355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Поручает Россия. Пётр Толстой » Текст книги (страница 3)
Поручает Россия. Пётр Толстой
  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 01:30

Текст книги "Поручает Россия. Пётр Толстой"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)

Пётр Андреевич, однако, был строг. Ничто не дрогнуло в его лице, губы остались постны. Но всё, что должно было сказать при встрече, он сказал, как поклониться следовало – поклонился, ан тут же и выпрямился и, грудью осанисто отвердев, попросил настоятельно далее не мешкать и сопроводить его без промедления в Адрианополь, где находился тогда султанский двор. Пристав опять было разлился речью о почтении и довольстве, которое будет оказано царскому послу, но Пётр Андреевич и тут показал суровость и непреклонное желание как можно скорее предстать перед взором султанского величества. И именно тогда впервые Толстой понял, как важно для посла улыбнуться вовремя или губы в строгую нитку вытянуть, как того случай требует. Пристав заспешил, засуетился, замельтешил, и Пётр Андреевич подумал, что турок-то попался ему немудрёный. Жемчуг на чалме пристава погас, будто смутившись неловкости хозяина. На дальних холмах за дорогой играло марево, прогретый нестерпимым солнцем воздух вздымался волнами, опадал и вновь, вспучиваясь, поднимался кверху. Холмы были безлесны, желты и до пронзительности неродные в этой безлесности и желтизне для российского глаза.

Неожиданно объявилось, что пристав немалое время торговал в Венеции, весьма способно говорит по-итальянски, и горбоносый и бестолковый толмач в общении между ним и царским послом не так уж и надобен. Пётр Андреевич пригласил турка в свою карету. Кони тронулись и побежали неспешной рысцой. Пристав, выказывая чрезмерную словоохотливость, сообщил Толстому, что Адрианополь – название греческое, пришло из старины, а они сей город называют по-турецки – Эдирне. Тут только Пётр Андреевич приветливее губы сложил и тем подтолкнул пристава к дальнейшим рассказам. Тот сыпал слова, как грибы из лукошка. И всё рассказывал и рассказывал о том, что возделывают на этой земле, какие водят отары овец, как выращивают для иных мест невиданно крупных буйволов. Говорил, что хорош здесь табак и, как нигде, сладок лук. Пётр Андреевич незаметно подвинул его к другим рассуждениям. Спросил о султанском дворце, о котором-де вельми наслышан. Пристав подкатил глаза под лоб, защёлкал языком:

– О-о-о… Эски-Сарай! Это сладостная, как горный мёд, сказка…

И он восторженно стал описывать фонтаны, залы и причудливые дворики дворца султана. Да тут же и рассказал о величественной мечети Селимие, о множестве других мечетей, вскинувших над городом главы минаретов.

– Слава аллаху, – гордо сказал пристав, – мусульманину есть где преклонить колени в Эдирне!

Выпятил сочные губы.

– А как же греки, – спросил Пётр Андреевич, – как их молитвенные дома? Как живут они под властью султана?

Пристав без одухотворения признался, что греков здесь не любят. Покачал головой не то в раздумье, не то от тряски кареты. А дорога и впрямь была дурна и камениста, кони шагали с трудом, но Пётр Андреевич о том нисколько не жалел. Будь по его, так камней на дорогу ещё и более следовало подкинуть. Невзначай спросил пристава – чьих держав посольства в Эдирне представлены. И тот с охотой сообщил, что посольские подворья – в Стамбуле, однако когда султан и двор его переезжают в Эдирне, посольство аглицкое, как и французское, перебираются следом, и то немало им, приставам, доставляет хлопот. Лицо Петра Андреевича всё более и более становилось приветливым. Можно было и так сказать: ежели судить по оживлённому блеску глаз и мягкости излома губ – за короткий путь, проделанный с приставом, – он вроде бы стал ему родным дядей.

