355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Поручает Россия. Пётр Толстой » Текст книги (страница 4)
Поручает Россия. Пётр Толстой
  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 01:30

Текст книги "Поручает Россия. Пётр Толстой"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

– Иная курочка одно яичко снесёт, но крику, шуму наделает, будто весь свет осчастливила. Сколь доверять можно вестям посла? Ночи-то темны на юге, и, может, Толстой серую кошку в темени этой за чёрную принял?

– Нет, государь, – чётко возразил Фёдор Алексеевич, – оно известно, что послу любезнее вести приносить, которые бы слух ласкали, и в том многие грешны в погоне за почестями и заслугами. Но посла твоего, государь, при османском дворе не то упрекнуть, но и заподозрить в таком нельзя. В словах его правда.

Пётр крепкими зубами прикусил губу и, не мигая, долго смотрел на Головина. Чувствовалось, царь не видит в сей миг сидящего перед ним графа, фельдмаршала, президента посольских дел, но вымеряет глубину человеческой души.

В памяти Петра встала Софья: толстая шея, крепкие руки, властная поступь. Припомнился Пётр Андреевич Толстой – стольник Софьи. Память человеческая цепка. Обиды в ней трудно стираются. И царёва память цепка. А может быть, царёва память дольше, чем у иных, зарубины злые хранит? А? Наверное, так. Но Пётр в сей миг понял: Толстому должно или поверить без сомнения, или…

– Государь, – сказал Фёдор Юрьевич, словно прочтя мысли Петра, – послу должно верить.

Царь всем телом оборотился к Ромодановскому. Тот сидел как и прежде – уперев руки в колени и подавшись грудью вперёд. Основательно круглились его плечи, рисовались на большом лице козырьки бровей, и твердо сложенные губы в углах таили столько непреклонности, что возразить ему было даже и нельзя. У царя судорога пробежала от щеки к виску. И погасло в памяти Софьино лицо. Он поверил: так убедителен был голос князя-кесаря, так много говорили его всевидящие глаза. Вера – вот и не цепь, которую руками потрогать можно, не верёвка с крепкими узлами, но связывает людей надёжнее и цепи и верёвки. По обыкновенности, от веку один пытается смирить другого и повести за собой кулаком, кнутом, страхом. И было так многажды: и смиряли, и вели, но вот надолго ли смиряли и далеко ли вели? Увлечь человека можно лишь верой единой, и это сильнее кнута и страха. И хотя Пётр говорил позже не раз, что вовсе не прост Пётр Андреевич – изворотлив, хитёр, лукав, – но при всём том Толстому верил.

И, вновь угадав мысли царя, князь-кесарь, уже и словом не обмолвившись о Петре Андреевиче, заговорил об ином:

– Деньги на войну взять надобно в монастырях да у купечества. Но говорить с ними я буду. Ты горяч, государь, а с ними говорить надобно особо.

– Добре, – ответил Пётр, – добре. А послу нашему отписать, дабы и живота не пожалел, но удержал татар от разбоя. Да послать ему мягкой рухляди, сколь можно. Тысяч на двадцать, или на тридцать, или по нужде и на пятьдесят. – Сопнул носом. Копейки считал, и вот на же тебе… «Да на эти деньги, – подумал, – три полка одеть и вооружить можно». И в другой раз, покраснев лицом, перемог себя, задавил досаду.

Сказал: – Патриарху Досифею в Иерусалим отписать с просьбой о помощи послу, елико возможной. Головин склонился в поклоне:

– Будет сделано, государь.

Пётр сунул руку в карман камзола, достал щепоть табаку и начал уминать в чебучок, рассыпая жёлтые крошки. Видать, не до трубочки ему было, не до табачка, иные мысли роились в голове… Да, всё тучи, тучи висли над Россией, солнышко-то редко проглядывало. Тучи – вот то ежедень.

Рухлядь мягкую: соболя медового, выдру, которой сноса нет и чей мех блестит под рукой, будто маслом смазанный, горностая белоснежного с чёрным накрапом – Пётр Андреевич из Москвы получил. Но дела складывались в Адрианополе так, что было не до мехов. Куда там… Пётр Андреевич поворошил связку соболиных шкурок, пропуская сквозь пальцы невесомый, как воздух, мех, пожевал губами. «Кхм-кхм», – крякнул. Поднёс пальцы ко лбу и, сильно надавливая, потёр прорезавшие чело морщины. «Кхм, кхм…» – крякнул в другой раз. Опустил руку, показал бровями Филимону: отнеси-де, спрячь. И всё.

