в Ленинград ездили, и в Москву, и в Горький, и в Саранск, и в другие хорошие города. Нас в Питердвор возили, и в Троице-Сергиевскую лавру, по телевизору показывали и на фотографии сымали. Но вам мы обязательно споем, не сумлевайтесь, а сейчас давайте лучше за Автогену выпьем, за его здоровье».
– Закусить надо, – сказал виновник торжества.
– Ты меня не неволь. Я чарочку выпью и хлебушком закушу. Лучше налей мне еще бокальчик чайкю.
И все-таки один продукт мы тете Вере навязали: Автогена прямо в рот ей вложил крошечный бутерброд с мягким сыром «Виола», тетя Вера ненароком жевнула и одобрила закуску: «Масло – не масло, а мягкая, маленько присолено, и с привкусом. Это вы мне, ребята, угодили. Пожалуй, я энтой замазки еще пожую».
Застолье пошло веселей, «Виола» способствовала сближению. Мы надеялись, что разговор сам собой свернет к тому, ради кого мы приехали, но тетя Вера держала себя так, будто Пушкина тут сроду не видали. Слишком явным нажимом легко было ее вспугнуть, я пытался исподволь направить беседу в нужное русло. Эта тактика быстро наскучила Маликову, у которого несомненно есть мичуринская жилка: он не любит ждать милостей от природы.
– Да-а! – протянул он ни к селу ни к городу. – Как ни хорош болдинский хор, а раздавались отсюда песни позвончее!
– Это чем же тебе наш хор не угодил? – озадачилась тетя Пера.
– Не единым хором красна болдинская земля!..
– Это точно! У нас гончары исключительные. В Казаринове, тут недалеча. Цельное производство. Работают цветочные вазы прямо на Горький. Но главный их талан – посуда из черной глины. Такой нигде больше нет.
– Мне Энгель говорил! – вспомнил Маликов. – Она на металлическую похожа и даже звенит!..
– Чего тебе еще Андель нагородил?.. В этой посуде продукты не портятся, и запаха она не держит. Вот в чем ее секрет.
– А где бы такую достать? – загорелся Маликов.
– Заказывать надо. У гончаров. Вы на сколько приехали?
– Дней на пять. Геннадию на работу выходить.
– Не успеете. Глину ищут, готовят… У людей надо поспрошать. Намедни я гдей-то такую кринку видела.
– Вспомните, тетя Вера! – взмолился Маликов. – Мне необходимо… жене на годовщину свадьбы подарок.
– Очень у тебя, Натоль, живой ум, – одобрила тетя Вера. – Вот сразу и годовщина подошла. Коли вспомню, сведу.
– Вы бы нам чего о Пушкине рассказали, – бесхитростно брякнул Геннадий.
– А что?.. Мы к Лексан Сергеичу претензиев не имеем. Под него нам и промтовары закидывают и продуктишки кой-какие… – тетя Вера откашлялась. – Страна о нас не забывает… как мы, значит, земляки.
Надо было не дать ей укрепиться в этой интонации.
– Может, легенды какие есть? – перебил я.
– Чего?
– Легенды. О Пушкине.
– Да этого – сколь хошь! Вон брошюрки на окне – сплошные легенды. Лыгенды, как Андель говорит.
– Вранье, что ли?
– Да это он в шутку! Нешто дедушка Михей Сивохин чего врал? Все правда. Только с комариный нос. Почему рощу Лучинником прозвали и чего Пушкин сказал, когда кистеневские у него лошадь увели. Нету настоящей памяти. Это ведь теперь: Пушкин, Пушкин, великий гений! В школах проходят. А тогда как? Ну, приехал барский сын. Народ об одним надеялся, что хоть сволоча старосту Михайлу Калашникова сменют. Он же и господ своих, как хотел, обчищал. А когда до краю дошло, перевел его из Болдина в Кистенево. Тутошние мужики маленько вздохнули, а тамошние захрипели. Но главное вы усеч должны, что народ дюже неграмотный был. На все Кистенево, к примеру, только один мужик буквы рисовал. Никто стихов Лексан Сергеича не знал, да и кому они нужны были? И что он где-то исключительный гений – это все мимо. И что он в Болдине насочинял вагон с тележкой – тоже мимо. Был у него брат Лева, очень, говорят, с ним сходственный, ему потом и Кистенево отошло, то ли вся, то ли часть, и Болдино, но он сам только раз здесь появился, а вот сын его и внук всегда жили. Этих народ лучше помнит: Натоль Львовича и Льва Натолича, особо первого – большой был талант. А время прошло, и молва все Лексан Сергеичу приписала. Те были да сплыли, а этого весь мир чтит. Ну, и подарили ему чужие грехи и баловство. В одном народ не ошибся, что оценил Лексан Сергеич болдинскую красу… За твое здоровье, Автогена, чтоб тебе баранку еще сто лет крутить, а посля у Ильи Пророка колесницей править. Там небось раздолье – дорожных показателей нету, катай по всем небесам хоть по левой стороне. Мазни-ка, рулевой, мне малость этой «Венолы», оно хорошо пищепровод смазывает. И бокальчик чайкю последний я тебе набуровлю. Поехали! – как Андель говорит.
Мы выпили еще раз за здоровье хорошего человека Геннадия, и тетя Вера, уже непонуждаемая, сама вернулась к пушкинской теме.
– Ученые люди, конечно, глубоко копают, только в стороне, народные пушкинисты, это которые малограмотные, вроде деда Михея, свою ямку роют, и мне очень любознательно, что тут между Лексан Сергеичем и девой Февроньей было.
– А было чего?
– Надо полагать – любовь. Мы, конечно, по-научному не знаем, как там положено, это вам Ладушка скажет, а по-нашему, он засватать ее за себя хотел. И Михей Сивохин тех же мыслей. А он налично знал Лексан Сергеича. Натоль, протяни руку, за тобой книжка про болдинскую старину… Она самая!.. Сверху – улыбается – это Иван Васильич Киреев, который за дедушкой Михеем записывал, а внизу – наш хор. Вон и я свой длинный нос высунула. Натоль, ты грамотный? Прочти третий рассказ Сивохина.
Маликов откашлялся и с выражением прочел:
– «Во время пребывания в Болдине Александр Сергеевич ходил на прогулку к леваде. На этой леваде находился пчельник зажиточного крестьянина Вилянова Ивана Степановича. Здесь стояли пчелиная сторожка и колодец. А подле колодца росла липа, которая и сейчас осталась в заповедном парке. Здесь и увидел Александр Сергеевич дочь Вилянова Февронью Ивановну, которая приходила днем на пасеку. По слухам, Александр Сергеевич ходил в эту сторону на свидания к Февронье, привез ей в подарок шелковое платье и будто хотел засватать за себя».
– Ну вот, – сказала тетя Вера, – коротко и неясно. Когда он ей платье дарил? Ежели в первый раз, откуда платье взялось? Что он за ним, в Лукояново или в Арзамас ездил и сам покупал? Глупости какие! А ежели во второй или в третий – так он уже оженился и поздно ему было Февронью сватать. Мёбли, – тетя Вера с французским прононсом выговорила это странное слово, – он ей, верно, подарил, из дома, а платье… Ладно, не в нем счастье. Отец мог Февронье сто платьев купить, дюже богатый мужик был. Он Лексан Сергеичу десять тысяч рублев занял, а тот, не отдавши, помер. Пришлось папаше его землей расплачиваться. Мы так полагаем, что Февронья знала о приезде молодого барина и нарочно ему у пчельника стренулась. Ей уже под тридцать было, а все в девках – перестарок. А за кого ей выходить – кругом голь перекатная или пьянь, вроде мужа Ольги Калашниковой. А тут молодой барин из столицы, да еще стихи красивые про любовь сочиняет, Февронья-то грамоте знала. Едва ли она под венец метила, но хоть сердце согреть… – Тетя Вера вдруг звонко рассмеялась. – Ой, не могу, как подумаю об их первой стрече!.. Февронья-то небось красавца гусара намечтала, а Лексан Сергеич на обезьянку помахивал. Я видела Анделя рисунки – маленький, верткий, курчавый. А Февронья мало что красавица, и высока, и величава, что твой белый храм на заре. Поди, и Лексан Сергеич обомлел, откуда это чудное видение? Иван Степаныч Вилянов ни в чем дочери не отказывал, наряды ей с самого Нижнего привозил, украшения всякие, пудру – Панпадур. Она всему была обучена и под гитару пела – про черную шаль. Это, конечно, посля узналось. А тогда глядели молча друг на дружку два человека.
– Как же они все-таки сладились? – спросил Геннадий. – Вы говорили, что любовь между ними была.
– Была. Да еще какая любовь! Он ей мёбли из своего замка подарил и десять тысяч денег у ее отца занял. Февронья так замуж и не вышла, хотя в Арзамасе – они с отцом туда переехали – считалась по купечеству первой невестой. Да, видно, нелегко после Лексан Сергеича другого к себе пустить. Прожила она сто три года, а ни одному человеку про Пушкина слова не сказала.
– Чем же Пушкин ее взял? – недоумевал Геннадий.
– А он – Пушкин, нешто мало? – спокойно сказала тетя Вера и, видя, что Автогена не усекает, снизошла до объяснений: – Нам… хору нашему, как на первую гастроль ехать, лекцию читали, чтоб не осрамились в случае, если насчет Пушкина пытать начнут. Был он хоть невеличка, а грозной силы: палку о пять пуд и таскал, и кидал, как соломинку. На коне лучше цыгана-угонщика скакал, а разговором мог кому хошь мозги завить. Чего еще надо? Телом крепок, а сам нежный, дыхание чистое, белозуб и стихи читает. Пушкин даже с царицей роман крутил, за что царь ненавидел его люто и сам все его сочинения проверял. Разве устоять было простой деревенской девушке?..
– Жалко Февронью! – от души сказал Геннадий.
– А чего ее жалеть? – с достоинством произнесла тетя Вера.
3
На другой день мы поехали по окрестностям. Начали с Апраксина, где жило дружественное Пушкину семейство, заглянули в Кистенево. Нас сопровождал сотрудник музея, прежде работавший в райисполкоме – умный и обаятельный человек Алексей Петрович. По дороге во Львовку, перешедшую от Льва Сергеевича к старшему сыну поэта, Александру Александровичу, мы испили из того заветного родничка, где любил освежаться Пушкин во время своих пеших и верховых прогулок, и навестили рощу «Лучинник» (см. путеводитель по Болдинскому заповеднику).
Деревня числится за совхозом, когда-то здесь находились телятники, но сейчас их нет. Экономически Львовка равна нулю, что упрощает, по словам Алексея Петровича, превращение ее в мемориал. Тут дотлевают несколько старух и девяностотрехлетний старик, а сезонно обитают в бывшей школе каменщики и плотники, восстанавливающие барский дом. Сельпо давно закрыто, но дважды в неделю сюда привозят хлеб, спички и соль.
Деревня красива: огромные старые вязы, липы – не обхватишь, клены, одичавшие яблони, груши, ягодники; заброшенная каменная церковь, повитая вьюнком, снаружи кажется целой, но внутри все размозжено, что затруднит ее превращение в мемориальную «точку». Тут сохранились избенки более чем полуторавековой давности, иные – даже обитаемые. Когда мы проходили мимо крошечной, вросшей в землю, крытой корьем лачужки, у дверей гомозились две старухи: одна лет восьмидесяти, другая – разменявшая век. Приметив нас, столетняя костлявая богатырша уперлась лбом в притолоку, вся растопырилась в дверном проеме, мешая дочери или сестре впихнуть себя в избу, и обратила к нам большое меловое застылое лицо, вдруг очнувшееся интересом к окружающему. Не забыть мне этого слабого света, мелькнувшего по белой маске и сделавшей ее лицом.
Девяностотрехлетний Матвей Иванович Коноплев, проживающий под присмотром двух дочерей, живая летопись здешних мест, еще недавно крепкий, как кленовый свиль, резко сдал после смерти жены, с которой отпраздновал бриллиантовую свадьбу. Доконали же его потуги дочерей сводить его в баньку. Повели, вернее сказать, поволокли обезножевшего старика дочери-старухи и уронили посреди двора. А он тяжеленек, даром что на самой скупой пище живет: утром кашки с молоком похлебает, в остальной день только чаем пробавляется, не поднять его дочерям. Кинулись на стройку: помогите, люди добрые, старичка уронили! Пришли каменщики, подняли Матвея Ивановича и отнесли в избу. «Все, – сказал он и утер слезу, – отмылся!» Ныне он встает только по нужде, но дочери содержат его чисто: протирают теплой водой. Сейчас старшая домой отлучилась, глянуть на хозяйство, а младшая всю жизнь при родителях прожила.
Мы думали, что неудобно тревожить спящего старика.
– Да он все время спит, – сказала Даша (по паспорту Варвара Матвеевна, но так прозвали ее в детстве, и на другое имя она не откликается). – Раньше до чего поговорить любил, а сейчас коли раскроет рот, так только об одном: доченьки, не продавайте корову, христом-богом прошу! Есть коровенка – выживем, нет – сойдем под вечны своды.
– Кормить нечем? – спросил Геннадий.
– Ясное дело. Нешто по нынешнему году могли мы сена насушить? Старики какой заботы требовали, а силенок у нас с сестрой – вдвоем комара убиваем. Купить – грошей нема, все на мамашины похороны ушли. Хошь не хошь, а придется сдать нашу Пеструшку.
– Варвара Матвеевна… Даша, – проникновенно сказал Алексей Петрович, – вы не сомневайтесь и ни о чем не думайте, мы все возьмем на себя: и машину дадим, и людей, и… – он изобразил руками тот продолговатый ящик, в котором наше бесчувственное тело отправляется в место вечного успокоения.
– Спасибо, Алексей Петрович, завсегда вы нам были как отцы. На мамины похороны триста рублей ушло, и это когда водку мы загодя купили!
– Не беспокойтесь ни о чем. Матвей Иванович заслужил. Он лично знал Александра Александровича, сына поэта, боевого генерала, героя Плевны.
– Папаня с ним на охоту ходил, – подхватила Даша, – тогда еще ди́ча в наших местах водилась, и лошадку ему подавал. Как папаня интересно про все это рассказывал – заслушаешься!.. Алексей Петрович, а нельзя сюда зубного врача прислать, очень папаша зубами мучается?
– Неужто у него до сих пор сохранились зубы?
– Ага, зубы мудрости. Только шатаются и мешают ему.
– Давайте подумаем вместе, – предложил Алексей Петрович. – Врача прислать можно, но что он без кресла и всего оборудования сделает?.. А в район Матвея Ивановича везти – растрясет, можно и не довезти.
– Это точно, – вздохнула Даша. – Можно и не довезть.
– Я посоветуюсь в поликлинике. Но как бы ни решили с этим вопросом, насчет главного – не сомневайтесь! – еще раз заверил Алексей Петрович.
– Не знаю, как и благодарить… А теперича пошли в избу, папаню слушать.
И мы последовали за Дашей.
Матвей Иванович лежал на кровати под одеялом одетый – виднелись носки толстой домашней вязки и заправленные в них брюки. Подойдя ближе, мы обнаружили косой ворот синей ситцевой рубахи и седую спутанную бороду. Лица не видно – спасаясь от мух, старик глубоко зарылся головой в подушку. Он не двигался и вроде не дышал. Все остальное воспринималось, как воскрешение Лазаря. Дочь стала раскачивать его за плечо, приговаривая не слишком громко:
– Папаня, проснись!.. Гости приехали!.. Папаня, гуленьки!.. Открой глазки, родной!.. Ну же!.. Покажи глазки!.. Ты же сопрел совсем и мух наглотался!.. Аиньки!..
Послышался слабый вздох, хрип, бормотанье. И вдруг целое облако летучей нечести поднялось над стариком: откуда взялись все эти комары, мушки, мошки, слегай, жучки? Вспугнутые очнувшимся телом старика, они с сердитым гудом закружились над кроватью. Даша схватила тряпку и принялась стегать воздух. А на кровати творилась работа опамятования в жизнь. Хрипы усилились и перешли в слабый сухой кашель, тело заворочалось, и худая крупная кисть сдвинула прочь подушку. Появилось красное распаренное лицо, большелобое, просторное, белобровое и белоусое. Открылись глаза – два мутно-голубых озерка, похоже не принявших брызнувшего в них света. Даша наклонилась и протерла подолом глаза отцу. Ему это было неприятно, он пытался отпихнуть дочь. А потом долго моргал, слезился, утирался кулаками, кряхтел, охал и вдруг отчетливо сказал: «Посади!»
Отвергнув помощь Геннадия, Даша привычно и сноровисто привалилась к отцу, обняла, потянула на себя, переведя в сидячее положение; за спину ему сунула подушку, а ноги спустила с кровати.
– Никого не знаю! – радостно сообщил старик, оглядев нас голубым чистым взором. – И тебя не знаю! – это относилось персонально к Алексею Петровичу.
– Не придуряйся, папаша, это же Алексей Петрович. Ты его сто лет знаешь, он заместителем Советской власти был.
– Чегой-то он другой стал? – сказал Матвей Иванович. – Постарел, али приболел, али во грустях?..
– Все тут, Матвей Иваныч, – вздохнул Алексей Петрович. – И годы бегут, и болезни прилипли. Давление, будь оно неладно. И до срока на пенсию отправили.
– А у меня зубы прорезываются, – пожаловался Матвей Иванович. – На кой они мне? Молочну кашку жевать?.. Я тебе, Петрович, вспомнил, ты человек у власти. Не вели Дашке корову продавать. Нешто можно без коровы?..
– Ладно, Иваныч, вопрос поставлен. Не волнуйтесь. Тут к вам гости из Москвы приехали.
– Не знаю их… Кто такие?
– Вот и познакомьтесь, – и Алексей Петрович поочередно представил нас старику. Тот каждому сунул холодную слабую руку.
Он совсем очнулся, взыграл, в нем пробудилась присущая здешним людям словоохотливость, издавна подогреваемая любопытством бесчисленных паломников в эту святую землю. К сожалению, его подъем пошел в ущерб отчетливости речи да и мысли, и я с моим тетеревиным слухом улавливал лишь отдельные, окрашенные сильным чувством выкрики:
– Воин наш отважный… Лексан Лексаныч, царствие ему небесное, всех турков побил… Он да Скобелев, белый генерал, – опора трону, щит Отечеству!.. Вот бы Лексан Сергеич порадовался, кабы дожил… А шебуршной был… и насчет этого самого… – старик, хитро глянув на дочь, поманил нас пальцем, – первый ходок… Сейчас кликнет: байню истопить!.. Я уж понимаю и по военной присяге: рад стараться!.. Как, ваше превосходительство, прикажете: пару – кваском али пивом?.. Натоль Львович пиво признавали, а Лев Натольич – шемпаньское… Гроб на руках несли до церквы… В глубокой скорби… Он к пиву всегда раков заказывал… Черненьких, однако, больше уважал, особо мордовочек… Курносенькие, спинки окатистые… Крепкий народ мордва, наших пластали… Лексан Лексаныч исключительно переживал: русский солдат знает одну команду: вперед!.. Сытый солдат крепше воюет… Уполовник в щах должон стоять, а валится – гони вон… пусть и андели с личика.
Я чувствовал, что у меня ум за разум заходит. Но глухота здесь ни при чем. Тетя Вера предупреждала, что в сознании прежних поколений – стало быть, и нынешних Мафусаилов – перепутались все Пушкины: поэт, его сын, брат и потомство брата. Но пусть с годами Матвей Иванович как народный пушкинист несколько сдал – ярок на нем болдинский свет. Его воодушевление, преданность пушкинскому роду и горящий в дряхлом сердце патриотизм вызывают искреннее восхищение.