Не торопя, не понуждая к ответам настойчивостью, Толстой расспросил пристава о привычках послов, об их друзьях и недругах, об известных приставу помыслах англичан и французов. Поинтересовался, есть ли в городе товары аглицкие и французские, часто ли наезжают купцы из сих стран. Поправляя неловкость со встречей, пристав наговорил много и того, о чём след было и помолчать. А оно всегда так бывает: ошибётся иной и уж так заспешит-заторопится исправить глупость, что, глядишь, ещё и пуще дури наворочает. Вот и с приставом такое случилось. Из дорожного разговора Петру Андреевичу стало ясно: мнение, сложившееся в Москве, что здесь, на юге, опасность зреет для державы Российской, и опасность злая, – подтверждается.

Англичане, голландцы, негоцианты иных европейских стран успешно торговали с Россией. На туманном рейде и у бревенчатых причалов Архангельска стояло по десятку и по два судов под различными флагами. Русский лес, кожа, ворвань, полотно с успехом шли на европейских рынках, и не один негоциант обогатился, перепродавая российские товары.

– О-о-о, – растягивали в улыбке губы купцы, – русский товар!..

И глаза биржевиков в ганзейских торговых городах или в Лондоне вспыхивали жадно. Но там же, листая страницы гроссбухов, понимали: пробьётся Россия к морю и русские сами повезут лес, пеньку, ворвань, кожи морскими дорогами. Но этого-то и не хотелось. Ох, как не хотелось… И здесь, вдали от туманного Лондона и мрачного Стокгольма, на берегу сияющего Босфора, можно было завязать крепкий узелок, который бы сильно затруднил путь петровским полкам к Балтике. А то и вовсе не позволил им воевать море. Да оно чаще всего так и бывает в делах межгосударственных: пушки палят вовсе не там, где выкатывают их на позиции. Не там…

Столь важный разговор с приставом, сложившийся случайно, счастливой случайностью и остался. Дальнейшее в Адрианополе ни в коей мере не споспешествовало успеху царёва посольства. Султан Толстого не принял.

У руин древнего храма святой Софии, видевшего лучшие годы Адрианополя, кишела горластая толпа. Мелькали разноцветные фески, проплывали величественные чалмы, пёстрые халаты поражали глаз яркостью красок. Восточные люди, обливаясь потом, жарили на больших противнях куски шипящего мяса, приправленные острейшим перцем, брызгал обжигающими искрами жир. Из многочисленных кофеен нёсся пьянящий запах кофе. Тут и там громоздились пирамиды жёлтых груш, розовобоких яблок, истекающего сладким соком инжира и до кружения головы благоухали горы не виданных россиянами трав, годных для приправы к любому блюду. На древних осколках мрамора, на поваленных колоннах купец в расстёгнутом халате, из ворота которого выглядывала волосатая грудь, расставлял медные, прозеленевшие чашки. Хлам, неведомо кому потребный. Но были здесь и бесценные чеканные блюда из Египта и Алжира, кубки чудной работы венецийских мастеров, тунисская, тиснённая золотом кожа, иранские ожерелья из драгоценного розового жемчуга. Стучал, оглушительно бухал где-то, не умолкая, барабан и заунывно тянула зурна.

У Петра Андреевича пёстрая круговерть рынка вызывала палящую изжогу. Но не только восточная пестрота красок была причиной скверного самочувствия царского посла. Султанские чиновники с Толстым были ласковы, но разводили руками: султан принять его не может.

Накануне приезда российского посла умер визирь, новый же визирь ещё не был назначен. По сложившейся традиции, прежде султана посол должен был предстать перед главой правительства, а это в силу обстоятельств было невозможно. Чиновники цокали языками, в изнеможении подкатывали глаза, прижимали руки к сердцу: – Ай-яй-яй… И всё. Хоть тресни. Солнцеподобный и несравненный посла российского не принимал.