Через верных людей Толстой знал, что султанская казна пуста. В положении таком не токмо войну начинать с Россией, но даже расплатиться с янычарами султан не мог и на требования крымских татар о набеге на российские южные пределы отвечал отказом. В Адрианополе по утрам муэдзины взывали с минаретов – «алла-инш-алла!» – и город, казалось, был спокоен. Как никогда спокоен.

Но это казалось не посвящённым в тайны султанского двора.

Толстого на рассвете будило цоканье копыт осликов, на которых торговцы развозили кислое буйволиное молоко, да надсадные крики, с мольбой предлагавшие нехитрый товар. Цок! Цок! Цок! – били раковинами копыт в звонкий камень ослики, и торговец заклинал высокородных эфенди[22]22
  ...высокородных эфенди... – Эфенди – господин (тур.).


[Закрыть]
отведать животворного молока буйволицы. Пётр Андреевич настораживался, опершись на локоть, но цоканье копыт и голос торговца, удаляясь, смолкали в улицах. Тут же возникал другой голос, предлагавший чистую, родниковую воду или сладкий инжир, и опять ослик отбивал шаги по камням. Да, всё казалось обыденным в спасаемом небом Адрианополе.

– Аллах акбар! – вопил с минарета муэдзин, и правоверный торговец в длинном, до пят, галабеи расстилал на мостовой истёртую циновку, дабы преклонить колени в молитве. Сложенные ладони с трепетом прижимались к груди, и головы покорно склонялись, моля всевышнего всё об одном, всё об одном и том же: о хлебе, о мире, о человеческом маленьком счастье.

Пётр Андреевич, однако, знал – и то подтверждалось многими его доброхотами, – что в Адрианополе есть люди, с яростью и пеной на губах произносящие страшное слово «джихат», что означало немедленную войну против неверных.

Султан Мустафа, утомившись от возражений и настойчивости непокорного крымского хана, повелел сместить его и заточить в крепость. Это повеление он отдал во время охоты, на которую отправился, окружённый пятью тысячами янычар и караваном из пятисот верблюдов, нагруженных всяческим скарбом. Многие видели: визирь, на чистопородной арабской кобылке скакавший рядом с белым верблюдом, нёсшим паланкин султана, что-то говорил великому, но лицо того вдруг исказилось недовольством, и он раздражённо задёрнул шёлковые шторки паланкина. Визирь с растерянным видом остановил плясавшую под ним кобылку, а через минуту в Адрианополь полетела весть: крымского хана взять в железа. Слово султана было законом, однако крымцы нового хана принять отказались. И только что назначенный визирь Далтабан-паша предложил направить в Крым армию для усмирения непокорных татар. Вот здесь и начиналось то, что так беспокоило Толстого, не давало спать по ночам.

Пётр Андреевич побывал у визиря. Далтабан-паша был не по годам тучен и малоподвижен, но при всём том даже и самому изворотливому – а народец вкруг султана вился ловкий и зело пронырливый – дал бы наперёд очко, ежели бы им и в кости пришлось сыграть. А они, к слову сказать, не в кости играли, но делали политику при дворе, и здесь Далтабан-паша не очко, а много-много больше мог бы дать наперёд любому. Толстому подлинно было ведомо, что за визирское положение Далтабан-паша уплатил муфтию четыреста мешков по пяти сот левков. А один левк – деньги немалые – пятнадцать алтын. Экое сокровище отдал за место Далтабан-паша, и спрашивалось: сколько же он хотел приобрести, став визирем?

Подавали сладости. Далтабан-паша брал малую крошку с блюда и подолгу смаковал сочными губами, не торопясь выпивал глоток ароматного шербета и брал ещё крошку. Веки его были полуприкрыты. Толстой поглядывал на визиря, и в памяти вставали слова Саввы Лукича: «Все сказывают, что визирь глуп, и прочие высокие люди при дворе его не любят, кроме муфтия, который и поднял его перед султаном». Но Далтабан-паша оказывался не так уж и глуп. Ополоснув руки, визирь завёл разговор о крымских татарах. Слово-де султана не слушают и должны быть за то примерно наказаны.

