355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Река Гераклита » Текст книги (страница 12)
Река Гераклита
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:50

Текст книги "Река Гераклита"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

Когда они уже уходили, Пушкин спросил Калашникова, есть ли верховая лошадь. «А как же, барин, небось помним, как вы в Михайловском скакать изволили! – осклабился староста и тут же пустил слезу, намекающую на то, что Пушкин не только скакал по живописным берегам Сороти, но и предавался менее безобидным утехам. – Прикажете подать?» – «Не надо. Я сам. Укажи, где конюшня». Калашников показал. Пушкин натянул сапоги и вышел на заднее крыльцо. Дождь сеялся, как сквозь мелкое сито. О конь его за какой-нибудь час измочит до нитки, но не хотелось отступать. Пусть измочит, пусть он схватит простуду, это скрадывает время, задергивает мир туманом жара, и незаметнее минет время.

Во дворе стоял не рослый, плотно сбитый малый лет семнадцати – на каких харчах он так укрепился? – то ли дворовый, то ли просто зевака. Сняв драную шапку, он приветствовал барина. «Ты кто такой?» – спросил Пушкин. «А никто, – ответил малый, добродушно улыбаясь. – В карауле ходил. Меня Михеем звать». – «Ну, Михей, – сказал Пушкин, ничуть не подозревая, что разговаривает с первым народным пушкинистом, который, все так же добродушно усмехаясь, будет рассказывать людям невообразимого двадцатого века о легендарном для них болдинском барине, – подсоби-ка оседлать лошадь».

Парень оказался расторопным, усердным и даже хотел подсадить Пушкина в седло. Это оскорбило ловкого наездника и демократа, не терпящего угодничества. Но Пушкин удержался от тумака – в движении сытого парня не было низкопоклонства, лишь добрая услужливость младшего старшему. «Не убейся, барин, дорога склизкая», – сказал парень озабоченно. «Я крепок в седле». И Пушкин тронул коня.

Прогулка не оставила приятного впечатления: опасностей он, правда, избежал, но не в силу своего искусства, а по удивительной робости коня, который слушался повода, лишь когда намерения его и всадника совпадали. А быстрый бег по скользкой грязи его намерениям явно противоречил. Пушкин не признавал хлыста, но тут отломил ветку ивы и стал крепко нахлестывать скакуна. В ответ на каждый удар конь оборачивался к Пушкину недоумевающе и укоризненно, но шага не прибавлял. «Мужицкая закваска!» – подумал Пушкин и перестал требовать невозможного.

Из всей поездки запомнилась лишь встреча с трудолюбивым селянином в близлежащей рощице. Мужик споро, ухватисто и серьезно, как и вообще действуют работящие трезвые крестьяне, когда стараются для самих себя, валил барскую березу. Он поверг ее на глазах подскакавшего всадника и принялся обрубать сучья. Занятия своего порубщик не прекратил и когда Пушкин его окликнул. Оказалось, он слыхом не слыхал о приезде барина. «Нешто б сунулся я в рощу? – истово говорил мужик. – Хотя, вот те крест, ваше благородие, деревцо позарез нужно. Слепнем в темноте, хошь бы лучинку в светлец сунуть!» – «Ради одной лучинки ты валишь молодую березу? Ей же полета нету. Вот что, братцы! – сказал Пушкин, словно обращался не к одному лесокраду, а к целой сходке. – Подождали бы, право, рубить. Роща молодая – настоящий лучинник, вам же на пользу пойдет. – Он улыбнулся. – Так и скажи мужикам, слышишь?» – «Скажу, барин, все до словечка передам!» – заверил мужик, обрадованный, что сечь за порубку не будут. Но когда Пушкин отъехал, то вновь услышал постук топора, – да ведь не бросать же дерево, коль все равно повалено…

Встреча чепуховая, а разговор даже разумный получился, но почему-то настроение еще ухудшилось. К тому же промок он быстрее, чем ожидал. Грязный, иззябший, промокший до костей вернулся он домой, велел согреть воды и налить чан. Он не ждал, что это поможет от простуды, у него с михайловских дней было заведено: после прогулки – горячая ванна. Вода имелась – для стирки грели, и чан нашелся, но распоряжение Пушкина вызвало оторопь. Здесь мылись лишь по большим праздникам, в печи, и только у немногих зажиточных крестьян топилась баня по-черному. О банном ублаготворении его лютого деда Льва Александровича преданий в народной памяти не сохранилось.

Горячая ванна взбодрила, но настроения не улучшила. Простуды тоже как не бывало. Ему предстояло в полной ясности, зверской тоске и раздражении чувств перемогать пустое одиночество…

Другой день его пребывания в Болдине почти ничем не отличался от первого. Все так же лукавил и фальшивил Калашников, озабочивался и бодрился Киреев, старалась мелькнуть бледным, смиренным, но в смирении своем требовательным лицом Ольга, сговоренная за лукояновского пьяницу чиновника, ключница певуче и заботно спрашивала, чем обедать будете? – хотя, кроме гречневой каши и картошки, в доме ничего не водилось. От скуки он принялся проглядывать ревизские сказки и «кляузные списки», но скоро утомился перечнем однообразных провинностей и еще более однообразных кар; обращало внимание, что кистеневцев наказывали куда чаще и круче, нежели болдинцев, но и провинности их были крупнее. У болдинцев, отличавшихся приверженностью к горячительным напиткам, дальше дебоша в питейном заведении или в собственном доме не шло, пьяные кистеневцы, оправдывая свое прозвание, пускали в ход кистени, ножи, топоры – проливалась кровь; они были охочи до общественной ржи, барского овса, гречи и конопли, постоянно злоумышляли против чужой собственности и отличались ослаблением патриотического чувства: от рекрутчины уклонялись, сданные в солдаты пускались в бега. Пушкин решил послушаться совета Киреева и съездить в Кистенево, дабы собственным глазом обозреть будущие владения и оживляющие их фигуры, равно и познакомиться с тамошним наместником, по намекам дворни, еще большим выжигой, чем Михайла Калашников.

Пока ему седлали лошадь, подошел давешний малый Михей и спросил со своей добродушной улыбкой:

– Барин, а зачем в чане полощешься?

– Для здоровья, – усмехнулся Пушкин.

– Вон-на! – подивился Михей и воздел горё доверчивые голубые глаза.

Когда Пушкин, завернув по пути к роднику с на редкость свежей и сладкой водой – кастальскому ключу, увы, не дарившему вдохновения, – прискакал в Кистенево и спросил прохожего старичка, где найти старосту, тот ответил ласково: «У конторе своей, ваше здоровье». Как могло с такой быстротой возникнуть и разлететься по округе прозвище? Можно подумать, что улыбчивый Михей, обув семимильные сапоги, помчался в Кистенево с ошеломляющим сообщением, что барин для здоровья полощется в чане с горячей водой. Но ведь нужно время, чтобы родилось прозвище, и разные люди прокрутили его на языке, опробовали на вкус, лишь тогда, хорошо смоченное слюной, может оно затвердеть и навек присохнуть. Даже в городе, где все быстрее, молвь не разносится так стремительно. Без нечистой силы тут явно не обошлось. Прозвище необидное, но и неуважительное, есть намек на чудаковатость молодого барина. Надо поскорее развеять заблуждение кистеневцев – барин приехал не шутки шутить. Пока он размышлял, как обуздать кистеневцев, пока жевал свою ложь жулик староста, убедив лишь в одном: вникать в путаницу, созданную легкомыслием Сергея Львовича, нет смысла, важно лишь, чтоб шел оброк, а всякое соприкосновение с живым крестьянским обиходом только усугубляет неразбериху, у него угнали лошадь. Об этом восторженно сообщил белобрысый мальчонка, внучек старосты. Лошадь в конце концов отыскалась, вернули ее без выкупа, но Пушкин решил про себя: в Кистенево больше ни ногой.

Еще более огорченный и сбитый с толку неуемным охальством замордованных сельских жителей Пушкин по распогодившейся и сразу сыскавшей где-то багрец и золото, горьковато запахшей осени вернулся домой, принял «оздоровительную» ванну, пообедал щами с гречневой кашей и любимым печеным картофелем и сел к окошку, глядевшему на пустырь за домом.

То была обширная земля, заросшая жесткими высокими травами: таволгой, волчецом с сухими коробочками, набитыми ватой, иван-чаем, от которого остались мертвые метелки на ломких почерневших стеблях. Низкорослый кустарник – больше по краям пустыря – тщился вырваться из цепко опутывающих трав и обрести древесное достоинство. В отдалении проглядывала голубым глазком вода заросшего прудишки. Пушкин с раздражением думал о своем деде Льве Александровиче, в котором ценил чистоту русского феодального типа: неверную жену сгноил на соломе в домашнем узилище, а соблазнителя-французика то ли повесил, то ли высек на конюшне; ну, что бы старому бездельнику разбить на пустыре сад? Сидел тут, отверженный от двора Екатерины, с краю пустыря и хоть бы пальцем пошевелил, чтобы сделать свою жизнь нарядней и привлекательней. Понятно, почему забитая жена, презрев страх, кинулась на шею обходительному «мусью». На что уж беспечен и неумел Сергей Львович, а и тот завел в Михайловском прелестный сад. Неужто старому ревнивцу не тошно было глядеть на эту пустоту? Хорошие виды открываются из помещичьего дома: по одну сторону сопревшие соломенные крыши, по другую – бурьян, чертополох и «протчая» сорная растительность. Что стоило насадить яблони, вишни, разбить клумбу, увенчав ее стеклянным шаром, проложить песчаные дорожки и высадить вдоль них табачки, дивно благоухающие по вечерам, вырыть порядочный пруд и напустить туда золотых карасей? Чем он занимался томительно долгими днями? Травил зайцев, стрелял мелкую лесную дичь, объедался, пил горькую, сёк дворню и наслаждался мучениями узницы жены. Славный предок!.. Любопытно, что у Пушкиных, и Ганнибалов схожие пороки и схожие добродетели, если легкомыслие, чрезмерную пылкость и склонность к виршеплетству можно считать добродетелями, впрочем, им не откажешь в верности, только не в семейной жизни. И среди Ганнибалов, и среди Пушкиных одни отличались бешеным нравом, другие неправдоподобной беспечностью и тягой к удовольствиям. Неудивительно, что древний русский род и не менее древний – африканский тянулись друг к другу.

Запоздалое осуждение нерасторопности дедушки Льва и отсутствия в нем эстетического чувства не могло изменить пейзажа за окнами. Пушкин решил удовольствоваться тем, что есть, и прогуляться до запримеченной утром левады с молодой липушкой, сохранившей на верхушке несколько темных сердцевидных листиков. Он вышел из дома через черный ход, не спеша пересек пустырь и оказался на пасеке, о существовании которой не подозревал. Десятка три синих домиков стояло с края поля, была и опрятная избушка пасечника, крытая корьем, рядом – колодец, а дальше в земляном увале была врыта скамья и покрыта дерном. Пушкин подошел к скамье, потрогал рукой – сухо, То ли солнце выпарило влагу, то ли унесли на одежде сидевшие тут люди. Он опустился на мягкий, упругий дерн, наконец-то в колючем здешнем мире оказалось хоть малое удобство. Ни в одном крестьянском дворе Пушкин не видел ульев, похоже, это занятие неведомо болдинцам; во владениях Сергея Львовича пасека тоже не числилась, меда к чаю не подавали. Откуда же взялось это медовое хозяйство, отличающееся не болдинской опрятностью и основательностью?

– Здравствуйте, барин Александр Сергеевич! – послышался молодой грудной женский голос.

Казалось, голос родился в дреме, прозвучал не извне, а внутри Пушкина. Он провел рукой по глазам, тряхнул кудрями, поднял голову и увидел высокую, статную девушку в крестьянском сарафане, домодельного полотна рубашке и новеньких лычных писаных лапоточках. Обычная деревенская одежда была такой чистой, свежей, яркой, как будто девушка сошла с картины живописца Венецианова. Она казалась ряженой. Округлое доброе румяное лицо, удлиненные карие глаза и тонкие долгие черные брови, которые называют соболиными, – красивая девушка. Даже слишком красивая!.. Какая-то странная неправда была в ее красоте, как и в нарядной одежде. Под платком у нее угадывались уложенные венцом девичьи косы, и они подсказали Пушкину, что незнакомка вовсе не так юна; по деревенским представлениям, тем паче болдинским, где шестнадцатилетние невесты идут за четырнадцатилетних женихов, она перестарок.

– Здравствуй, – сказал Пушкин. – Ты кто такая?

– Февронья! – девушка засмеялась. – По-нашему – Хавронья.

– Февронья – прекрасное имя, старинное, сказочное. Хавронья – гадость. Любят у нас издеваться над именами: Елена – Алёна, Флор – Фрол… А чего ты тут делаешь, Февронья?

– То же, что и вы, барин, – снова засмеялась девушка, – мечтаю.

Удивляла ее чистая, не деревенская речь, смелость и слабый привкус насмешки – над ним или над собой? А может, это маскарад, и она – барышня, не крестьянка? В такой глуши ум за разум зайдет, вот и придумала себе развлечение бойкая помещичья дочка: вырядиться крестьянкой и поморочить голову приезжему из столицы. Неплохой сюжет для повести. Но жизнь не настолько игрива и затейлива. Это простая девушка, живущая или жившая при господах и обучившаяся городской речи.

– Чья ты? – спросил Пушкин.

– Батюшкина, – она шутливо вздохнула. – Никого у меня больше нету. Матушка умерла, а замуж не берут. Вековуха.

Его огорчило, что он угадал ее возраст.

– Я не о том спросил. Чьи вы с батюшкой?..

– Божьи!.. А были вашего дяди Василия Львовича крепостные люди. Батюшка выкупил нас за десять тысяч рублей.

– Твой отец выложил десять тысяч? Ну и ну! Хотел бы я иметь такие деньги.

– А вы попросите, Александр Сергеевич, батюшка вам не откажет.

– Я подумаю, – пробормотал Пушкин. Он не улавливал ее интонаций: была ли тут только наивность с легкой примесью гордости: вон какой у меня отец – может и помещика выручить, или же Февронья вложила в свои слова насмешку над барином с худым карманом?

Великий острослов, Пушкин, как никто, умел высмеять, отбрить зарвавшегося собеседника, но вся находчивость покидала его от чужой насмешки, особенно – нежданной. Потом он придумывал множество блестящих ответов, едких шуток, разящих выпадов, но было поздно. Осадить Пушкина мог человек вовсе недалекий, простодушная женщина, ребенок. Он злился, что не сумел ответить, но девушка стала ему интересней. И что она здесь делает, ведь деревенские не прогуливаются в будние дни. Им нужна цель, чтобы идти со двора: по хозяйственной заботе, купаться на реку, в лес по грибы, по ягоды, в рожь или под стог – на свидание. Для всего этого сейчас не время, для меда – тоже.

– Откуда ты взялась? Я не видел, как ты подошла.

– Я из сторожки вышла, – сказала Февронья, глядя ласково и словно бы ободряюще.

– А чего ты там делала?

– Вас поджидала. – И опять не поймешь: насмешничает или всерьез говорит.

– Чья эта пасека?

– Отца моего. Вилянова Ивана Степаныча.

– Тогда понятно! Значит, я вторгся в чужие владения?

Она улыбнулась.

– Почему ты молчишь?

– А что я должна сказать?.. Вы ведь шутите. Я улыбаюсь вашей шутке.

– Мудреная девушка! – Пушкин тряхнул спутанными кудрями. – А что в сторожке делала?

– Ведь сказала: вас ждала.

– Смела. Откуда ты знала, что я приду?

– А я и не знала. Просто ждала. Вчера ждала, сегодня, завтра бы опять ждала. Когда-нибудь пришли бы. Куда деваться-то?

– Ну, смела!.. Неужели я такой старый, что меня и бояться не надо?

– Какой же вы старый? – она говорила серьезно, с желанием, чтобы он поверил. – Девушка к тридцати – перестарок, а мужчина еще молоденький. Волос маленько поредел на макушке, но вы – молодцом и на портрет свой похожи. Мне батюшка из Нижнего привез. Только вы… – она замялась, – не серчайте, махонький.

– Думала – гренадер?

– Ага. А вы мне по плечо.

– Не беда! – он побледнел от бешенства и облизал враз пересохшие губы. – Обойдусь без лестницы.

Он стремительно шагнул к ней и крепко обнял, вложив в движение излишнюю силу, она и не думала отстраняться. Он почувствовал, как под руками что-то нежно хрустнуло, и ослабил хватку. Всем большим и теплым телом она приникла к нему, беспомощно навалилась, и пришлось напрячь мускулы, чтобы удержать ее.

– Прости, – сказал он хрипло. – Я забылся… Ты красивая, добрая. Дождись своего человека.

– Александр Сергеич, милый друг, – сказала она вразумляюще, как ребенку. – Мне не нужен другой человек. Вы забыли – я же вольная.

Потом он спросил:

– Ты не жалеешь?

– О чем жалеть? Вы не жалейте, Александр Сергеич, и ничем себя не упрекайте, не томите. Вы мне счастье дали.

– Что ты – как прощаешься?

– Нет, я не прощаюсь. Будут у нас встречи. Да ведь придется же…

– Придется. Чего мне тебя обманывать? Я – жених.