Толстой отстранил тянущегося к нему дервиша с красными, воспалёнными веками, шагнул к торговцу, разложившему товар на древних камнях храма святой Софии. Протянул руку к медной чашке и замер. Рядом с прозеленевшей медью, на горячем камне, сидела серо-зелёная ящерица. Неподвижные глаза её с презрением были устремлены на толпу. Чуть приподнятая треугольная голова была каменно застывшей и выражала только одно: всё, что зеркально отражается в её слюдянисто-блестящих глазах, – суета сует и всяческая суета. Они уже многократно видели это, как видели огонь и дым пожарищ: люди убивали друг друга и на залитых кровью камнях вновь расцветала жизнь. Величие мира всходило над этими землями, и вот на же тебе – прозеленевшая медная чашка на битом мраморе и потный под халатом купчишка-турок. Глаза ящерицы медленно прикрывались полупрозрачными веками… Холодок прошёл через всё тело Петра Андреевича, но он взмахнул рукой, и ящерица юркнула в трещину меж камнями. Толстой, кряхтя, нагнулся, взял чашку, повертел в пальцах. «Да, всё было, – подумал, – и надо уметь ждать». Опустил чашку на камни, она тонко звякнула. Он понял – ему не пробить ворота чиновничьей крепости и следует искать иных путей. Он даже улыбнулся: «Сия фортеция должна быть осаждаема с прорытием апрошей и шанцев, коль фронтальному штурму не подлежит».

В тот же день подьячий Тимофей по поручению Петра Андреевича отыскал в Эдирне купца Савву Лукича Владиславовича, о котором Толстому стало известно ещё в Москве. В Посольском приказе говорили: «Это человек надёжный. Много знает и россиянам готов помогать».

Посольство охранялось. Янычары были поставлены вкруг двора, но они больше спали на гнилых ступеньках дома – двор посольству отвели худой, вот-вот готовый рухнуть, – чем несли службу. Изредка, лениво переваливаясь с боку на бок, шлёпая туфлями без задников, ходили вокруг дома, поглядывали на окна, но тут же, утомившись, опять садились на ветхие ступени крыльца или прятались от солнца под чахлым кипарисом, росшим на камнях посреди двора. Пустое это было дерево, по мнению россиян, – кипарис. Ни ствола путевого, ни ветвей развалистых, ни листвы… Так, торчит пыльный веник, а к чему его приспособить можно – неведомо.

Пётр Андреевич сказал Тимофею:

– Предупреди Савву Лукича, что встрече лучше быть в какой-нибудь кофейне или в крайности у него в доме.

Тимофей поклонился и вышел из палаты. Пётр Андреевич вздохнул: «О-хо-хо…» В духоте палаты ждать было невмочь. Пётр Андреевич поднялся, пошёл по тем же, что и Тимофей, скрипучим ступеням. Один из турок поднял голову, но Пётр Андреевич пренебрёг. Загребая пыль, шагал вокруг подворья. Остановился, глянул на домину: облезлые, серые камни, растрескавшиеся дощечки галерей и лесенок и над всем этим срамом, как лужёный таз, без единого облачка, голое, бесцветное небо… Пётр Андреевич не выдержал, плюнул. «Курятник, – подумал, – истинно курятник… Эх, османы, великие османы… Вам бы наше узреть». И перед глазами встала могучая изба, рубленная из кряжей, гонтовая крыша, что на века сработана, над ней краюха неба синего-синего, и в нём стая горластого по морозу воронья. И так захотелось вдохнуть всей грудью морозца, что Петра Андреевича пронзила боль. И тут же, словно высеченная этой болью искра, пришла мысль о том, что кто-то неведомый постоянными отговорками, оттяжками султанских чиновников выигрывает мгновения, минуты, часы и дни, быть может, страшные для России, а он, как во сне, тянет руку и никак не может дотянуться до опоры, которая бы помогла ему в деле, для которого он и приехал сюда. Пётр Андреевич посмотрел на мотающийся под горячим ветром кипарис, на известковую пыль, завивающуюся по двору, на невесть откуда забредшую сюда жёлтую плешивую собаку и не выдержал, плюнул в другой раз. Но видно, дабы поддержать Толстого в душевном смятении, выпала и ему радость в тот же день.

Савва Лукич оказался громкогласным, с ядрёными зубами в белой бороде, большеруким мужиком, от одного взгляда на которого у Петра Андреевича потеплело в груди. И ему стало так хорошо, словно он, оказавшись на Варварском крестце в Москве, встретил старого знакомца.

Савва Лукич сказал, что Петру Андреевичу кручиниться нечего. Дело поправится. Султанские чиновники, рассказал Владиславович, народец чванливый, мздоимцы великие и более, чем чиновники в иных странах, привержены сложившимся правилам и на шаг в сторону от заведённого не отступают.