– Янычары научат их повиновению, – сказал визирь и, улыбнувшись российскому послу, продолжил: – Достохвально бы сталось, коли высокочтимый посол эту мысль выскажет султану. Для России куда как способно, ежели крымцы, не помнящие, из чьей чашки хлебают, будут наказаны.

Улыбка сошла с его лица. Визирь выпрямился на подушках и тёмными от гнева глазами посмотрел на Толстого. И вдруг не стало приметно тучности визиря, неведомо куда пропал толстый живот, черты лица утратили расплывчатость и стали тверды и чётки.

– И армию следует послать в Крым сильную, такую, чтобы способна была до корня вырвать непокорность, – сказал Далтабан-паша, – шакал признает пулю, собака – плеть.

И, опять сладко улыбнувшись, осторожными пальцами взял с блюда прозрачный, как янтарь, цукат, поднёс ко рту да всё смотрел и смотрел на Толстого. И, так и не попробовав цукат, сказал:

– И это неплохо до слуха султана довести при возможности, к тому представившейся.

И тут Толстой подумал: «Отчего бы визирю так о России печься, коли он и о своей державе не болеет? Да для того ли только нужна ему сильная армия в Крыму, дабы татар сломить?» Он откинулся на заскрипевшую под локтем тугой шёлковой тканью подушку и сказал:

– Да так ли уж непокорны султану крымские татары, что надобна армия, дабы усмирить их?

Лицо визиря исказилось столь явно выказываемой злобой, что это и вовсе смутило Толстого. «Визирь достаточно хитёр, – подумал он, – чтобы не выражать своих чувств перед гостем».

Вот как разговор у визиря обернулся, и вот какие мысли родил он у Петра Андреевича.

Визирь хлопнул в ладоши. Стена перед ними тут же раздвинулась, словно распалась, и взорам явились едва прикрытые одеждами танцовщицы.

По лицу визиря разлилось блаженство. Зазвучали кеменча и ребаб, запел дюдюк[23]23
  Зазвучали кеменча и ребаб, запел дюдюк. — Кеменча и ребаб – смычковые (соответственно 2 – 4– и 1 – 3-струнные) инструменты, распространённые на Кавказе, Ближнем и Среднем Востоке. Дюдюк (дудук) – духовой, преимущественно кавказский инструмент.


[Закрыть]
. Тела танцовщиц, казалось, струились увлекаемые певучими струнами ребаба и нежным голосом дюдюка.

Визирь взглядом пригласил Петра Андреевича полюбоваться танцем. Толстой с улыбкой покивал в ответ. Мысль же Петра Андреевича сказала: «Хороша музыка, девки славны, но к чему всё это? Отчего так ласков визирь, к чему бы настойчиво повторять ему: неплохо-де это до слуха султана довести и то добре султану сказать? Не просто всё здесь».

В тот же день Пётр Андреевич написал письмо иерусалимскому патриарху Досифею о своих сомнениях и зело просил помощи в разрешении загадки, заданной Далтабан-пашой. Писал и видел цукат у губ визиря, прищуренные его глаза. И ещё, и ещё раз решил: «За словами визиря есть тайный смысл».

Племяннику патриарха Спилиоту Пётр Андреевич сказал:

– С письмом поспеши. Как хочешь, но надобно ответ получить в дни.

Достал из стола кошель с золотыми.

– Вот, – добавил, – заплати кому, коли нужда будет. Спилиот отвёл кошель в сторону, ответил:

– Не надобно. Дело сие в защиту христиан. Деньги здесь ни при чём. Я поспешу.

И вышел.

Пётр Андреевич постоял, подумал, открыл стол и с неудовольствием бросил звякнувший кошель в ящик. Подумал: «Неловко, неловко вышло, да и я хорош…»

Однако для укоров времени у него не оставалось.

Пётр Андреевич подошёл к окну.

Спилиот шёл через двор, метя подолом рясы по пыльным камням. Чюрбачей, сидя под кипарисом, провожал его взглядом. Спилиот оборотился к дому и, благочестиво прижимая пальцы к груди и ко лбу, перекрестился, вышел за ворота. Он приходил в дом посла как служитель христианской церкви, и чюрбачей поделать ничего не мог. Пропускал на подворье, хотя и сказал, что больно зачастил монах к послу. Но сегодня, увидев, как визирь провожал Толстого до ступеней своего дворца, чюрбачей брови поднял до самой чалмы и склонился низко. Но всё одно, глядя на старшего над янычарами, охранявшими посольское подворье, Толстой подумал: «Стоит выйти со двора, и за мной увяжется десяток янычар». Он хотел сегодня же встретиться с Саввой Лукичом. Дело не терпело отлагательства.