– Завидую я вашей невесте, Александр Сергеич!

Пушкин расхохотался. И с этим громким, не циничным, но откровенно признающим свою человечью слабость смехом пришло к нему освобождение, великая, давно забытая легкость, спасавшая его душу во всех тягостях не столь долгой, но бурной жизни. Только сейчас он понял, как тяжело, кромешно, душно жил в последние годы. Духота была во всем: в испрашивании разрешения на каждый, дозволенный любому человеку шаг, в надзоре и слежке голубых мундиров, в вечных подозрениях и придирках властей; духота была в сватовстве, на которое он, человек не чиновный, не занимающий никакой должности, обязан был получить согласие царя; духота в отношениях с тещей – алчной угрюмой ханжой, в домогательствах патриарха семьи, Дедушки, впившегося в него, как клещ, – хотел загнать казне через Пушкина бронзовую Бабушку – статую Екатерины, отлитую в запоздалом угодничестве на гончаровских заводах, и даже в холодном совершенстве его невесты, замороженной Мадонны, которая когда-нибудь оттает, но только не для него, в сплетнях и пересудах, сопровождающих каждый его шаг, бешеной журнальной травле, а главное – в невозможности хоть на время вырваться из этой духоты и глотнуть свежего мирового воздуха. Но самое печальное: он позволил себя затравить, он расчесывает ранки журнальных укусов, и они не заживают, он утратил тот сосредоточенный покой, в котором перемогалось житейское волнение; нервный, издерганный, легко плачущий, он стал на себя не похож. Но самым нетерпимым был заговор в доме на Никитской: оскорбительные нотации тещи, ее полуобещания-полуотказы, завершившиеся согласием, которому не было веры, настороженность и отчуждение на прелестном лице той, которой он жертвует душевной свободой, своим единственным достоянием, она не дала ему и тени радости, не подарила и жеста доброты. Так бывает на сцене, когда бестемпераментность одного актера заставляет другого играть за двоих. На театре это изнурительно и докучно, в жизни – доводит до отчаяния. Лишь одного добился он: твердой уверенности, что счастье – не для него. Его сильное тело, обреченное на отшельническое воздержание, стало ему в тягость. Он, привыкший быть радостью для женщин, столкнулся с таким пренебрежением, что потерял уверенность в себе, порой казалось, что в доме на Никитской проведали о каком-то его тайном ущербе, уродливом изъяне.

А сейчас эта чистая, красивая, сильная девушка, отдавшая себя так щедро и полно, вернула ему веру, к самому себе. Благодарность, нежность, плавящая сердце, признательность – до горлового спазма – за ничем не заслуженную жертву слагались в чувство, близкое любви.

– Мы будем с тобой, – сказал он. – Долго будем. Каждый день будем…

– Пока вы не уедете, – тихо договорила она.

В сторожке пасечника, на краю левады, занялась болдинская осень.

Плетнев раньше всех оказался сведом, что забил небывалый родник. Но он еще не знал, что первым выплеском из таинственных недр была созданная 8 сентября «Элегия», быть может – вершина пушкинской лирики. В этом стихотворении – «программа» болдинских дней:

 
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть – на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.
 

И было то невиданное чудо, которое вот уже полтора столетия не перестает поражать, волновать и томить загадкой всех, кто отзывается поэзии, и тех, кто, не отзываясь, ею ведает. В одухотворенной легкости трех дождливых месяцев обрели форму и завершение наброски, так небрежно брошенные в черную кожаную шкатулку, рождались новые стихи, проза, драматические произведения, критика, первозданными словами оплакивались старые разлуки, возник странный двойник автора – недалекий, смиренный, полуразорившийся помещик Белкин, пересказавший с чужих слов несколько грустных и веселых историй и ставший в поколениях куда реальнее своих современников из плоти и крови, с неугомонного пера стекали эпиграммы, «шалости», капли полемического яда. Победная легкость, овладевшая поэтом, верно, помогла быстро решить кистеневские дела и разобраться в болдинской маете. «Ваше здоровье», сохраняя шутливый тон с мужичками, несколько озадачил их твердым спросом по части повинностей. Даже произнося с церковного амвона проповедь о холере (во исполнение своего помещичьего долга), Пушкин вещал, что погибельная напасть послана мужикам в наказание за нерадение, пьянство и задержку оброка…

Холера меж тем, пощадив Болдино, неудержимо надвигалась на Москву, где в доме на Никитской невеста поджидала жениха. Не боясь холеры для себя, испытывая тот прилив душевной бодрости, которую московский генерал-губернатор Закревский считал главной защитой от заразы (граф оказался предтечей чреды российских администраторов, зрящих в социальном оптимизме панацею от всех бед), Пушкин удобно придумал, что Гончаровы заблаговременно покинули угрожаемую столицу. Когда же убедился в своей ошибке, то заметался в жестоком беспокойстве. Да, он бесился, рвался в Москву очертя голову, расшибался о ближнюю или дальнюю карантинную заставу, возвращался назад и с поражающей легкостью входил в привычную колею с захлебным писанием, скачкой по раскисшим полям, горячей ванной и любовью Февроньи.

Опутанный запретами чуть не всю сознательную жизнь, Пушкин болезненно ощущал ограничение физической свободы – отсюда его непрестанная тяга к дороге, к перемене мест, создававшая дополнительные трения с Бенкендорфом, а стало быть – с державным цензором. Он был искренен в своем стремлении вырваться из карантинного кольца и соединиться с невестой в холерной Москве, но как странны его письма к Наталии Николаевне! За риторикой отчаяния плохо прячется отменное настроение, неотделимое у Пушкина от юмора. Он слишком много и хорошо острит для несчастного, отторгнутого от любимой, допускает небрежности, повторы. Наталия Николаевна не могла читать развеселых писем, которые он строчил своим друзьям одновременно с «отчаянными» письмами к ней, но в ней пробудилась женская проницательность, позволившая уловить двусмысленность тона нетерпеливого жениха, так философски смирявшегося с очередной отсрочкой свидания. Она приревновала его к толстой княгине Голицыной, у которой Пушкин разузнавал о холерных карантинах. Это было единственное женское имя, мелькнувшее в письмах из Болдина, и за неимением ничего лучшего, Наталия Николаевна обратила ревнивый гнев на неповинную толстуху. Ошибка вполне извинительная, но точность женского чутья в юном существе, угадавшем суть происходящего в Болдине, замечательна! Пушкин с завидным достоинством отводил неуместные подозрения.

Одна Февронья ничего не требовала, не просила, не выгадывала – просто любила. И, отдавая себя всю, получала в награду счастье, единственное на всю жизнь.

Февронья Вилянова не могла слышать о другой девушке – немке Ульрике Левецов, жившей в одно время с ней, которую любил и хотел сделать своей женой гений немецкой поэзии Гете. Ульрике не хватало широты или бесшабашности, чтобы пойти навстречу року, – она отказала Гете. В этом она отличалась от бесстрашной русской девушки, в остальном судьбы их поразительно схожи: обе прожили долгую, длиною в век, жизнь и умерли незамужними; обе не обмолвились ни словечком о просиявшем им в молодости свете. Ульрика обладала правом выбора – Гете был ей ровня, у Февроньи такого права не было. Зато она получила в подарок болдинские стулья и увезла их в свой арзамасский дом, а Пушкин занял у отца ее, Вилянова, десять тысяч рублей, которые не успел отдать за преждевременной смертью. Сергей Львович уплатил долг сына землей…

Приблизился декабрь, и худо стало в летней, неотапливаемой сторожке, любовники дрожали от пронизывающего ветра, дувшего в щели, от сочившейся сквозь плохо пригнанные тесины снеговой воды. Они согревались друг о дружку, из двух остудей рождался жар. И все росло в душе Пушкина чувство вины и перед той, что обречена на разлуку, и перед той, что ждала его. Уже нельзя было оправдываться карантином, путь на Москву был свободен. Он простился с Февроньей стихами, обращенными к покойной Ризнич – большой, величественной, как Афина Паллада, к ее челу просился сверкающий шлем воительницы, – литература сильна и счастлива сублимацией. И кастальский ключ иссяк.

Живого прощания не было, Пушкин сказал только:

– Я еще приеду…

Февронья не плакала, для этого она была слишком несчастна.

Когда покидали Болдино, и тяжелая карета, уже раз обрушившая гнилой мост через Сазанку, опасливо пересчитывала новые бревна, Пушкин спросил себя: куда и зачем он едет? Все было здесь: счастье, любовь, покой, неудержимо льющиеся строки. Чего он ищет – ярма, забот, тревоги, самообмана, страшного опамятования? Все известно наперед, но ничего поделать нельзя, он был обречен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю