Текст книги "Река Гераклита"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
А ребята, конечно, заметили, как он удалился в лесок с приезжей, думал Паша, летя над Богояром. Небось ждут не дождутся молодецкого рассказа. Здесь не знали зависти, любая удача одного становилась удачей всех, подтверждая общую жизнеспособность. Но когда он пришел в палату и на него накинулись с жадно-насмешливыми вопросами, он сказал серьезно и укоризненно:
– Бросьте, ребята!.. Это сеструха.
Все сразу замолчали. Не потому что поверили, но Паша был командиром, атаманом, паханом, и его слово – закон…
…Анна с силой распахнула незапертую дверь каюты. Скворцову показалось, что она пьяна: почему-то босиком, кофточка выскочила из жеваной юбки, подол замаран землей, волосы растрепаны, лицо бледное, мятое и сырое, как после слез.
– Что с тобой?.. В каком ты виде?..
– Я была с Пашей, – объяснила она свой вид.
Скворцов принял откровенность за цинизм, это придало ему смелости.
– Я видел его и не хотел мешать. Я не допускал, что моя жена может настолько потерять себя.
– А пошел ты!.. – устало произнесла Анна и тяжело опустилась на койку.
– Что он тебе сказал? – Скворцов понял, что случилось самое худшее, и голос его сорвался в петушиный крик.
– Какое твое собачье дело? И не ори сиплой фистулой. Не ори на мать своих детей, так, кажется, я называюсь в патетические минуты?
– Что он тебе сказал обо мне? Какую грязную ложь?
Она поглядела на него искоса, в мглистом взгляде он прочел свой приговор.
– Я знаю… Клевета ходит торными дорожками. Он врал тебе, подонок, что это я ушел, а он остался? В точку?
Она повернулась к нему, лицо ее стало здешним, присутствующим.
– Он мне ни слова не сказал…
– Как не сказал? – во рту пересохло. Скворцов облизал нёбо, десны, губы.
– А почему, собственно?.. Господи, теперь я понимаю!.. И как могла я, дура окаянная, поверить, что Паша!.. Конечно, это ты ушел, трус, предатель. Бросил товарища, чтобы спасти свою шкуру. И Пашка стал калекой, а я несчастной на всю жизнь.
– Ты бредишь? – пробормотал Скворцов.
– Ловко придумал!.. Ничего не утверждал, а тень навел. И все ускользал от прямых слов… щадил память товарища. Я попалась и замолчала. И почему-то поверила в Пашкину смерть… Ох, ты знаешь людей, по-подлому, но знаешь. А вот столкнулся с благородством и сам себя в дерьмо усадил. Как же я тебя ненавижу!..
Скворцов молчал. Возражать бессмысленно. Он попался, как последний идиот. Нет хуже иметь дело с такими, как Пашка, никогда не знаешь, что они выкинут. Могло прийти в голову, что калека будет молчать? Ведь это его единственный реванш. Преподнести женщине, что она живет с предателем, шкурой, трусом. А он вовсе не был ни трусом, ни предателем. Просто не захотел обреченно, как бык на бойне, ждать смерти. Пашка из породы рабов. Ему приказали, и все – собственная воля и мозг отключены. А в нем нет этого рабьего, он понял, что о них или забыли, или белобрысый лейтенант сыграл в ящик. Сколько могли держаться два человека? У них оставалось по одному диску, на что тут рассчитывать?.. В нем была воля к жизни, а в Пашке не было. Ему не повезло, он наткнулся на немцев, не успел содрать автомат с шеи, но ведь он мог выйти к своим и спасти Пашку. Глядишь, стал бы шафером с бантом на Пашкиной свадьбе. Чудесная картина! Всю жизнь мечтал стать благодетелем. А по ночам кусал бы пальцы. Спасибо!.. «Кто падет, тому ни славы, ни почета больше нет… Доля павших – хуже доли не сыскать». Это знали даже в самую героическую эпоху липовой истории человечества. Но Пашка не пал – вот в чем загвоздка. Явился с того света, чтобы изгадить ему жизнь. Нечего на Пашку валить. Тот промолчал, скрыл правду, непонятно почему, но скрыл. Сам проболтался, истерик. Не выдержали нервишки. Как дальше будут развиваться события?.. Она на борту – это главное. Теплоход уже отчаливает. Запомнится тебе Богояр, на всю жизнь запомнится, хотя ты даже на берег не сошел. Не познакомился ни с растительным, ни с животным миром острова, ни с его историческими достопримечательностями – невосполнимая потеря… Ты немного приободрился, дружок? Имей в виду, в ближайшее время от тебя потребуется много выдержки и много изобретательности, иначе развалится здание, которое ты с таким трудом возвел.
Анна, слепо глядевшая за окно, обнаружила какое-то движение. Они покидали Богояр. Но остров не отдалялся, они шли вдоль берега. Над верхушками сосен возник деревянный, цветом в белую ночь, купол с крестом – какая-то церковь. Очевидно, они оплывают остров, чтобы туристам получить более полное представление о Богояре. Она поднялась и вышла из каюты. Скворцов удержался от совета накинуть плащ.
Анну сейчас лучше не трогать. Но как ему распорядиться собой? Торчать в каюте скучно, тягостно и вредно – даром изведешь себя кружащимися вокруг одной точки мыслями. Надо скинуть наваждение. В трудную, быть может, в самую трудную минуту жизни он должен быть со своими детьми. Никто не знает, что выкинет эта женщина, она может внести страшный хаос в их жизнь, изобразить разрыв, уход, навести великий срам на семью, они должны сплотиться – не против нее, боже упаси, а против тех разрушительных сил, что в ней пробудились. Конечно, он ничего не скажет детям, просто надо быть вместе. Самое страшное все-таки не случилось – она уехала с ними. Победило элементарное благоразумие. Это давало надежду, и весьма серьезную. Обвинения, оскорбления, унижения, угрозы – сорный смерч, взвеянный с обиженной и слабой души, – не пугали. Скворцов знал: люди охотно считают тебя тем, за кого ты себя выдаешь, при одном условии, чтобы ты сам в это верил. Даже испытывая серьезные подозрения в надувательстве, они с умилительной покорностью продолжают играть в тебя такого, каким ты себя подаешь. И это распространяется даже на самых близких. Видимо, человек бессознательно экономит душевную энергию, которой у него не так уж много, – идти наперекор в чем бы то ни было изнурительно, сложно, такой расход сил оправдан лишь важной целью. Скворцов уже ощущал себя благородным страдальцем, чья единственная вина – беззаветная любовь (тут была крупица истины); он не оставил бы Пашку, если б не Анна. Там, на последнем краю, ему мелькнуло, что он должен разыграть собственную карту. Инстинкт самосохранения тут, ни при чем. Он шел к Анне!.. Женщина простит любое преступление, если оно совершается во имя нее. А тут и преступления нету. Он мог погибнуть, а Пашка уцелеть. Они уцелели оба, каждый со своими потерями. Но он притащился к Анне, а Пашка не поверил ей. Конечно, надо все додумать, чтобы сходились концы с концами, но важнейшее найдено: он знает, какого себя должен навязать Анне. Сам он уже вошел в образ и чувствовал себя достаточно уверенно. А сейчас белая рубашка, галстук, твидовый пиджак и – к детям…
…Моторы работали бесшумно, ход большого белого теплохода был так тих и плавен, что казалось, он стоит на месте, а медленно поворачивается остров, давая обозреть себя со всех сторон. Была в этой малой земле посреди огромной бледной воды печальная тайна, которую она привыкла укрывать от чужих глаз. Когда-то тут были скиты отшельников, пробиравшихся сюда с великими тяготами из необжитой России в поисках последнего могильного одиночества; они зарывались в чащу и тишину, стараясь не знать о существовании друг друга, но недолог был их покой – едва начавшему осознавать себя молодому государству понадобился этот остров, как оплот против северных ворогов (почему-то народы не могут быть просто соседями), и оно прислало сюда крепких мужиков: монахов и трудников, поставивших монастырь-крепость. Минули века, опустел монастырь и, как всякое оставленное вниманием человека становище, стал быстро разрушаться; заросли жесткими перепутавшимися травами двор и подъезды, треснули стены, ослепли окна; березы, таволга и крапива пробились сквозь кирпичное тело, и тут его призвали для новой службы; стать убежищем отшельников середины нынешнего века, отдавших последней опустошительной войне больше, чем жизнь.
Анна думала о монастыре, но почему-то не ждала, что увидит его, да еще так близко. Ей казалось, что монастырь находится в глубине острова, в лесном окружении, а он стоял на самом берегу, на другой от пристани стороне. Его кремль спускался к воде, лижущей подножие крепостной стены, а собор, службы и жилые постройки расположились на взлобке. Анна видела колокольню с темными немыми дырами там, где прежде благовестили колокола, храм с порушенным возглавием, длинное здание под новой железной крышей и живыми окнами, еще какие-то постройки, то ли восстановленные, то ли заново возведенные; потом открылся край двора с развешанным для просушки бельем, почему-то не снятым на ночь, с гаражом и сараями, перевернутой вверх колесами тачкой, ржавым воротом и поверженным опорным столбом. Она жадно вбирала в себя скудные, томящие знаки непрочитываемой жизни, вдруг всей захолодевшей кожей ощутила, что это Пашин мир, что Паша, живой, горячий, с бьющимся сердцем, синими глазами, сухой смуглой кожей, – рядом, совсем рядом. Их разделяла лента бледной воды шириной не более двухсот метров, совсем узенькая полоска суши, ворота, которые откроются на стук, двор… Она прекрасно плавает. Паша сам ее научил. Он затаскивал ее на глубину и там бросал, преграждая путь к берегу. Приходилось шлепать по воде руками и ногами – плыть. Она оказалась способной ученицей. Какие заплывы они совершали! Чуть не до турецких берегов. Боже мой, как легко все может решиться; он не выгонит ее, если она, мокрая, замерзшая, постучится в его дверь. А все остальное как-то образуется. И Пашкиной женщине придется смириться, Анна была первой, та поймет это, наверное, она хорошая женщина.
Анна сбежала на нижнюю палубу. Только бы ей не помешали. Но кругом – ни души. Пейзаж всем осточертел, а теплоход был набит удовольствиями, как мешок Деда Мороза – подарками, и хотелось до конца использовать часы безмятежного досуга. Она тяжело перелезла через барьер и, сильно оттолкнувшись, прыгнула в воду. Ее оглушило, ожгло холодом, но она вынырнула, глотнула воздуха и, налегая плечом на воду, поплыла к берегу, к Паше. Теплоход отдалялся медленно, он был грозно огромен, на берег же, как учил Паша, смотреть не надо – он не приближается. Руки и ноги были как чужие, плохо слушались, озеро совсем не прогревалось солнцем. Да ведь тут близко!.. Холод проник внутрь, стиснул сердце. Она хлебнула воды и хотела позвать на помощь, но остатками сознания поняла, что этого делать нельзя, потому что тогда ее не пустят к Паше. Она не знала, что на теплоходе прозвучал сигнал «человек за бортом» и уже спускали шлюпку, куда прыгнули вслед за матросами капитан и судовой врач.
Она не почувствует, как ее выхватят из воды, как хлынет изо рта вода, когда, сильные руки врача начнут делать искусственное дыхание…
…В баре, где Скворцов сидел со своими детьми, ничего не знали о тревоге. Видимо, ребята «сильно поиздержались в дороге», поскольку вторжение отца в их тщательно оберегаемый мир было принято весьма милостиво. Скворцов терпеть не мог все это: приторные и довольно крепкие напитки, оглушительную жесткую музыку, корчащиеся в пляске святого Витта потных, с глупыми остервенелыми лицами молодых людей, но источал благосклонность. А потом он обнаружил на танцевальном круге гибкую брюнетку, за которой приятно было следить. Его сын, танцевавший с худощавой девицей в белых обтяжных джинсах и полосатой маечке – Париж, Рим, Копенгаген! – с усмешкой подмигнул брюнетке. Та не отозвалась, вскинула голову, но Скворцов мог бы поклясться, что Паша знает ее даже весьма близко. Он позавидовал простоте отношений нынешних… Удивлял избранник дочери: громадный простоватый детина с модно длинными волосами и лапищами молотобойца. К Скворцову он испытывал большое почтение и, прежде чем опрокинуть в себя очередную бурду, непременно с ним чокался. Скворцов объявил, что сегодня угощает он, это задело самолюбие молотобойца, но спорить с пожилым человеком он не посмел, а, отлучившись к стойке, принес четыре плитки шоколада «Золотой ярлык» и куль с апельсинами. Сам он шоколада не употреблял – чесался от него до крови, а от «цитрусовых», как он называл апельсины, покрывался сыпью. «У вас аллергия, – утешил его Скворцов. – Сейчас это модно…»
…Судовой врач прижал пальцами веки Анны и держал некоторое время, чтобы глаза закрылись. Она не захлебнулась, – остановилось изношенное сердце. Конечно, это не было самоубийством, женщина видела спасательную лодку, но упрямо плыла прочь от них, к берегу. Зачем?..
Капитан думал: почему именно в его рейс должно было произойти ЧП. Ведь за все годы, что существует маршрут «Ленинград – Богояр», лишь однажды пьяный свалился за борт, но был благополучно вытащен. А это случай с «летальным», как выражаются медики, исходом. И что ее дернуло?.. Приличная женщина, доктор наук, солидный муж, дети… За нее крепко спросится. Конечно, он тут ни при чем. Но ведь должен кто-то отвечать. И главное, в пароходстве начнут талдычить: «Почему именно с тобой это случилось?» А правда, почему именно с ним?.. Не потому ведь, что в молодости он дважды из лихости, из подражания легендарному черноморцу Маку, в которого были влюблены все молодые капитаны, дважды «поцеловал» причал?.. Конечно, его накажут. Но пройдет время. Все вернется на круги своя, и он снова будет в порядке, не вернется лишь эта женщина, которой врач наконец-то сумел закрыть синие удивленные глаза…
…Павел проснулся, как всегда, первым. Привычно спертый воздух – инвалиды ненавидели открытые окна, берегли тепло. Тяжелое дыхание, храп, стоны, вскрики смертной боли. Этим озвучен сон искалеченных, самый крепкий и сладкий утренний сон. Они вновь, в бессчетный раз переживали в сновидениях, в точных или затуманенных, искаженных образах миг, на котором обломилась жизнь. В черепных коробках рвались бомбы, снаряды, мины, скрежетали стальные гусеницы, обдавала жаром раскаленная броня, оплавлялась в огне человечья плоть. Им снились госпиталя, послеоперационное опамятование в кошмар: тебя прежнего нет, от тебя осталось… Днем они вели себя, как все люди: улыбались, шутили, вспоминали, радовались, тосковали, ругались, спорили, курили, ели, пили, отдавали переработанную пищу – кто сам, кто с чужой помощью – к последнему невозможно было привыкнуть, – читали, слушали радио, смотрели телевизор и болели за футболистов и хоккеистов, писали жалобы в разные инстанции, собирали корешки, грибы, кто рыбачил, кто старался по хозяйству, другие работали в небольшой артели – по желанию и возможности, иные урывали у любви, – ночью их души погружались в ад.
Павел привычным, отработанным движением скинул тело с койки и угодил прямо в свою кожаную подушку. Он заспался, шел уже седьмой час, надо быстро помыться, побриться, натянуть штаны, подвернуть брючины, хорошенько привязаться к подбою из толстой кожи и – в путь. Поест он на пристани, у него от вчерашнего дня остались два куска хлеба с баклажанной икрой.
Сквозь вонькую духоту до него долетел тонкий аромат, напоминавший о ночных фиалках, которые здесь не росли. Откуда такое? Запах усилился, окутал Павла со всех сторон, заключил в себя, как в кокон. Его собственная кожа источала этот запах – память о вчерашних событиях. Значит, Анна уже была!.. И ожил весь вчерашний день. Он ее прогнал. Теперь все. Незачем тащиться на пристань. Он свободен от многолетней вахты. Это почему же? А если она вернется! Она пришла через тридцать с лишним лет, вовсе не зная, что он находится на Богояре, так разве может не прийти теперь, когда знает его убежище? Рано или поздно, но она обязательно придет. Он должен быть на своем посту, чтобы не пропустить ее. Только сегодня это ни к чему. Сегодня она уж никак не вернется. Ее теплоход только подходит к Ленинграду, а другой теплоход отплыл на Богояр вчера вечером. Но кто знает, кто знает!.. Раз поленишься – и все потеряешь. Ходить надо так же, как ходил все эти годы, к каждому теплоходу, пока длится навигация.
Через четверть часа он уже мерил своими утюжками дорогу, а сзади бежал Корсар. В положенный час он был на пристани, на обычном месте, у валуна. Прямой, застывший, с неподвижным лицом и серо-стальными глазами, устремленными в далекую пустоту. Он ждал.
Ждет до сих пор.
Болдинский свет
1
Мне хотелось добраться до Болдина путем Пушкина: через Владимир, Муром, Арзамас, Ардатов, Лукоянов. Пушкин ехал на тройке, я – на машине, на моей стороне было преимущество скорости, на его – проходимости: никакой вездеход не сравнится с русской лошадкой. Поэт предсказывал, что хорошие дороги будут в России лет через пятьсот, минуло всего лишь полтораста с дней зловещего пророчества, но это не остановило ни меня, ни моих отважных спутников: инженера-журналиста Маликова и водителя Геннадия. Безумству храбрых!..
До Мурома, где заночевали, мы катились как по маслу. Утром, на выезде из города, застряли часа на два у переправы через Оку – понтонный мост был разведен, чтобы пропустить грузовые пароходы, нефтевозы, самоходные и влекомые задышливым буксирчиком баржи. Время прошло незаметно: приятно было смотреть, как громадные суда проскальзывают в казавшуюся с берега очень узкой щель, и прекрасен был наш муромский крутой зеленый берег. Среди плакучих берез, ветел, уже замраморевших кленов белели старые церкви с почерневшими куполами, над которыми вились птичьи стаи.
А потом мы переехали на ту сторону Оки, борзо промчались десяток-другой километров, и в смущенной памяти ожили вещие слова поэта. Шоссе, да еще асфальтовое, знай себе тянулось полями, болотами, погорельями губительных торфяных и лесных пожаров начала семидесятых: среди черных, будто обгрызенных стволов пенилась кустарниковая поросль – не вырастали деревья на пожарище, лишь кусты и высокая, слабая трава, – но ехать по этому шоссе было невозможно – сплошные ямы, колдобины и черные глубокие лужи. Откуда они взялись, когда все пересохло, почти как и в том страшном огнепальном году? Болотистые земли нехорошо курились, воздух горчил, и раз-другой вдалеке, в перелесках, мелькнуло пламя, но настоящего пожара мы так и не увидели. Дорогу же, гордо нанесенную на карту, пришлось оставить и пробираться обочь, то большаком, то наезженными по целине, довольно прочными колеями, то по песчаной пыли, не хранящей следов, что было немного обидно, поскольку мы прокладывали путь идущим за нами. Лишь бы до Арзамаса добраться, там начнется превосходное шоссе на Саранск через Лукоянов, откуда до Болдина рукой подать.
Нервическое состояние, пользуясь старинным слогом, в которое повергла нас боязнь завязнуть и бог весть сколько дожидаться подмоги, слегка скрашивало однообразие и одуряющую незаполненность пути. Расстилающаяся вокруг равнина с уже убранными полями, с купами деревьев по горизонту не давала зацепки глазу. Даже птиц не видно. Редко-редко подрыгает хвостиком трясогузка у выпота, угрюмо глянет ворона с телеграфного столба, медленно перелетит дорогу длиннохвостая сорока.
А как чувствовал себя Пушкин в своем подпрыгивающем на ухабах, переваливающемся с боку на бок возке? Мы то и по бездорожью меньше тридцати – сорока не держим, а с какой скоростью тащили его заморенные лошаденки? Верст десять в час, не больше. Да ведь эдак с ума сойдешь! А Пушкин любил ездить, и если жаловался в стихах на скуку и удручающее однообразие дорожных видов: «…глушь да снег… Навстречу мне только версты полосаты попадаются одне», то это была чисто поэтическая жалоба, литературная скорбь, не имеющая отношения к тому живому удовольствию, с каким он пускался в путь. Он наездил за свою короткую жизнь тридцать пять тысяч верст. Пушкин был на редкость легок на подъем, причем любил ездить один – ямщик не в счет. Легкий, общительный, он радостно вверял себя долгому дорожному одиночеству. Ему не приедался даже известный каждым поворотом, каждым ухабом, каждой будкой, шлагбаумом, верстовым столбом Московский тракт. Но будь я Пушкиным, мне бы тоже не было скучно. Разве гению может быть скучно наедине с собой? Теснятся мысли, образы, неиссякающая внутренняя наполненность преображает окружающее, делает его участником твоей напряженной душевной работы. Хорошо быть гением!.. И как странно, что на самом деле Пушкин не мог ни упиваться собственными стихами (просто не мог читать Пушкина), ни ощущать свою исключительность как беспрерывное наслаждение. Он любил дорогу – хорошо думалось в карете, но и ему бывало скучно, томительно, отчаянно, и он вовсе не помнил о том, что гениален.
А вообще люди прошлого, воспитанные на других скоростях и ритмах жизни, обладали иным ощущением времени. Они жили на дни, как мы – на часы. Собираясь в гости к Льву Толстому в близлежащую Ясную Поляну, мудрый помещик Фет был заранее готов к тому, что путешествие его продлится не один день. Правда, никто не ездил так страшно, как осмотрительный Афанасий Афанасиевич. Его возок то опрокидывался, то проваливался под неокрепший или растаявший лед, то рушился мост, то на всем разгоне слетала чека, то загадочно вспугнутые лошади пускались вскачь под гору. И пока чинили разбитый экипаж или сани, порванную сбрую, треснувшую дугу коренника, сломанные оглобли, меняли лошадей, а застудившегося, ушибленного Фета отпаивали чаем с малиной, настоями трав, бальзамом, горячим вином с пряностями, смазывали целебными специями, растирали и примачивали, – утекали часы, случалось, целые сутки, но поэт не роптал на задержку и бодро пускался в дальнейший путь или обратный, коль последствия дорожной беды оказывались слишком тяжелы. Но и в последнем случае, окрепнув и произведя необходимый ремонт, Фет снова отправлялся к своему великому другу, чтобы услышать от него резкие упреки, выговоры, а то и разносы за неправильную, суетливую жизнь, но, бывало, – и похвалы новому стихотворению.
Хорошо, что мне подвернулся под руку Фет, – миновали шесть ужасных километров. Больше никаких мыслей не было. Оставалось – томление скуки. Читать невозможно из-за тряски, разговаривать нам с Маликовым было не о чем – мы знакомы пятьдесят лет и за это время уже все обговорили, выяснили и пришли к согласию по всем пунктам. Нужно какое-то событие, толчок извне (толчки на ухабах не в счет), чтобы у нас появилась тема хоть для короткого разговора. Иначе стоит одному открыть рот, как другой уже знает все, что тот может сказать. Водителя нельзя отвлекать – дорога слишком опасна.
С некоторым раздражением вспомнилось о Пушкине, пославшем нас в путь. Ведь результатом вояжа должен быть альбом о Болдине: нынешние виды – в фотографиях и рисунках, и литературная реставрация тех ошеломляющих дней болдинской осени 1830 года, после коих невзрачное, никому не ведомое село Нижегородской губернии, Сергачевского уезда стало синонимом вдохновения. Да не просто вдохновения, а не виданного в истории вулканического извержения творческой силы.
И тут я стал припоминать, зачем и в каком состоянии ехал Пушкин в Болдино. Он ехал улаживать материальную, как сказали бы сейчас, сторону предстоящей женитьбы. Никак не мог он сладиться с матерью Натали, в которой разнуздалось все самое скверное, что от века является сутью сварливой, злобной и глупой тещи. Она ставила непременным условием, чтобы от жениха было приданое, а где взять? Холодно-слезливый и скупой Сергей Львович расщедрился и отдал сыну «часть недвижимого имущества, состоящего в сельце Кистеневе» – двести «мужеска» душ, заодно обязав его разобраться в гибельно запущенных делах родовой вотчины – Болдина. Довел зажиточное село до разора приказчик Калашников, крепостной человек Пушкиных. Предстояло столкнуться – впервые – со страшным чернильным племенем – крючкотворами-чиновниками, способными запутать и простейшее, самоочевиднейшее дело, а дела беспечного Сергея Львовича пребывали в удручающем беспорядке. Словом, впереди не светило. А позади светила несказанная прелесть юной невесты, но на любимые нежные черты, словно нанесенные тончайшей китайской кисточкой на розово-золотую гладь, наплывали досадно схожие, огрубелые, искаженные алчностью и недоброхотством черты Гончаровой-матери, и мерк последний, нагоняющий издали свет. Нет, не в благости, не окрыленный надеждой ехал Пушкин к родовому гнезду в разболтанной карете, то подпрыгивающей, то кренящейся на ухабах, то грозящей опрокинуться, а мимо окошек неспешно влеклась великая пустота российских полей, и откуда-то из глубин этой пустынности уже надвигалась холера, которая запрет его в Болдине, и он будет метаться, как зверь в клетке, рычать и плакать от беспомощности, пытаться бежать и расшибаться лбом о карантинные заставы. Из скрута болей, тревог, надежд, промахов и каких-то еще не разгаданных тайн мы, паразиты, получим дивную лирику, последние главы «Евгения Онегина», маленькие трагедии, «Повести Белкина»…
Я все-таки задремал. А когда очнулся, мы уже не тащились обочь дороги, а мчались по иссиня-лиловому, недавней заливки шоссе навстречу чуду. Как назвать то, что явилось нам меж землей и небом на вершине холма, будто преграждающего дальнейший путь?.. Впрочем, есть палочка-выручалочка у русских писателей, когда им нужно передать потрясенность от внезапного явления прекрасного города – сказочный Китеж… Это действует безотказно. Не потому, что у каждого сложился с детства чарующий образ волшебного града, встающего из лона вод – не в подмогу и громоздкая опера Римского-Корсакова – ее почти не ставят, все дело как раз в неопределенности, смутности образа. Представляется что-то белое, сияющее, струистое, зыбкое, величественное, манящее и завораживающее. Так вот, не буду зря томить читателей: на взлете дороги, врезаясь возглавиями в небесную синь, вознесся Китеж-град. Посредине высился громадный, мощно окуполенный собор, перед ним, чуть ниже по склону, раскинулся то ли монастырь, то ли обширное церковное подворье, еще один собор выглядывал золотыми крестами из-за спины главного, в курчавой зелени, обрамлявшей эту картину, белели портики старинных зданий, синее безоблачное небо поблескивало ослепительными кристалликами.
– Господи, да что же это такое? – воскликнул я.
– Арзамас, – хладнокровно ответил мой друг Маликов. – Город на холмах.
Этот город проезжал Пушкин, здесь позже отплясывал на балу.
Когда Пушкин въезжал в Арзамас, он видел великолепный Воскресенский собор, заложенный в память войны 1812 года, еще в лесах, а достроен собор был уже после его смерти. В первый раз Пушкин не задержался, только сменил лошадей и помчался дальше, торопясь разделаться с докучными делами. Потом он не раз бывал здесь, но неизвестно, свел ли знакомство с замечательными местными людьми: зодчим Коринфским, строителем Воскресенского собора – «приволжским Воронихиным», и еще более удивительной личностью – художником Ступиным, «боярским сыном», байстрюком, учившимся из милости в Санкт-Петербургской академии художеств и создавшим первую в России провинциальную художественную школу, в которой учился и академик Коринфский…
Но уж верно слышал Пушкин, что в пору расправы над разинцами виселицы и шесты с насаженными на них головами стояли от Ардатова до Арзамаса; через Арзамас провезли в клетке Пугачева, и когда местная купеческая женка накинулась на него с проклятиями, узник так зыркнул черными цыганскими очами, что та грохнулась без памяти.
На обратном пути мы задержимся в Арзамасе и проведем здесь целый день; старожилы, хранители и накопители духовных и вещественных ценностей отчего края приблизят нас к душе необыкновенного русского города, заслуживающего особой песни.
А сейчас вперед, чтобы засветло добраться до Болдина. Мы держим путь на Ардатов, оттуда на Лукоянов. Здесь мы с душевным огорчением узнали, что прямая дорога в Болдино, всего тридцать – сорок километров, непроезд. Вот досада – так долго следовать за Пушкиным, можно сказать, колесо в колесо, и потерять его почти на финише. Выходит, что три живых лошадиных силы мощней, чем шестьдесят, сжатых в автомобильном двигателе. Нам надо ехать в сторону Саранска, а перед железнодорожным переездом свернуть налево. Дорога хорошая, лишку в шестьдесят километров – и не заметим.
Сгоряча мы промахнули поворот и спохватились, когда пейзаж резко изменился: вместо лощины – округлые всхолмья, покрытые черными квадратами хорошо возделанных полей. Мы поняли, что, проморгав пограничный знак, вторглись на территорию Мордовии, поставлявшей в пушкинские времена смелых и выносливых кулачных бойцов на деревенские ристалища.
Развернувшись, мы покатили назад и на этот раз не пропустили погранзнака с эмблемой Мордовской республики, точно вписались в поворот и вышли на прямое и гладкое шоссе. Дорога, по которой приехал в Болдино Пушкин, находится под прямым углом к этому шоссе и ведет прямо к усадьбе.
По календарю мы прибыли в Болдино почти в одно время с поэтом, но если учесть разницу между новым и старым стилем, то дней на десять раньше. Осень тронула желтизной березы, пустила мраморные прожилки по пятерням кленов, подсмуглила листья осин, но до золота и багреца, столь любых Пушкину, еще далеко, в просторе царит зеленый цвет под чистой синью. И все это хорошо освещается теплым розовым солнцем, начавшим снижение над Лукояновым, откуда полтора столетия назад примчался Пушкин, чтобы осуществить предначертание рока: добыть денег для женитьбы, сочетаться браком с первой красавицей России и подставить грудь под пулю…
2
Я не собираюсь описывать мемориальную усадьбу и все музейные достопримечательности. Существует немало весьма квалифицированных брошюр, где обо всем этом сказано обстоятельно, любовно и лукаво, ибо нигде прямо не говорится, что предлагаемое взгляду экскурсанта всего лишь возможный вариант пушкинского гнезда.
Усадьба Пушкиных не стоит наособь, как в Михайловском, а прямо посреди села, ставшего ныне крупным районным поселком, с кварталами высоких типовых домов, административным, весьма представительным центром, с великолепным кинотеатром «Пушкин», где идет «Петровка-38», с рестораном, магазинами, в том числе очень неплохим книжным, там продавались: «Повести Белкина», публицистика Евтушенко с богатым иконографическим материалом и множество книжек и брошюр, посвященных Пушкину. Мы жадно и бегло осмотрели райцентр, но в его новостроечную часть, где жила сотрудница музея Лада, с которой мы связывали надежды на устройство, проехать не удалось по причине чудовищной иссиня-черной грязи, натасканной на бетонные плиты уличного покрытия колесами тракторов. Этот край входит в черноземную полосу, но многие авторы утверждают, что крестьяне самого Болдина мучались на скудном суглинке, впрочем, черноземные кистеневцы бедовали ничуть не меньше. Мы кинули жребий, кому идти за Ладой, без нее нам крышка: в гостинице готовились к приему научной делегации, прибывающей в Болдино в честь стапятидесятилетия со дня завершения «Евгения Онегина», и поэтому отключили воду – для срочного ремонта водопровода. В должный час вода будет – до сессии еще два дня, но мы слишком закошлатились в дороге, чтобы столько ждать. Жребий пал, как водится, на меня, но черноземные хляби были мне по пояс, и в путь отправился, натянув болотные сапоги, длинноногий Маликов.