– Нельзя вперёд визиря у султана быть, – сказал он, – так, значит, так и станется. В этом их не свернёшь. Но у посла, чай, немало других забот? В том я и помогу.

И в другой раз показал ядрёные зубы, свидетельствующие и о здоровье добром, и о нраве лёгком, ибо раздражение и неприязнь в людях происходят ежели не от несварения желудка, то непременно от иной какой хвори.

Недели не прошло, как у Толстого объявилось множество знакомцев и приятелей, а такое в посольской службе – дело великое. Послу, дабы должность исполнять исправно, знать надо многое. Посол своей державе полезен тогда лишь, когда для него двери, и явные и тайные, при дворе, где он представлен, открыты. На Петра Андреевича возложена была задача Османскую империю от войны с Россией отвратить. А это означало, что надобно вызнать настроения при султанском дворе. Найти людей, которые определяли движение османской стороны. Выявить, пуста ли казна османская или есть в ней золото, без которого не то что на войну – на базар не пойдёшь. Узнать о состоянии войска, его способностях к ратному подвигу. И в том Савва Лукич оказался работником вельми полезным.

Уперев кулак так, что белая борода его развернулась веером, он неторопливо повёл Петра Андреевича по запутанной дорожке настроений и интриг султанского двора.

– Так-так, – поддакивая, поспевал за его словами Толстей, – так-так…

Савва Лукич отнял кулак от лица, огладил бороду и, неожиданно остро взглянув в глаза Петра Андреевича, спросил:

– А как у царя Петра дела воинские?

И в его голосе прозвучала такая заинтересованность, такая надежда на российский успех, что тут только Толстой до конца понял, почему усерден Владиславович в старании быть полезным послу России. Голос Саввы Лукича выдал, что он – серб и христианин – смотрит на державу Российскую, как на великую надежду освобождения балканских христиан от непосильной муки туретчины.

Хозяин кофейни, перемывая чашки, бубнил что-то под нос да нет-нет отмахивался от липнувших к потному лицу мух. Ему не было дела до двух иноземцев, по воле аллаха забредших в пустующую кофейню. Пускай сидят подольше и – аллах велик – попросят ещё кофе и сладостей. Глаза у турка были как две прокисшие сливы. Нос свисал уныло.

Толстой выпрямился на стуле, помолчал и, подумав достаточно, сказал с откровенностью:

– Дела российские во многом от наших стараний зависеть будут.

Савва Лукич ловил каждое его слово.

– России и царю Петру ныне великой помехой, коли не бедой явной, может стать нечестная игра здесь. – Толстой постучал пальцем в стол. – Подстрекаемые недругами нашими, боюсь, как бы османы заключённого мирного договора не нарушили.

Лицо Саввы Лукича стало строгим.

Хозяин кофейни, приняв стук пальцем по столу за приглашение, подскочил к гостям, но по выражениям лиц уразумел гололобый, что им в сей миг не до сладостей. Отошёл, и чашки вновь заскользили в его ловких пальцах.

Тогда же объявились у Петра Андреевича в доброхотах иерусалимский патриарх Досифей, его племянник Спилиот, консул Рагузинской республики, серб Лука Барка.

Пётр Андреевич писал в Москву: «Приятели, государь, господина Саввы весьма усердно работают в делах великого государя, и воистинно, государь, через них многие получаю потребные ведомости, понеже чистосердечно трудятся без боязни и от меня заплаты никакие не требуют, ниже чего не просят».

Толстой положил перо, помедлил. Он был удовлетворён, знал, что ныне должность исполняет достойно, и это было для него главным. Потёр усталые глаза и, задержав пальцы на переносице, долго сидел так, зажмурившись, отдыхая от трудных мыслей.

Во дворе раздался шум, возбуждённые голоса нарастали. Толстой отнял руку от лица, поднялся, вышел на галерею.

Филимон, вкативший во двор тележку с базара, кричал, наступая на чюрбачея – старшего из янычар. Тот что-то возражал, побагровев лицом. Толстой не торопясь спустился с лестницы. Филимон бросился к нему.

– Вот посмотри, – закричал, – Пётр Андреевич, посмотри, на что похоже? Как приволоку съестное, он тут как тут… И хапает самое лучшее… Нет бы что поплоше… Самые добрые куски выбирает…

Подле янычара, на серых камнях двора, стояла корзина, полная мяса, фруктов и зелени. Чюрбачей таращил глаза, сокрушённо разводил руками, булькал непонятное, но Пётр Андреевич разобрал: «бакшиш» и «аллах акбар». Строгие морщины прорезали лоб Толстого, лицо нахмурилось, и он, подступив к турку, сказал:

– Аллах, конечно, велик. Спору нет, но вот с бакшишем ты, братец, перехватил, – развёл руками, – больно жаден, жаден!

– Вах-х-х, – выдохнул чюрбачей и откачнулся, сел на пятки. В лице его объявилась растерянность.

Пётр Андреевич повернулся к Филимону, ткнул пальцем в корзину.

– Забери, – сказал, – но тоже понимать надо… – неопределённо пошевелил поднятой рукой.

Кашлянул, выпятил губы недовольно, пошёл вверх по ступеням.

В Москве стояла зимняя непогодь. В улицах ветер гнал режущий лица, игольчатый снег, переметал дороги порошей, стучал в оконные ставни. Плоха была погода, самое что ни есть ненастье, когда веет и крутит, рвёт и снизу метёт. Кони, тянущие тяжело груженные сани к Мытному двору, шли, мотая обмерзшими инеем мордами, дыхание рвалось из лошадиных ноздрей серым, клубящимся паром. Шипы подков крошили, драли крепкую наледь дороги, оставляя злые рваные следы. Воробьи, нахохлившись, сидели за застрехами и не спешили к горячим лошадиным яблочкам. Топорщили перья, всем видом выказывая: «Оно бы неплохо поклевать, но пущай его… Ишь дует! Сколько склюёшь – неведомо, но настынешь до дрожи точно. Подождём».

В передках саней, пряча ноги под овчину тулупов, горбились мужики, едва выказывая нахлёстанные ветром глаза из обросших инеем воротников. Неуютная была погода, а ежели прямо сказать – беда.

В эти дни царь приехал в Москву, оставив в только что взятом на шпагу Шлиссельбурге гарнизон под командованием Александра Меншикова. Дорога – снежная, ухабистая – утомила Петра, и он перед самым въездом в Москву задремал, приткнувшись в угол возка и натянув до глаз медвежью полость. Во сне хрипел простуженным горлом, дёргал ногой, и чувствовалось – нездоров, вовсе нездоров. Отросшая за дорогу борода обмётывала подбородок Петра грязным налётом. Макаров, сидевший рядом с царём, поглядывал на Петра настороженно: не нравилось ему и то, что хрипит Пётр, и то, что ногой дёргает. Думал: «Простужен зело да как бы и не слёг». А такое, знал, было не ко времени. У глаз Макарова собирались морщины. Когда стали въезжать на бугор к Пожару и кони, поскальзываясь и спотыкаясь, вовсе задёргали возок, Пётр проснулся. Сопнул по-ребячьи носом, заворочался под полостью и, качнувшись вперёд, потянулся к оконцу. Увидел Кремлёвскую стену, забитую меж зубцами снегом, башенные шатры и на них чёрные комья воронья. Ветер сбивал с крыш белую метельную взметь. Глянул в другое оконце: за схваченной инеем слюдой летели в низком небе кресты Василия Блаженного.

Пётр откинулся на сиденье, сказал глухим после сна голосом:

– Вели поворачивать в Преображенское.

Макаров тотчас толкнул дверцу и, морщась от бьющего в лицо снега, закричал солдату на облучке:

– В Преображенское! В Преображенское!

Солдат, скособочившись, глянул на него и, не понимая, мотнул башкой.

– В Преображенское! – повторил, надсаживаясь, Макаров. Солдат, отворотив на сторону коробом торчащую шапку, наконец услышал и кивнул царёву секретарю: есть-де, есть, уразумел.

Макаров захлопнул дверцу и стал обирать с мокрого лица снег. Пётр засмеялся коротким, фыркающим смешком, который всегда свидетельствовал о хорошем царёвом настроении, но было непонятно, чему он засмеялся: то ли Макаров, моргавший смущённо, насмешил его, то ли рад был возвращению в белокаменную. Но говорили, царь-де Москву не любит. А это было неправдой.

Пётр Москву любил, и особенно любил утренний город, когда едва-едва рождался над белокаменной день и Москва открывалась из царёвых палат в Кремле улица за улицей, объявлялась из застивших взор сумерек налитая небесной синью река. А ежели в такой час случалось Петру распахнуть окно, то в лицо ударял столь бодрящий, настоянный на запахах печёного хлеба дух, что грудь щемило болью. Не заглядывая в дома, мыслью легко можно было увидеть: избяную тесноту, зев печи, по локоть обнажённые женские руки, подающие на под каравай. И Пётр всей душой любил низенькие, тесные палаты с нависающими над головой потолками, с жаркими печами, к кирпичам которых можно было прижаться вот так, с дороги, с мороза, и вобрать в себя разом доброе, мягкое тепло, чтобы все косточки сладко заныли. Но особой приязнью царя в Москве было Преображенское. Здесь всё было Петру дорого: старый дворец со множеством ершистых бочек и полубочек над крышами, необыкновенные, с развалистыми перильцами крылечки, тихая Яуза, катящаяся по светлому песочку. В саду, в пронзительно ясные осенние дни, на каждой травинке сверкали прозрачные капли росы, на крыше дворца коралловым пожаром загорались увядающие листья плюща. А ещё виделось из детства: смешной ботик под парусом, вдруг шибко зажурчавшая за кормой вода, слепящие солнечные блики на рябившей под ветром стремнине. И он засмеялся, вспомнив неожиданно тот ботик, на котором когда-то хотелось ему уплыть в сказочную даль.

Солдат развернул возок посреди площади и погнал коней в Преображенское. В передок дробно застучали комья снега.

«Ботик, ботик, – подумал Пётр, сохраняя на лице мягкую приветливость, – ботик…» Да, у царя, помимо радужных детских воспоминаний, были сей раз и иные основания для радости. Ботик, солнце на воде – это так, минута, миг быстролётный. Ныне шведа много крепче прежнего побили в Лифляндии в нескольких сражениях и паче того – взяли крепостцу Нотебург у Невы. Стены твердыни были могучи, и к тому же располагала крепостца сильной артиллерией. Взять такую было непросто. Однако вот взяли. Петру всё ещё виделось: штурмовые лестницы, белый пороховой дым, выплески огня из пушечных стволов. Комендант гарнизона, гордец надменный, на предложение русских перед штурмом сдать крепость на способный договор ответил залпом из всех пушек. Однако через тринадцать часов непрерывного штурма, когда русские в двух местах. проломали стены и дрались в проломах, горнист на башне протрубил сдачу. Рыдающий звук трубы едва пробился сквозь угрюмый рёв охватившего крепость пожара, хлопки выстрелов, звон колоколов. Комендант с дрожащими губами – именно эти дрожащие губы более другого запомнились Петру – протянул шпагу эфесом вперёд. Манжет комендантского мундира был разорван, рука перепачкана кровью и сажей. Да, Пётр мог быть довольным.

Сани повернули к дворцовым воротам. Выносная кобылёнка, разбежавшись и не то шаля, не то по молодости не соразмеряя шаг по ледяной зимней дороге, и раз, и другой ударила подковой в оглоблю.

– Ишь спешит, – сказал Макаров, обращаясь лицом к царю.

Но Пётр на то ничего не ответил. Видать, думал о своём и слов секретаря не услышал. Стоящий у въезда во дворец солдат, узнав царёв возок, вскинул ружьё на караул с такой поспешностью, словно его в зад шилом ткнули. Набычил лицо, выкатил глаза. Возок промахнул в ворота и, широко заезжая по кругу, остановился у крыльца. Тут же сильная рука толкнула дверцу изнутри, и царь Пётр, выставив ногу вперёд, полез из возка. Выпростался, утвердился ботфортами на снегу, закинул руки на поясницу и, морща лицо и топыря усы, разогнулся, откинувшись плечами назад. Вот и привычен был к дороге, но намял спину. Глаза царёвы смотрели с удовольствием на дворец, на ребристые коньки, на шатром нависавшую над парадным крыльцом крышу. Как знак особого привета над одной из труб вился, сбиваемый ветром, синеватый дымок, стекал с крыши, и в ноздри царёвы ударило хорошим духом берёзовых, добро просушенных дров. Глаза царя и вовсе заблестели радостью. Но стоял он перед дворцом мгновение. Качнулся и забухал крепко окованными каблуками по ступеням. Не любил выказывать чувств, считал это слабостью.

Как только за царём захлопнулась дверь, из-под лесенок, из многочисленных пристроечек выглянула одна баба, другая, пробежал мужик, высоко поднимая ноги, затормошились, забегали иные люди. Вот ведь как – тишина была, безлюдье, на запорошенном снегом дворцовом дворе и следочка не угадывалось, а тут враз испятналось белое покрывало тропочками, тропинками, санные следы пролегли широкой дорогой и в предсмертном визге зашлась за сараями свинья, заполошно заквохтали куры, перо полетело по ветру. Что ж, дело известное: хозяин в дом – и каждому заботы нашлись.

С дороги Пётр сходил в мыльню и сел за стол, ещё красный лицом после парной. Не особенно разбирая, что попадается под руку, поел, как всегда торопливо, и, отсунув от себя блюда, набил трубочку табаком, затянулся дымом, прикрыл глаза. И вот эта-то минута и была, наверное, единственной, которую он позволил для души. Но дымок растаял над столом, и Пётр поднялся. Сказал Макарову:

– Вели возок закладывать.

С того часа царя закружило по Москве.

Пётр понимал: удача под Нотебургом – только передышка. Карл шведский, посчитав, что русских под Нарвой он свалил надолго, оставил в Прибалтике корпус Шлиппенбаха, а основные силы своей армии увёл в Польшу. Ныне короля польского – как доносили Петру – шведы травили, словно зайца. Да иного и ждать было нельзя, так как Августа более занимали пиры, охоты да польские красавицы[21]21
  ...да польские красавицы. — По свидетельству современников, у короля Августа II было свыше семисот любовниц (и несколько сот детей).


[Закрыть]
. Военные же заботы – считал сей монарх – не для него. Он сражался за столами, с кубком в руках. Вот здесь он был великолепен. Распахнутые женские глаза млели от восторга видеть столь достославного мужа. «Ах!» – и лёгкий вздох вырывался из пылавших от возбуждения, как кораллы, обворожительных уст…

Было ясно: Карл, не знающий иных радостей, кроме радости битвы, через месяц, другой раздавит это ничтожество, Августа, как гнилой орех. А что тогда? Куда повернут штыки железные Карловы батальоны? Ответ напрашивался один – в Россию. Так что Нотебург – вот тебе и виктория! – приближал час, когда Карл бросится добивать, как он говорил, «российского медведя». Нужны были новые полки, порох, пушки, запасы продовольствия и многое другое, что позволило бы противостоять Карлу. Нужны были деньги. За этим Пётр и прискакал в Москву.

Первым, с кем повстречался царь, был князь-кесарь Фёдор Юрьевич Ромодановский. Ему, как немногим в Москве, Пётр доверялся полностью. Князь-кесарь сидел, уперев руки в толстые колени, наваливаясь грудью вперёд. Бритое лицо было тяжёлым, неподвижным, но глаза, нет-нет, а показывающиеся из-под опущенных припухлых век, светили живым. И было ясно, что всё он понимал с полуслова, а то и так, без слов, заглядывал в самую суть.

– Август, Август, – повторил он, – ну, что ж, Август. Подол бабий и не таким как он, свет застил.

Качнулся на лавке, глянул на Петра.

Царь сорвался со стула, пробежал по палате. Князь-кесарь следил за ним неторопливым взглядом.

– Бабы, бабы! – выкрикнул Пётр. – Ну, сегодня, завтра, а дело!

В глазах Ромодановского что-то изменилось, они высветились, но не насмешкой, а, скорее, неким превосходством человека, прожившего большую жизнь перед тем, кому эту дорогу длиной в годы ещё предстояло пройти.

– Эта слабина, – сказал он, – коли есть в человеке – то надолго. – И хекнул утробно, заколыхав телом: – Кхе-кхе… Ну, ладно, с этим покончим.

– Деньги нужны, – сказал Пётр и резанул ладонью по горлу, – во как! Без денег не выстоять весной. Карл, печёнкой чую, повернёт все силы на нас.

Ромодановский молчал, только смотрел на царя.

– К весне Август со своими хвалёными саксонцами вовсе развалится. Что молчишь, дядя? Говори!

– Слушаю, – ответил неспешно Фёдор Юрьевич, – слушаю.

– Так как? Что присоветуешь? – спросил Пётр.

Лицо Фёдора Юрьевича, крупно, глубоко резанные на нём морщины, густые, могучие брови, нависавшие козырьками, было неподвижно. Да и весь он – тяжёлая фигура, руки, положенные на колени, подавшиеся вперёд плечи – стыл в грузной недвижимости. И показался Ромодановский Петру тем каменным идолом, коих видел он поднятых на курганы в степях, когда ходил походом на Азов. Не знали, кто поставил их в степных, ковыльных просторах, для чего они надобны, кого охраняют или кому грозят. Но как-то сгоряча, по молодости, Пётр с друзьями, после весёлого пира, подскакал на лихом коне к такому вот изваянию и, бодря копя плетью, подступил вплотную. Каменное лицо – сожжённое солнцем, иссечённое ветром, пургой обметённое и дождями мытое – вдруг напахнуло на него такой силой, такой властностью, таким многовековым всеведением, что он невольно опустил плеть, сдержал пляшущего коня и соскочил на землю. Встал черёд грозным ликом, опустив руки. И сотрапезники Петровы умолкли, будто кто-то неведомый разом унял в них молодую радость, хмельной задор. Слезли с коней и встали, как и Пётр, молча. Незрячие каменные глаза смотрели в упор на каждого. Грозили? Пугали? Неизвестно, но рта перед каменным ликом открывать по-пустому не хотелось, да и не моглось…

Царь отступил от Ромодановского, прошёл в угол палаты и только оттуда, прочистив горло, сказал много тише:

– Что молчишь? Говори.

– Фёдор Алексеевич Головин, – сказал Ромодановский, – ждёт твоего слова, государь. Давай его послушаем, а тогда и я своё скажу.

Пётр подошёл к двери, толкнул её, крикнул Макарову, чтобы попросил Головина.

Фёдор Алексеевич – человек много наторевший в делах посольских, заключавший ещё и Нерчинский договор с Китаем, второй посол «Великого посольства», с которым сам Пётр выезжал за рубежи российские, начал разговор с осторожностью. Пётр нетерпеливо вышагивал по палате, то и дело натыкаясь глазами на предостерегающий взгляд Ромодановского. Но царь проявлял нетерпение только до тех пор, пока Головин говорил об известном Петру положении в Польше. Фёдор Алексеевич, как и Пётр, не ждал от короля Августа многого. Но, покончив с делами польскими, Головин заговорил о положении на южных границах, и каблуки царя смолкли.

На южных гранях было беспокойно, о том доносили многажды воеводы с южных пределов через лазутчиков и купцов, предупреждаемые о намерениях крымских татар, пленные, коих казакам удавалось захватить, да и весь люд окраинный в один голос говорил: татары к походу на Русь готовятся. А главное Фёдор Алексеевич приберёг на конец: Толстой сообщал, что крымцы при султанском дворе открыто требуют войны.

Тут уж царь сел к столу, упёр локоть в столешню и, опустив подбородок в ладонь, молча уставился взглядом в затянутое морозным узорочьем окно. Лицо его сделалось тёмным.

В палате повисла тишина, которая бы и глупому сказала – трудно человеческую жизнь обдумать, но много трудней обмыслить державное. У иного жизнь – воробьиная потеха: зёрнышек поклевать да водички попить, – но и то задумаешься, как рассудить её, а тут громада – Россия. Эвон сколько судеб, дорог, надежд…

Пётр отвёл тяжёлый взгляд от окна, посмотрел на Головина. Тот сидел твердо, крепко, осанисто, как выучен был годами и высоким положением. Ничто не выдавало в нём сомнения в высказанном, и всё же Пётр спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю