Текст книги "Река Гераклита"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Павел попал на остров не сразу, не из госпиталя, а пройдя долгий путь калеки-отщепенца. И, спасаясь от полной деградации, утраты личности, приполз сюда. Он ни на что не надеялся и не хотел никакого чуда, но одно затаенное желание у него все же было: ленинградцы рано или поздно совершают паломничество на Богояр, это так же неизбежно, как посещение Шлиссельбурга или Кижей, и ему хотелось увидеть, какой стала Аня. Он был уверен, что она не узнает его, просто не заметит, а он из укромья своей неузнанности спокойно разглядит ее. «Спокойно» – он именно так говорил себе, кретин несчастный! А сейчас какой-то дым застил ему зрение, он не видел ее толком, лишь в первые минуты, когда она появилась и еще не узнала его, он поразился ее сходством с той, что осталась в его памяти. Потом он понял мучающимся чувством, что она не совсем такая, вовсе не такая, эта большая грузная, стареющая, хотя все еще привлекательная женщина. Но схожесть была, она сохранилась в чем-то второстепенном: взмахе ресниц, блеске темных волос, родинке над левой бровью, и эти мелочи перетягивали то, куда более очевидное, чем отяготили ее годы, и все-таки он не мог сфокусировать зрения, четко охватить ее облик.
– Идем, – сказала Анна, – идем туда.
И поползла в сторону леса.
– Перестань дурачиться! – крикнул он, и, почувствовав злость в его голосе, Корсар ощетинил загривок, глухо зарычал.
Павел замахнулся на него колодкой, пес, заскулив, припал к земле.
– Встань, Аня! Иди нормально.
– А что?.. – похоже, она не поняла, чего он от нее хочет.
– Ты здорова?..
– Да… конечно! – Наконец-то она осознала странность своего поведения. – Ты не бойся, Паша!.. Я совсем нормальная и даже очень ученая женщина, доктор наук.
– Смотри ж ты! – усмехнулся безногий. – Какое у меня знакомство!.. А ну, доктор наук, вставай, хватит дураков тешить.
Анна послушалась, хотя далось ей это нелегко. Она словно отвыкла стоять на двух ногах, и – как далеко земля от глаз!.. Паша взмахнул своими утюгами…
Они пересекли большак и по травяному полю, усеянному валунами, двинулись к опушке бора. Корсар плелся за ними, свесив на сторону длинный розовый грязный язык.
Опушка пустила вперед кустарниковую поросль: можжевельник, бузину, волчью ягоду. «Зачем нас понесло сюда? – думал Павел. – Зачем мы вообще длим эту бессмысленную встречу? Ну, увиделись… Это моя вина, не надо было караулить ее на пристани. Конечно, она права, я таскался сюда, чтобы увидеть ее, но зачем было соваться на глаза?.. Да я и не совался, она сама узнала меня. Что за нищенские мысли?.. Как будто я выпросил или выманил обманом эту встречу… Я не попрошайничал ни у людей, ни у судьбы… Это моя единственная награда, и столько лет полз я к ней на подбитой кожей заднице! Пусть все это бессмысленно, а что не бессмысленно в моей сволочной жизни?.. Как поманила в молодости, и с чем оставила?..»
Они не ушли далеко, но пристань со всем населением скрылась за пологим, неприметным взгорком, а им достался уединенный мир, вмещавший лишь природу и две их жизни. Анна подошла к нему – вплотную, надвинулась каланчой, он привык, что люди смотрят на него сверху вниз, а его взгляд упирается им в пуп, но сейчас это злило, тем более что она стала гладить его голову, шею, плечи, ласкать, будто милого мальчугана.
– Прекрати! – прикрикнул он. – Я щекотлив.
– Не ври, Паша. Ты не боялся щекотки. Я противна тебе? Неужели ты меня совсем разлюбил?
– О чем ты говоришь?.. Ты же взрослая женщина!.. Старая женщина, – добавил безжалостно.
– Я старая, но не очень взрослая, Паша, – сказала она добрым голосом. – Я только раз и была женщиной, с тобой, в Сердоликовой бухте, когда началась война.
– У нас же ничего не было.
– У нас было все. А больше у меня ничего не было.
– Ты что же – осталась старой девой?
– Нет, конечно. У меня муж, дети. Сын кончает институт… Боже мой! – воскликнула она, словно вспомнив о чем-то забавном. – Ты не представляешь, кто мой муж. Алешка Скворцов! Он стал такой важный, директор института…
– Погоди! – перебил Пашка. – Твой муж – Скворцов. Разве он жив?
– Жив, жив!.. Ах, Паша, он мне все рассказал. Что бы тебе остаться с ним… Ну, зачем ты ушел?..
Они поменялись ролями: теперь калека долго и тупо смотрел на женщину, переставшую нести свой расслабленный бред, вернувшуюся к разумности, рассудительности, но почему-то утратившую всякую наблюдательность: ей невдомек было, какое впечатление произвели ее слова. Вся их встреча была цепью несовпадений. Когда Анна, как ей представлялось, сумела шагнуть в тот прохладный мир реальности, куда приглашал ее всей своей твердой повадкой Паша, тому чудилось, что его засасывает в трясину ее бреда.
– Послушай, – сказал он осторожно. – О чем ты сейчас?.. Я не поспеваю за твоими мыслями, все-таки не доктор наук. Снизойди к жалкому недоучке. О чем ты говоришь? Кто ушел, кто остался, где и когда все это было?
– Стоит ли, Паша?.. Я говорю о фронте… о вашем последнем дне с Алешкой. Ты не думай, он тебя не осуждает. Ты хотел, как лучше… Алешке, конечно, досталось: плен и… сам знаешь…
– Погоди! – опять перебил Павел. – Что там все-таки произошло?
Ну, чего он привязался? Какое это имеет значение? На что тратят они время!.. Черт дернул ее заговорить… Она ведь не знает ничего толком. Ей почудилось что-то обидное для Пашки в недомолвках Скворцова, и она прекратила разговор. Ушел, не ушел… Вообще-то, остаться полагалось бы Пашке, это было более по-солдатски. Для Скворцова приказ – не фетиш. Но остался он. Значит, что-то другое сработало в Пашке – мысль о ней. Ему захотелось выжить, выжить во что бы то ни стало. Отсюда его нетерпение. Скворцова никто не ждал. Теперь по-новому осветилось многое. Пашка считал себя виноватым в гибели друга, оставшегося на посту, вот почему он приговорил себя к Богояру…
– Слушай, а ты правда жена Алешки Скворцова, или это розыгрыш?
Она чуть не заплакала.
– Паша, милый, очнись!..
– Ты жена Скворцова!.. Это грандиозно!.. Жена терпеливого русского солдата, который остался на посту и получил Христов гостинец. По-нынешнему – «Гран-при»!.. Нет, это грандиозно!..
Его лицо разжалось, как разжимается сведенный для удара кулак, и он стал удивительно похож на прежнего Пашку, когда тот в избытке хорошего настроения, ослепительной теннисной победы начинал дурачиться на коктебельском пляже. Она едва не обрадовалась перемене, но инстинктивно почуяла, что сейчас он менее всего похож на себя прежнего. Даже когда он стоял у валуна, над грязными корешками, вперив неподвижный взгляд в пустоту, он не был так далек от милого ей образа, как сейчас, когда обнажался в смехе его белоснежный оскал, лучились морщинки у синих глаз, взлетали, трепеща, большие кисти рук и весь он словно пробудился от медвежьего, на всю зиму, сна. Но пробудился он не в себя прежнего, не в доброго витязя, готового заключить в объятия весь мир, а в больной надрыв, издевательскую – над кем и над чем? – ярость.
Она не понимала его внезапного срыва. Что это – лермонтовское «Ты мертвецу святыней слова обручена»? Да ведь это не жизненно, так не бывает и не должно быть, живой думает по-живому. Она не собиралась оправдываться перед Пашей. Она пошла на фронт сандружинницей вовсе не в надежде его найти, такое бывает лишь в плохих фильмах, а потому что хотела быть, где убивают. Ее не убили, даже не ранили, она вернулась в свой город, чтобы жить и ждать. Она и ждала, пока не пришел Скворцов и не отнял последнюю надежду. Была работа, был любящий пострадавший человек, Пашин друг, свидетель их короткого счастья, она не могла его полюбить, но уважала его чувство, его стойкость, и еще ей казалось у нее может быть сын, похожий на Пашу. У многих людей, для того чтобы жить, еще меньше оснований. Но что случилось с Пашей? Отчего он взорвался? Когда она сказала, что Скворцов ее муж. Странно… Скворцов был его другом с раннего детства, они десять лет просидели за одной партой, поступили в один институт, полюбили одну девушку. Скворцов полюбил раньше, но ему на роду было написано во всем уступать Пашке. Со стороны это казалось естественным: Скворцов был интересным молодым человеком, а Пашка – явлением, праздником, божьим подарком. Так его все и воспринимали. Поначалу ее отпугнула победительность курортного баловня. Бывают такие люди – для летнего отдыха. Во все играют, плавают «за горизонт», всегда в отличном настроении, и загорают быстро, дочерна, без волдырей, и все дается их рукам: костер, шампуры с жирными кусками баранины, трухлявые пробки бутылок, гитарные струны. А в городе эти люди большей частью линяют, гаснут: пляжный Аполлон оказывается непреуспевающим служащим, студентом-тупицей, просто лоботрясом. Вместо прекрасного наряда смуглой наготы – жалкий ленторговский костюмишко, и куда девалась вся отвага, ловкость, покоряющая свобода слов и жестов? И все же она влюбилась в Пашку уже там, на берегу моря, когда он и внимания на нее не обращал, упоенный своими первыми взрослыми романами. А в Ленинграде она была согласна и на тупицу, и лоботряса, на последнюю шпану – любила без памяти. Но Пашка и в городе остался богом. Она вполне допускала, что Скворцов не слишком страдал, может, и вообще не страдал, находясь в тени, далеко не все люди стремятся в лидеры. И Пашка не стремился, но становился им неизбежно в любой компании, в любом обществе, в институте, на стадионе, и смирился со своим избранничеством, с тем, что ему всегда оказывают предпочтение. Быть может, он заплатил за это известной эмоциональной слепотой. Так он был ошарашен, узнав от Ани, что оказался счастливым соперником своего друга. Скрытность Скворцова привела его в ярость. «Домолчался, идиот несчастный!» – «А если б ты знал?» – «Обходил бы тебя, как Кара-даг», – честно сказал Пашка. «За чем же дело стало?» – хотела она обидеться. «Поздно. Люблю». Проиграв, Скворцов остался на высоте. О Паше этого не скажешь. Что-то есть роковое в его характере: срываться в последнюю минуту. Так случилось на фронте, так случилось сейчас, перечеркнув его образ взрывом низкой, истерической злобы. Она и представить себе не могла, что такое скрывается в Паше. Ну и пусть, что господь ни делает, все к лучшему. Кончилось наваждение, она обрела свободу от этого человека, хоть к старости, хоть на исходе плохо и горестно прожитой жизни. Свободна… Пуста, легка и свободна. Черта с два! Плевать ей на его «низкую злобу», на зависть и ревность к Скворцову, на то, что он откуда-то там ушел, да пропади все пропадом, ей никого и ничего не надо, кроме него самого. Любимого. Единственного. Но, может, ему надо от чего-то освободиться, выплюнуть из души какую-то дрянь?
– Паша, – сказала она тихо, – что там было?..
Он мгновенно понял, о чем она спрашивает. Его будто ледяной водой окатило – перестал дергаться, размахивать руками и твердить свое: «Грандиозно!.. Грандиозно!» Только дышал тяжело, и ей нравилось, как мощно ходит его грудь под серой застиранной рубахой. И опять она подумала: какое ей до всего этого дело?..
– Ты же сама знаешь, – как будто из страшной дали донесся до нее голос. – Все знаешь от Скворцова. Мне нечего добавить.
Ну, и ладно… Надо сесть на землю, чтобы видеть его лицо. Когда солнце бьет ему в глаза, радужки становятся такими же синими, как раньше, от нагретой кожи тянет тем же «смуглым» запахом, той же чистой жизнью. Она так быстро и бесшумно опустилась на траву возле него, что он не заметил ее движения и не смог ему помешать.
– Паша… – позвала она, дыша им, его кожей, потом, рубахой.
Он потупил голову, изгнав синеву из глаз, лицо стало окаменелым, холодным, всему посторонним, как тогда у валуна. Но ее нельзя было сбить с толка, в лесу полно набродов: пересекающихся, сплетающихся, разбегающихся, уводящих в сторону, но хороший охотничий пес держит след.
– Паша… О чем мы говорим?.. Кому это нужно?.. После стольких лет… После твоего воскрешения…
– А я и не умирал, – прервал он с подавленной яростью, он овладел собой, но внутри все клокотало. – Я умер лишь для тебя… и Скворцова.
– Бог с ним, со Скворцовым, – устало сказала Анна. – Но что я могла сделать?.. Ты же исчез. Я посылала запросы всюду. Ответ один: пропал без вести.
– Пропал – не убит.
– Но все знали, что за таким ответом. Могло мне в голову прийти, что ты скрываешься? Это чудовищно, Паша, какое право ты имел так мне не верить? Господи, я бы примчалась за тобой на край света.
– На тот край света ты бы не примчалась, – сказал он почти спокойно.
– Почему?
– Потому что это действительно край света. Не географически, конечно. Я попытался жить среди нормальных людей. После госпиталя. Когда меня наконец дорезали. В Ленинград я не поехал. Все равно ни родителей, ни сестры уже не было… Конечно, я думал о тебе, – произнес он с усилием, – зачем врать?.. Но и разжевывать нечего, так все понятно. Я решил начать сначала, доказать свое право быть среди двуногих. На равных, хоть я им по пояс. Не вышло… Помнишь, как было после войны? На всех углах поддавшие калеки торговали рассыпными папиросами. Коммерция нищих. Я этим не промышлял, учился на гранильщика. Но стоило зазеваться на улице, мне тут же кидали мелочь или рублевки. Никто не хотел обидеть, напротив, жалели, от собственной худобы отрывали. Особенно бабы, я ведь красивый был, помнишь? Но это меня доконало. Казалось, мне указывают настоящее место. Глупо?..
Она никак не отозвалась. Анна слышала каждое слово, но не пыталась вникнуть в суть, ей важно было лишь то, что скрывалось за словами. Похоже, он давно заготовил эту исповедь, проговаривал про себя, может обращаясь к ней, но какое отношение имели эти старые обиды к чуду их встречи? Он хотел что-то объяснить, в чем-то оправдаться – все это лишнее. Пропавших лет не вернуть. Так зачем терять и настоящее?.. А может, он возводит какое-то обвинение против нее? И это лишнее. Все лишнее. Но ему зачем-то нужно выговориться прямо сейчас, словно для этого не будет другого времени. Паша, хотелось ей сказать, опомнись. Это же я, Аня, девочка с коктебельского пляжа, женщина – пусть ненастоящая – из Сердоликовой бухты. Но Паша не слышал ее молчаливой мольбы, – с задавленной яростью продолжал бубнить о своем падении.
Он тоже торговал вроссыпь отсыревшими «Казбеком» и «Беломором», а выручку пропивал с алкашами в пивных, забегаловках, подъездах, на каких-то темных квартирах-хазах, с дрянными, а бывало, просто несчастными, обездоленными бабами, с ворами, которые приспосабливали инвалидов к своему ремеслу, «выяснял отношения», скандалил, дрался, научился пускать в дело нож. И преуспел в поножовщине так, что его стали бояться. Убогих он не трогал, а здоровых пластал без пощады. Ему доставляло наслаждение всаживать нож или заточенный напильник в распаленного противника и чувствовать, что он, огрызок, полчеловека, сильнее любой, все сохранившей сволочи. Он думал, что в конце концов его зарежут соединенными силами, и не возражал против такого финала. Но обошлось без крови – жалким, гадким, смехотворным позором. Раз, к концу дня, по обыкновению, на большом взводе, он сцепился с девкой из магазина, поставлявшей им краденые папиросы. Девка его надула, чего-то не додала, но не денег было жалко, взбесила ее наглость. Он преследовал ее на своей тележке по Гоголевскому бульвару от метро до схода к Ситцеву-Вражеку. Девка была здоровенная, все время вырывалась, да еще со смехом. А ударить бабу по-настоящему он даже тогда не мог. Так дотащились они до спуска на улицу, здесь он опять ухватил ее за карман пыльника. Она дернулась, карман остался у него в руке, а он сорвался с тележки и кубарем полетел по ступенькам. При всем честном народе. И тогда он сказал себе: Все. Это край. И подался на Богояр.
– Хорошая история? – спросил он злорадно.
Она не ответила…
В слившихся воедино людях звучала разная музыка. Ее восторг был любовью, его – любовью и ненавистью, сплетенными, как хороший ременный кнут. Под искалеченным и мощным мужским телом билась не только любимая плоть, но вся загубленная жизнь.
Она была почти без сознания, когда он ее отпустил. Но отпустив, он вдруг увидел ее смятое, милое, навек родное лицо, услышал слабый шорох ночных волн, набегающих на плоский берег бухты, чтобы оставить на нем розоватые прозрачные камешки, – все мстительное, темное, злое оставило его, любовь и желание затопили душу. Он сказал ее измученным глазам:
– Лежи спокойно. Усни. Я сам.
…Обхватив голову руками и чувствуя под ладонями вздувшиеся рогатые вены на висках, Скворцов силился понять, что теперь будет и как ему выйти из новой и самой страшной ловушки, которую когда-либо расставляла перед ним жизнь. А ведь их и так было немало, иные захлопывались, но он, как лиса, отгрызал прищемленную лапу и уходил. А лапа потом отрастала. Но сейчас ловушка захлопнулась наглухо, тут не отделаешься частицей тела, не уползешь в берлогу, кропя землю густой горячей черной кровью. Но безвыходные положения бывают лишь с согласия человека, а он этого согласия не давал. Если он смог уйти от самого грозного и безжалостного, что есть на свете, то справится с любым противником. Иначе грош ему цена. Пашке его не опрокинуть – где доказательства?.. Оговорить можно кого хочешь. На его, Скворцова, стороне десятилетия устоявшейся совместной жизни, дети, дом, прочный быт с кругом обязанностей, привычек, отношений. Она повязана, опутана, привязана бесчисленными нитями, которые удержат стареющую женщину от юных авантюр. Не уйдет же она к безногому обитателю инвалидного дома. Но этот безногий был Пашкой, и Скворцов допускал, рассудку вопреки, что тут возможно все. Даже самое дикое, нежизненное и непостижимое трезвым дневным сознанием. Она бросит все, наплюет на дом, детей и работу, не говоря уже о нем. За ее утомленностью – громадная энергия… разрушения. Она способна на любой поступок, Скворцов ощущал это тем тонким и чутким местом под ложечкой, где помещается инстинкт защиты; оттуда шли панические сигналы, и лучше довериться им, чем логическим построениям, бессильным перед стихией.
Надо же случиться такому на последней прямой, когда казалось, все страшное уже миновало, и неоткуда ждать удара. Сам виноват – позволил расслабиться чувству самоохраны. Ведь он прекрасно знал, что на Богояре спокон веков находится инвалидное убежище. Правда, говорили, что его куда-то перевели. Следовало проверить это, прежде чем отправляться в сентиментальное путешествие. И почему он был так уверен в Пашкиной гибели? Он исходил из характера Пашки: такие не приходят с войны. Вот он и не пришел – в главном ошибки не было. Следовало учесть, что не прийти назад может и живой. Знать бы, где будешь падать, соломки бы подложил… А так и надо жить, только так: заранее подкладывать соломку. Этим и отличается умный от дурака, ответственный человек от жалкого разгильдяя. На кой черт понадобилась ему эта бессмысленная поездка? В дружную семью поиграть захотелось? Неужели на свете мало вполне безопасных мест? Можно было махнуть машиной в Таллин. Заказать номера в «Виру», там прекрасный ресторан, гриль-бар, даже ночная программа. И никаких искалеченных войной. А если они и есть, то тихо сидят дома, а не путаются под ногами у приезжих. Ладно, мечтатель!.. Думай лучше о том, какую избрать линию поведения. Все зависит от того, что ей там Пашка наврет. Ну, это заранее известно. Доказать ничего нельзя. Все дело в том, кому захочет она поверить. Конечно, она поверит Пашке, если… если захочет поверить. Лучше не тешиться пустой надеждой, а смотреть правде в глаза… Скворцов вдруг заметил, что грызет ногти. Отвратительная привычка детства, от которой он поздно и с трудом отучился, вернулась к нему. Он обкусывал ногти, отдирал зубами заусеницы до крови, выгрызал мягкую кожу под ногтями и с упоением поедал обкуски собственной плоти, будто и впрямь примерялся к лисьему способу освобождения из капкана…
…Младший Скворцов наконец очнулся от долгого, по-юношески глубокого и полного сна, не омраченного ни выпитым накануне, ни унизительным приключением, о котором вспомнил сразу, едва продрал глаза. Но странно, сейчас о вчерашней истории думалось не только без огорчения и злобы, а с некоторым удовольствием. Он так и скажет ребятам, когда вернется в Ленинград. А что, если перехватить у давшего ему жизнь деньжат и продолжить игру? Нет, хорошенького понемножку. Сегодня он удовлетворится чем-нибудь попроще. Даже такому рисковому мужику, как он, требуется передышка. Он прошел в ванную комнату, раскрутил кран с горячей водой, пустил белесый от пара душ и с наслаждением ошпарился кипятком – у него была «обалденно» нечувствительная кожа, чем он очень гордился. Затем пустил ледяную воду; прямо под душем почистил зубы и вышел из ванны бодрый, свежий, в отличном настроении, готовый для новых подвигов…
Его сестра не так легко расправилась с вчерашними впечатлениями. Она даже поплакала, вспомнив об украденной, да нет, нагло взятой у нее на глазах, словно конфискованной, брошке. Это была дорогая вещь – подарок отца на совершеннолетие, – хотя она не удосужилась спросить, сколько стоит. Отцу хотелось, чтобы она спросила о цене, но зачем потакать слабостям взрослых. Она же не собиралась продавать эту брошку. Видимо, уже тогда подсознательно решила подарить ее пароходному гангстеру. Обидно, противно, унизительно. Таня улыбнулась. Может, когда она станет такой же старой и потухшей, как мама, она вспомнит о вчерашнем как о смешной, простительной, даже милой ошибке бесшабашной молодости. Надо скопить побольше впечатлений на черные дни старости. Интересно, осмелится ли этот страшный человек прийти вечером в бар? «Осмелится»!.. Просто и спокойно придет, как на службу, чтобы объегорить очередную дуру. А может, надо заявить о нем капитану? Хорошо она будет выглядеть! Надо будет обеспечить себя на вечер кавалером понадежнее, чтобы этот прохвост опять не пристал. Да нет, он же видел – с нее нечего больше взять. «Кроме молодости и красоты, – усмехнулась Таня, – но это его меньше всего интересует…»
…Экскурсанты, разбитые на группы и ведомые ошалевшими от скуки гидами, ныряли в глубокие балки, карабкались навздым, делая вид друг перед другом и перед самими собой, что очарованы однообразной флорой острова и останками деревянных церквушек и часовен, поставленных отшельниками, божьими, но крайне неуживчивыми людьми, которым оказалось тесно в пустынности российских пространств. Туристы то и дело поглядывали, на часы, словно могли ускорить движение почти остановившегося времени и вернуться на теплоход, где уютные каюты, музыка, телевизоры и водка…
…Двое на опушке вернулись из поднебесья, впрочем, женщина, похоже, этого не сознавала, она даже не потрудилась одернуть платье, это сделал мужчина. Анну удивил его жест. Пусть увидят ее нагой. Она безмерно гордилась своим телом, всю жизнь таким ненужным, тяжелым, обременительным, но сохранившим способность к чуду и сейчас принесшим ей столько счастья. Она повернулась на бок, в его сторону.
– Надо сделать так, чтоб мы уехали вместе, – сказала Анна.
– Не понимаю.
– На нашем теплоходе.
– Куда?
– Ко мне, разумеется.
– Что за дичь?
– А ты как думал? Я тебя не отпущу. Ты пропадаешь слишком надолго. Еще тридцать лет мне не выдержать, – в шутливости ее тона дрожала тревога.
Опустошенность, неизбежная после взрыва страсти, начала заполняться в нем чем-то горьким и недобрым. А ведь только что казалось, что внутри рассосалась старая, с колючими углами затверделость. Нет, она осталась, лишь повернулась, сдвинулась с места и легла хуже, неудобнее, больнее. Раньше он мог лишь догадываться, чего лишился, теперь – знал.
– А как же твоя семья? – спросил с усмешкой.
– Ты моя семья.
– Вон что!.. А жить мы будем со Скворцовым?
– Нам есть, где жить, Паша. Ни о чем не беспокойся. Это моя забота.
– Видишь ли, – произнес он тягуче, – заботы не только у тебя. Тут есть парнишка, правда, парнишке этому уже за пятьдесят, но он так и не стал взрослым человеком. Почему – я тебе расскажу… оставь мою руку в покое!.. Его взяли в армию перед самым концом войны, прямо из школы. Он был из таежной деревни с подходящим названием Медвежье. Домой не поехал, сразу – на Богояр. В деревне у него оставалась старуха-мать. Отец и два брата давно умерли от туберкулеза. А он, хоть и поскребыш, вырос на редкость здоровым, крепким, гладким, кровь с молоком, и не хотел, чтобы мать увидела его обрубком. Но старая полуграмотная крестьянка не поверила в гибель сына и отправилась разыскивать его по всей России. Как она жила, где, чем питалась, непонятно, но через три с лишним года появилась здесь. И осталась, ехать им было некуда.
– Ты хочешь сказать, что мне…
– Нет! – отрубил он. – Лучше дослушай. Она устроилась тут сторожихой. Каждое воскресенье привязывала сына к спине и несла на пристань. Сажала на скамейку, вставляла ему в зубы зажженную сигарету, он дымил, смотрел на людей и улыбался. Близость матери помогла ему остаться пацаном с детской улыбкой, детским взглядом, детской чистотой и незлобивостью. Когда мать умерла, я стал таскать его на пристань. Сейчас он угасает, без болезни, без видимой причины. Я не могу его бросить.
– Все поняла. Я останусь тут.
– Ты?.. Здесь не нужны ученые дамы.
– Я была санитаркой на фронте. Пусть он живет как можно дольше – твой дружок. А когда его не станет, мы уедем в Ленинград.
– Как все просто!.. По первому знаку бросить землю, на которой прожил четверть века… Не перебивай! Я отдаю должное твоему великодушию. Ты готова составить мне компанию… Помолчи, говорю!.. Видишь ли, здесь тоже идет жизнь, какая ни на есть, но человеческая жизнь со своими заботами, обязательствами, отношениями. Тебе даже в голову не пришло, что у меня может быть женщина.
– Еще бы!.. Я не сомневалась… Смотри, как ты богат, Паша, по сравнению со мной. Я могу бросить все, меня ничего не держит. А у тебя и друзья, и обязанности, и любимая женщина.
– Я не называл ее любимой – ни тебе, ни ей. Но она терпела меня почти десять лет. И сама понимаешь, не за богатство и положение.
– А я терпела без тебя – тридцать. И нечего ею восторгаться. Любая баба предпочтет тебя кому угодно.
– Да, лакомый кусок! – сказал он, не поддаваясь ее интонации. – Первый парень на Богояре. Так что видишь, нас голой рукой не возьмешь. Мы тут гордые. А ты, Аня, возвращайся домой, в свою жизнь.
– Ты больше не любишь меня? – она зашлась громким плачем, и на мгновение ему почудилось, что она актерствует, притворяется.
Он тут же устыдился своей низкой подозрительности. Будь добрым, в этом больше достоинства и силы.
– Я люблю тебя и всегда любил, ты сама знаешь. Нам крепко не повезло. Что поделаешь, Леше из Медвежьего не повезло еще больше, но даже и он не самый несчастный. Все-таки мы увиделись. Я дождался тебя. Круг завершен. Сегодняшнее не принадлежит действительности. Так не бывает. А тут случилось и останется в нас…
– Скоро кончится эта проповедь? – Она только сейчас поняла, что за его словами не жестокий каприз калеки, а принятое решение. – Зачем ты прячешься за словами? Ты просто боишься оторваться от этого берега, боишься перемен, большой жизни, от которой отвык.
– «Боишься» – это, чтоб оскорбить? Ни черта я не боюсь. Скажи: «Не хочешь», и ты права. Не хочу я вашей жизни, вы к ней привыкли, вработались, а я нет. Думаешь, там на пристани я ничего не слышал, не видел?.. Зажравшиеся и вечно ноющие мещане – вот вы кто!.. Где морда, где задница – не поймешь, а все ноете, что с продуктами плохо. И запчастей не достать. И гаражи далеко от дома. С души воротит. Нет, не хочу я твоей «большой» жизни, мне в ней тесно будет.
– Жизнь разная, Паша.
– Под этим подписываюсь. Мы свое сделали, другие продолжают работу. Но за ними мне не угнаться, а с другими – не хочу. Твое окружение наверняка из тоскующих по запчастям, шиферу, загранкам и прочей тухлой муре. Да ну вас всех к дьяволу! Мы вас не трогаем, оставьте нас в покое. – Плотину прорвало, и, махнув рукой на все благие намерения, он заорал: – Не хотим!.. К чертовой матери!.. Зачем ты сюда притащилась, кто тебя звал?..
– Ты, Паша, – сказала она беззлобно. – Ты, родной.
– Ладно… – он перевел дыхание. – Меня занесло. И все-таки это не такая чушь, как тебе кажется. Когда-нибудь поймешь.
– А я уже поняла. Ты не хочешь в Ленинград. Хочешь здесь остаться. И я с тобой.
– Да, много ты поняла!.. – Он смотрел на ее любящее покорное лицо, на загорелые округлые, но уже немолодые руки, на поцарапанные травой ноги, смятую юбку, и его раздражало решительно все в ней: и моложавость, и пятна возраста, и доверчивая неприбранность, и золотая цепочка на шее, и покорность глаз, готовность повиноваться каждому его слову, только чтоб он не требовал разрыва. Он раздавил, как окурок в пепельнице, вновь нахлынувшее раздражение, голос его прозвучал сердечно:
– Прощай, Аня. Спасибо тебе за подарок. Я этого никогда не забуду. – И, отвернувшись, взмахнул утюгами и послал вперед свое тело.
Анна не пошевелилась. Она не верила, что он может уйти. И Корсар не верил, он тоже остался на месте, лишь приподнял голову и навострил одно ухо, другое, перебитое или перекушенное, висело бессильно. А Паша все кидал и кидал свои утюги, мощно бросая себя вверх и вперед – каждый бросок был куда больше человечьего шага. Анне представилось, что он вознесся над землей, к которой его так низко прибило, и летит по воздуху прочь от нее, ее рук и губ, ее любви и преданности, удирает, не поняв осенившего их чуда. Неужели так непроглядна тьма в его душе?.. Корсар первый прозрел правду, он шумно выдохнул воздух и помчался за хозяином.
Анна тоже вскочила и побежала. Но ее завернуло на болото, а когда выбралась из кисло-смрадной топи – на вырубку, и тут она сломала каблук о толстый корень. Она сбросила туфли, побежала босиком, но укололась, оступилась, зашибла пальцы, захромала и поняла, что ей не угнаться за Пашей, который далеко-далеко впереди летел над белесой дорогой темным, все уменьшающимся шариком.
И Павлу казалось, что он летит. Толкнись чуть сильнее, собери потуже тело, и ты вознесешься под облака, увидишь весь остров с пристанью и белым теплоходом, который в последний раз приплыл сюда для тебя.
Он был доволен собой. Получилась великолепная мужская игра: он взял женщину, которую когда-то любил, получил со Скворцова по старому долгу. И не дал себя захомутать. Он пожалел ее детей, пусть живут, не зная, что отец их трус и подлец. Он снова остался на посту, как много лет назад, верный долгу и приказу, отданному на этот раз не белобрысым мальчишкой-лейтенантом, игравшим со смертью в орлянку на чужие жизни, а своей собственной совестью.