Через самое малое время по камням двора затарахтели колеса тележки, с которой Филимон обычно направлялся на базар. Толстой видел, как чюрбачей подошёл к Филимону с удивлением на лице: почему-де слуга посла отправляется за покупками, когда лучшие часы базара прошли? Филимон со смехом ткнул чюрбачея пальцем в заметно выступавший из-под халата живот. Чюрбачей развёл руками. Янычары растворили ворота. А ещё через полчаса со двора съехал и сам посол. Карета завернула за угол, миновала улицу, свернула в другой раз в переулок. Толстой оглянулся. За каретой, поспешая, скакало с десяток янычар. «Ничего, пущай их», – решил Пётр Андреевич. Толстой распорядился, дабы Филимон предупредил Савву Лукича, что посол будет ждать его в лавке арабских редкостей у мечети Селимие. Ничто не вызывало у суетных турок столько уважения, как торговля. И особым почётом пользовался покупатель, ибо кто покупает – тот богат. Богат! И турок – вай-вай-вай – прищёлкивал языком, вскидывал глаза к небу. Толстой рассчитал так: пока янычары будут ждать его у арабской лавки, он успеет переговорить с Саввой Лукичом.

Всё вышло, как он и задумал.

Хозяин лавки склонился перед послом в глубоком поклоне, рассыпал слова благодарности за оказанную честь.

Юркие смуглые мальчики с поспешностью расстелили ковёр, расставили блюда со сладостями, но гость и хозяин не успели присесть на подушки, когда из глубины лавки вышел Савва Лукич.

– О-о-о, – улыбчиво округлил губы хозяин лавки, – ежели гость позволит, я представлю большого купца и ценителя редкостей.

Пётр Андреевич благосклонно покивал головой, показал Савве Лукичу на подушки. Тот сел, привычно подогнув ноги. Пётр Андреевич поднёс пиалу ко рту. Сквозь шнуры и кисти, прикрывавшие вход в лавку, он видел сбившихся в кучу верхоконных янычар. Войти в лавку они не смели. За витыми кистями входа совершалось таинство, которое было мечтой каждого из них: там продавали и покупали, меж пальцами скользили монеты и пели сказочные песни, которые может петь только золото. Музыка, слова этих напевов были и ворожбой, и свершением самого прекрасного, изнеженно-сладостного, что только могло представить пылкое воображение восточного человека, а воображение здесь у людишек было изобретательно и изощрённо. В Османской империи без бакшиша не решалось даже самое ничтожное дело. Прежде чем взглянуть просителю в глаза, чиновник смотрел на руки. И только когда из руки в руку, из рукава в рукав перепархивал золотой, он медленно-медленно приоткрывал глаза, всем видом выражая, что ежели и другой, и третий желанный жёлтенький кругляшек скользнёт в его ладонь, тогда у него наконец достанет сил преодолеть невыразимую тяжесть скованных многолетней дрёмой век. Куда уж янычарам было соваться в лавку.

Купец был щедр: показывал расписанное эмалями стекло из Дамаска, чеканенные в Халебе блюда, шёлк из Латакии. С величайшим бережением снял с полки сосуд с удлинённым носиком, большой, округлой ручкой и на раскрытых ладонях поднёс Толстому.

– Этой глине из Суз, – сказал купец с волнением, – тысячи лет.

Поставил сосуд перед гостем и отошёл в сторону, дабы не мешать ему насытить взор восприятием прекрасного.

Толстой, склонившись над сосудом, коротко сказал Савве Лукичу:

– Надо узнать, что думают янычары о походе в Крым. Ещё что думают о походе в окружении визиря. И наконец, как относятся к этому крымские татары.

Сосуд из Суз он толком и не рассмотрел.

Через час Толстой вышел из лавки. Хозяин с почтением нёс за ним завёрнутый в ткань ковёр из Дамгана[24]24
  ...ковёр из Дамгана. — Дамган (Демгхан) – город в Северной Персии, в позднее средневековье – столица империи Сербедаров и центр искусств и торговли.


[Закрыть]
. В шерсть ковра были вплетены золотые нити. Купец сказал:

– Говорят, что этот ковёр украшал знаменитую мечеть Тарик-хане.

Толстой сел в карету. Купец положил к его ногам ковёр. Карета тронулась. Толстой, откинувшись на сиденье и прикрыв глаза, решил: «Главное сделано. Теперь надо ждать. Ждать…» Но тут же в сознании толкнулась тревожная мысль: «А есть ли время для ожидания?» И Пётр Андреевич не стал ждать. Он распорядился, дабы каждый в посольстве вслушивался в оброненные на улицах Адрианополя слова, примечал любое движение, запомнил всякое увиденное новое лицо, ибо всё это, как и ответы на заданные им, Толстым, вопросы иерусалимскому патриарху Досифею, Савве Лукичу, Спилиоту, могло в конце концов, собранное воедино и затем обдуманное и взвешенное, дать столь необходимый ответ.

Но шли дни, однако ответа не было.

Как часто бывает в подобных делах, решилось всё самым неожиданным образом.

Первым пришёл к Петру Андреевичу Филимон. Потоптался у порога и толково, без лишних слов, обсказал, что чюрбачей, чрезмерно хватив греческой водки-дузику, хвастал много, говорил непонятное, ятаган обнажал, а под конец сказал, будто отправляется в Крым и оттого султану Мустафе придёт извод. Филимон резанул по горлу ладонью.

– Во как, показал!

Пётр Андреевич даже опешил. На шаг отступил от Филимона и оглядел его с ног до головы. Мужик был, однако, вполне справен.

Чуть поразмыслив, Пётр Андреевич спросил:

– А сколько дузику чюрбачей выжрал?

– Много, – ответил Филимон.

– Кхм-кхм, – поперхал горлом Пётр Андреевич и крепко задумался.

Вскоре пришло письмо от иерусалимского патриарха. В нём сообщалось, что янычары султаном Мустафой недовольны. Денег-де за службу не платит, и великих дел от него не видно. А Савва Лукич не только подтвердил недовольство янычар султаном, но прямо сказал, что армия, отправляемая в Крым, должна послужить не усмирению татар, а их укреплению и, более того, стать опорой заговора против султана Мустафы.

Филимон, выходило, прав оказался и выразительнее других обсказал османские дела государственные.

Вот так и не иначе.

«Ну, что ж, – скажет иной, – счастлив в помощниках Пётр Андреевич оказался. Счастлив…»

Да оно так, однако и другое след заметить: счастье слепым не бывает и вдруг не объявляется. Кто знает о бессонных ночах Петра Андреевича, о пытливо бьющейся мысли, что не даёт покоя и на минуту, о сомнениях, отдающих горечью в горле? Много, ох, много потрудиться пришлось Петру Андреевичу, дабы истину установить, а ныне пришло время умно той истиной распорядиться, но и это было непросто – выйти на султана и раскрыть ему глаза на действия визиря. Пётр Андреевич по здравому размышлению никогда бы не пошёл на такое – знал, чем это могло ему грозить, но зрела опасность нападения крымских татар, поддерживаемых янычарами, на Россию. Война на южных гранях российских стучалась в дверь. Надо было действовать, и безотлагательно.

Пётр Андреевич сгоряча решил было просить иерусалимского патриарха Досифея связаться с главой мусульман – муфтием и через него довести планы визиря до султана Мустафы. Сел к столу, очинил перо, обмакнул в чернильницу. Да тут и подумал: «Какой муфтий, что это я? А пятьсот мешков левков, переданных ему Далтабан-пашой? Забыл? Ни патриарх Досифей, ни муфтий в этом деле не помощники».

Отбросил перо с раздражением, поднялся от стола.

За окном ветер нёс клубы пыли, на соседнем подворье мотались на верёвках пёстрые тряпки, здоровенный кот, с осторожностью касаясь лапами мостовой, переходил улицу… Мутно было на душе у Петра Андреевича, тревожно, будто в угол загнали, а он не ведал, как выбраться. Над плоскими черепичными крышами палкой торчал минарет, и на вершине его посвечивал полумесяц. «Хотя бы крест увидеть, – прошло в мыслях Петра Андреевича. Он вздохнул. – А в Москве сейчас заутреню служат».

И вдруг ему явственно услышалось, как поют «Величание», и, больше того, увиделся заполненный людом раззолоченный в ало-красном свете свечей храм, сверкающие иконы, истовые лица. И голос возгласил: «Славу отцу и сыну и святому духу ныне и присно и во веки веков!»

Хор мощно и сильно подхватил древний напев.

Пётр Андреевич стоял минуту, другую и, резко отвернувшись от окна, оглядел палату: ему показалось, что решение уже есть, оно зреет в нём и вот-вот дастся в руки. Взгляд Толстого переходил с предмета на предмет и вдруг задержался на золотой нити, прошивающей недавно купленный ковёр. Нить причудливо вилась меж сложных узоров, уходила в ворс и выныривала вновь, для того чтобы подчеркнуть, выделить тот или иной оттенок тканого чудными руками ковра.

– Купец! – воскликнул Толстой. – Купец!

На следующий день, не без помощи Саввы Лукича, купец из лавки арабских редкостей, что стояла у мечети Селимие, расстилал драгоценнейшие ткани перед матерью султана Мустафы. Предлагаемый товар стоил того, чтобы его показали во дворце султана. Но купец не только расхваливал ткани, но и успел сказать высокой султанше о намерениях визиря.

Судьба Далтабан-паши была решена. Ввечеру султан спросил визиря, для чего в Крым снаряжается столь великая рать янычар, и выразил при этом удивление: понеже-де татар можно усмирить и не таким великим собранием?

Визирь не нашёл ответа.

Той же ночью Далтабан-паша услышал перед рассветом осторожные шаги в своих покоях, вскинулся на подушках, но широкий пояс крепко лёг на его жирное горло.

Заговор был раздавлен до того, как на южных пределах России объявилась опасная рать янычар.

Пётр Андреевич мог праздновать первую большую посольскую победу.

В Москве донесение от Толстого получили в один из ранних весенних дней. Было сыро, капало с крыш. В Посольском приказе чадно коптили зажжённые с утра свечи. От крепкого свечного духа у приказных болели головы, и оно бы хорошо свечи вовсе не зажигать, но писцы жаловались: темно-де, буквицы не разберёшь и, гляди, не там намараешь. Свечи, конечно, было жаль – пропасть свечей сгорала в короткие ненастные дни, – но бумага была ещё дороже. Так что хочешь не хочешь, а запалишь свечку. Многие из приказных, правда, угорали. Но такого, угоревшего, возьмут под руки, выволокут на крыльцо, посадят спиной к мокрым тесинам – он и отдышится. Писцы народ был ловкий.

Рано поутру повытчик разбирал поступившие бумаги и вдруг, сощурившись, углядел: из Адрианополя, от посла Толстого. И, будто с цепи сорвавшись, соскочил с лавки и, неприлично бухая каблуками по избитым доскам пола, побежал через весь повыт к боярской палате. Подлетел к дверям и, не дождавшись разрешения войти, вскочил через порог, встал перед президентом посольских дел Фёдором Алексеевичем Головиным. Тот – как это дано только людям, сидящим высоко, – не поворачивая головы, скосил на него глаз.

– От посла Толстого, – выдохнул повытчик, – из Адрианополя.

Головин протянул руку. Но тоже не выдержал, заторопился, хрустя печатями. Повытчик кинулся придвинуть свечу. Головин полетел глазами по строчкам: «…рухлядь мягкая получена, однако дело, начатое, государь, твоим верным к царскому величеству радением, и без того свершилось, и то ныне не потребно…» И далее, всё более и более одушевляясь, Головин прочёл, что «визирь казнён, крымские татары попритихли и ныне у турок о войне ни в какую сторону не слышно».

Президент посольских дел передохнул, положил бумагу на стол перед собой и, подняв глаза на повытчика, сказал:

– Молодца, молодца!

И повытчик, ещё и не ведая, о каком молодце речь идёт, на всякий случай и по врождённой привычке каждого русского приказного человека подтвердил:

– Молодца, как есть молодца!

Но Фёдор Алексеевич посерьёзнел лицом и, навычным к государственным делам умом, уже прикидывал, что означает для России это замирение на южных пределах и как всё то может сказаться в задуманных царём Петром делах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю