355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Поручает Россия. Пётр Толстой » Текст книги (страница 10)
Поручает Россия. Пётр Толстой
  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 01:30

Текст книги "Поручает Россия. Пётр Толстой"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

– Мейн херц, – шепнул Меншиков и повторил: – Мейн херц...

Горло у него перехватило спазмой. Царь отвернулся. Упёр взгляд в потолок.

Стоя на коленях, Меншиков склонялся ниже и ниже и всей щекой прижался к руке Петра. «Пожалел, – скривил спёкшиеся губы царь, – пожалел».

Грудь Петра поднялась, но он подавил вздох. Взгляд его скользнул по тёмным потолочным балкам. «Какой высокий потолок, – подумал Пётр, – и здесь так холодно и неуютно».

Перед глазами встали низкие покои Преображенского дворца, сводчатые арки входов, узкие коридоры и коридорчики, ступеньки многочисленных переходов. Дохнуло жаром печей.

Пётр разомкнул губы:

   – Готова ли баня?

   – Да, да, ваше величество, – подняв голову, торопливо ответил Меншиков.

Вчера поутру царь пожелал попариться в русской бане. Здесь, в Амстердаме, мылись в корытах, неудобных, узких, как гробы.

Баню срубили. Меншиков сам выбрал лес и, обрывая драгоценные брюссельские кружева на манжетах, сам же в лапу связал первый ряд кряжей, показывая амстердамским плотникам, как класть сруб. Махал топором, только щепки летели в стороны. Плотники стояли вокруг, смотрели молча. Меншиков всадил топор в кряж, сказал:

   – Вот так и давайте!

Пошёл к дому, но на крыльце оглянулся.

Плотники взялись за работу. Весь день слышно было, как тюкали топоры: хрясь, хрясь...

Мужики амстердамские оказались понятливыми.

К вечеру баню затопили. Сырой лес сочился смолой, но всё же то была баня, а не голландское корыто. Князь самолично плеснул на раскалённую каменку ковш квасу, и ударило таким паром, что у светлейшего перехватило дух.

Теодор Шварц на затею русских посмотрел косо. Вздохнул. Но Меншикову было не до доктора в узком общелканном сюртуке, с унылым носом на белобрысом лице.

Когда Петра, закутанного в шубу, собрались вести в баню, доктор молитвенно сложил руки, зашептал:

   – Мейн гот, мейн гот...

Но Меншиков только шикнул на него, сверкнув глазами. Доктор счёл единственно правильным отступить за портьеру. Петра подняли, понесли.

В дверях случилась заминка. Тяжёл был всё же царь. Петра чуть не уронили. Меншиков пустил сквозь зубы крепкие слова. В словесности той был он великий мастак и выдавал такие рулады, что некоторые субтильные дамы, ахнув и закатив глаза, с ног валились. А так, в делах житейских, слова те, от сердца, людей только взбадривали.

Царя подхватили и лихо, бегом вынесли во двор.

Меншиков распахнул дверь сруба. Полок в бане, как распорядился светлейший, уже выстлали соломой и облили кипятком. Царя положили на горячее. Меншиков скинул франтовской бархатный камзол и, поддав жару, взялся за веник.

Пётр лежал на полке без движения – худой, костлявый.

Угнул лобастую голову в стену. Тело его было жёлто.

Меншиков сильно потянул носом, но угара не почувствовал. От каменки шёл ровный жар. Светлейший поднял веник к потолку, набрал пару в листву, ещё плеснул ковшик квасу на каменку и, приметив, что веник обмяк, потяжелел в руке, ударил резко царя по плечам. Пётр вздрогнул слабо. Шевельнулся на полке. Меншиков ударил второй раз, третий. И пошёл, пошёл хлестать по спине, по пояснице, по ногам.

Парил он хлёстко, с полной руки, как парили банные мужики в Москве, в торговых банях на Балчуге, что могли так-то в парной человека из полного изумления и после крепкого застолья вывести.

Светлейший отбросил исхлёстанный веник, взял другой, свежий. И всё поддавал, поддавал квасу на каменку, хотя волосы на голове уже трещали от жара. Остановился, вытер рукавом пылающее лицо, склонился к Петру, крикнул:

   – Ну что, мейн херц, костью жар чувствуешь?

   – Дюжее, дюжее дери, – прохрипел в пару Пётр.

   – Нет, батюшка, – ответил Меншиков, – хватит пока. На вот, испей лучше. – И подал царю ковш водки, настоянной на вологодских травах.

Пётр выпил залпом. Глянул с полка. Глаза его светились живым. Меншиков засмеялся:

   – Пётр Алексеевич, а то покрепче, чем лечение Шварца... А? Тебе бы ещё бабу. Знаешь, есть такие рязанские: на четверых разделить – и каждому хватт Хворь-то от застоя крови, а она бы тебя так тряхнула – какой уж застой!

Пётр покосился на князя хмуро, но Меншиков уже распахнул из тяжёлых горбылей сколоченную дверь крикнул:

   – Шубу!

Подбежали, шлёпая по грязи, двое. Приняли Петра на руки. Понесли.

Светлейший вышел из бани как был, в мокрой рубашке. Только камзол накинул на плечи. Прошагал, не взглянув, мимо хлопающего глазами Теодора Шварца.

Ночь прошла тревожно: ждали – что ещё из парной той выйдет? Но наутро царь хотя и бледный, слабый, но всё же поднялся с постели. Неуверенно загнув руки за спину, помял поясницу, сморщился, встал.

Вошёл денщик.

   – Кафтан подай, – сказал царь.

Надев кафтан, Пётр походил по комнате, ступая нетвёрдо, вышел во двор. Постоял.

С крыши капало. Капель звонка, словно весной, но небо низкое, тесное, зимнее.

Царь огляделся. Островерхие черепичные крыши уходили вдаль. Над ними ветер с моря нёс рваные тучи. Ветер солон, и у Петра – хоть и слаб был – ноздри затрепетали: «Хорошо на ветру. Сейчас бы на простор, на море, и чтобы волна била в борт и брызги летели выше головы».

Не много-то и надо человеку для радости: ветерок с моря.

Пётр повернулся уже нетерпеливо и тогда только увидел накануне срубленную баньку. Прищурился. Искусанные во время болезни губы дёрнулись, но улыбки не получилось. Сказал отрывисто:

   – Разобрать. Лес продать. Кряжи добрые.

На личные траты царь был скуп.

Тут же забыв о бане, Пётр заспешил. Рванул дверь. Цветные вставные стёклышки, украшавшие её, зазвенели тонко.

– Перо, чернила, – бросил царь через плечо.

Денщик кинулся одурело выполнять приказ: промедлений Пётр не терпел.

Через покои царь шагал широко, и шаги гремели так, что и не скажешь, – накануне-то был в хвори и немощи. Сел к столу. Прокуренными, жёлтыми пальцами схватил поднесённое перо. Выставил на свет, посмотрел прищуренным глазом, о кафтан счистил волосок. Обмакнул перо в чернильницу, склонился над листом бумаги.

За дни болезни неотписанных дел накопилось множество. Вошёл Меншиков, сияя улыбкой на пухлых губах. Пётр взглянул на него строго, и светлейший – царедворец опытный и лукавый – посерьёзнел лицом, шаркнул ногой, склонился низко.

Пётр писал сосредоточенно. Волосы у него на голове стояли колтуном.

Русский царь по сердечному согласию союзников был назначен командующим флотом России, Англии, Голландии, Дании. Союз тот давал в руки Петра оружие, которым он мог сломить силу Швеции на Балтике. Пётр задумал дерзкий десант в Шонию – прибрежную провинцию Швеции. Но дело с десантом продвигалось медленно.

Подумав о том, Пётр дёрнул носом, прорвал бумагу. Скомкал лист, взял другой. Сопнул в нос:

–Десант, десант...

Пётр сам обследовал место высадки. Промерил дно. Шведы обстреляли царский вельбот. Два ядра упали совсем рядом. Английский офицер, стоявший рядом с Петром у борта, нырнул за планшир. Пётр взглянул на него снисходительно. Офицер вскочил, вытянулся, лицо вспыхнуло краской.

Царь сказал, по-доброму морща губы: «Ничего, ничего, привыкать надо». Офицер смутился ещё больше.

Во время той разведки царь и застудил поясницу...

Перо брызгало чернилами, скрипело. Меншиков почтительно стоял у стола. Пётр положил руки на зелёное сукно. Меншиков видел, как пальцы Петровы медленно сжались в тугие кулаки. Ногти побелели. Князь опустил глаза, склонил голову, не смея разогнуться. Светлейший понял, о чём спросит царь. И не ошибся. Царь сказал, свистя осипшим горлом:

   – Есть ли сведения от генерала Вейде?

Замолчал. Задышал громко. Меншиков медлил с ответом. Переждать надо было вспышку царёва гнева. На виске светлейшего забилась жилка. Малая жилка, но стучала больно, до крика. В тишине слышно было, как потрескивают поленья в камине.

Светлейший поднёс руку к виску. Ответил чуть слышно:

   – Нет, ваше величество. Известий не получено.

Взглянул на Петра. Царь смотрел ему в лицо круглыми глазами, и Меншиков подумал: Пётр не видит его.

Царь тряхнул головой, словно освобождаясь от пут, и голосом обычным сказал:

   – Доктору Теодору Шварцу деньги заплатить, а самого со двора вон. Бездельник!

Меншиков повернулся живо. Пётр остановил его:

   – Но по политесу, по политесу...

Знал, что светлейший может и пинками проводить.

Выдав доктору деньги, Меншиков всё же не удержался, сказал:

   – Рожей ещё не вышел русского человека лечить.

И показал кукиш. Но Теодор Шварц русского языка не ведал, а кукиш принял за особый жест благодарности.

Доктор склонился в глубоком поклоне.


Вызванный указом царя, Пётр Андреевич Толстой третий день жил в Амстердаме, но государь ещё не призывал его к себе. О тайном бегстве царевича Петру Андреевичу сообщил Шафиров. Поднял густые, с проседью, как матёрый бобровый мех, брови, сказал с неудовольствием, давясь словами:

– Вот так… Усилиями офицера Румянцева след его отыскан в Митаве. Там царевич встречался с Кикиным… Кхм-кхм…

Закашлял, заперхал горлом.

– С Кикиным? Александром Васильевичем?

– Да, с Александром Васильевичем, и будто бы тот сказал ему, езжай-де в Вену, там укроют. Прохвостом Кикин-то оказался, прохвостом, – вскинул глаза на Толстого, уколол взглядом.

Пётр Андреевич достал табакерку, ухватил щепоть табаку, но мысли его были отнюдь не о табаке. Что с наследником не всё ладно – знали. Ленив не в отца. Нелюбознателен. Лопухинский последыш. Те по монастырям любили ходить. Собирали сопливых юродивых на подворье. Но то всё только забавы ради, не больше. Блаженные, вериги, цепи… Нет, здесь иное… Догадки одна страшней другой рождались в голове. Решил твердо: «За царевичем должны быть руки сильные и головы должны быть, что обдумали его шаги. Иного не бывает. У икон блажить – так, видимость одна».

Шафиров молчал, насупясь.

Толстой прикинул: «Алексей в руках цесаря, ежели он в Вену поехал, карта козырная. Туз! А вот когда его на зелёное сукно бросят – неведомо. Большую, ох, большую игру кто-то затеял. За такой игрой и корона может быть и плаха».

Помедлив немалое время, Шафиров добавил, что едет царевич под чужим именем, называется подполковником Кохановским.

– Веселовский, – сказал, – тут был три недели назад. Царём повелено ему о царевиче в Вене вызнать. В помощники ему определён офицер Румянцев. Однако вестей от них нет. Царь недоволен и обеспокоен весьма.

Скользя по навощённому паркету, вошёл слуга. Объявил:

– Карета подана.

Поднялись. Пошли молча. Впереди Шафиров – тяжёлый, сумрачный. Лицо – туча тучей. В затылке поскребёшь, глядя на такого. Холоп дверь отворил. По ступенькам спустились к карете.

Когда вошли к Петру, тот, без парика, в рубашке из голландского полотна, гнулся у токарного станка. Точил малую вещицу. На вошедших взглянул через плечо.

Поклонились по этикету. Пётр бросил вещицу в ящик и, вытирая руки ветошкой, оборотился к вошедшим:

– Вас дожидаем.

Тут только выступили вперёд стоявшие в стороне Куракин и Остерман[41]41
  Куракин Борис Иванович (1676 или 1678—1727) – князь, свояк Петра (первым браком был женат на сестре царицы Евдокии – Ксении), генерал-майор, действительный тайный советник. Известный дипломат.
  Остерман Андрей Иванович (Генрих Иоганн Фридрих) (1686—1747) – действительный тайный советник, граф, после смерти Петра член Верховного тайного совета, адмирал.


[Закрыть]
.

Пётр подошёл к столу.

Толстой, давно не видевший царя, отметил: лицо у Петра тёмное, веки набрякшие. Но царь был спокоен. Всегда горящие глаза неподвижны и холодны. Зная о случившемся с наследником, Пётр Андреевич подумал, о том-то и заговорит царь. Но Пётр сказал о другом.

– Дело со шведами надо кончать, – промолвил он ровно, – и в том ум, смётка ваша надобны.

Дипломаты слушали стоя.

– Прямо на Карла выйти невозможно. Строптив больно и горяч. – Усмехнулся: – А после неудач военных и зла в нём накопилось много. Говорить с нами он не будет. Самолюбив гораздо. Посредник нужен, через которого переговоры вести должно.

Царь оглядел лица стоящих перед ним. Шафиров слушал, как всегда опустив глаза. Толстой стоял с непроницаемым лицом. Куракин, не уступавший в дипломатической изворотливости ни Шафирову, ни Толстому, теребил букли парика, будто то было сейчас главным. И только Остерман сплоховал, глянул в глаза царя, думая не о сказанном Петром, а о случившемся с наследником. И царь прочёл его мысли. Уколол взглядом. Стянутая судорогой щека у Петра поехала в сторону, шея налилась кровью, но царь сдержал судорогу, продолжил ровно:

– А посредником этим в переговорах должен быть, как разумею, двор французский, хотя он сейчас потакает Карлу противу нас. Вашим умением повернуть надо сию страну в её мнении, с тем чтобы она нам не врагом, а помощником была. Дело трудное, но исполнять его надо без промедления.

Пётр взял бумагу со стола, глянул, сказал:

– Вот реестрик я составил для вас. Подумайте, – протянул бумагу Шафирову.

На том аудиенция кончилась. Пётр, отослав Шафирова, Остермана, Куракина, повелел остаться Толстому.

Когда дверь за ушедшими притворилась, Пётр достал трубочку, не свою, прокуренную, с гнутым мундштуком, а новую, голландскую, фарфоровую, расписанную, как пасхальное яичко. Набил табаком, прикурил от уголька из камина, пыхнул дымком. Да всё стоял и стоял прямо напротив Петра Андреевича, но не глядя на него. Дым плыл к потолку, лицо царя было отрешённым.

Европа тесна, и дороги между столицами не бог весть какие гладкие, но есть. И катят по ним почтовые дилижансы, скачут гонцы, дудят в рожки, и вести, особенно дурные, разносятся быстро. А весть для одного дурная, для иного – радость.

О том, что при дворе российского царя не всё ладно, узнали и в Париже, и в Лондоне, и при дворе Карла шведского. А раздоры – значит, и придержать можно российского медведя. Много, слишком много побед. Флот растёт, полки Петровы по Европе маршируют. Хорошо ли? Пётр металл, говорят, на Урале льёт. Но к чему то? К Балтике пробился. Это уж вовсе негоже. Раздор в семье царской? Что ж, бывало такое и при европейских царствующих домах. Опыт подсказывает: самое подходящее время кусок урвать.

Неожиданно дипломатический корабль Петра, шедший под хорошими парусами, потерял ветер. Паруса обвисли бессильно. Пётр это увидел сразу. И, как матросы на вантах, забегали, засуетились его дипломаты. Ни слов лестных, ни подарков не жалели, ко причину, которая объясняла бы неожиданную настороженность в европейских столицах к русским, царю обговаривали туманно, путано.

Пётр сильно потёр лицо рукой, помял горло, словно его мучила боль, сказал:

– Про царевича, вижу, знаешь. Помни: не Петра и не его сына это дело, а государственное и на ущерб России оно обращено.

Зашагал порывисто по палате. Широкая рубашка трепетала за спиной. Повернулся к Петру Андреевичу всем телом.

– Не как царский сын, а как тать ночной, сменил он имя, но отыскать его в Вене надобно и причину сего бегства вскрыть.

Толстой переступил на скрипливом паркете, сказал с осторожностью:

– Второе, я полагаю, государь, в Москве искать следует. Царь, отвернувшийся было к окну, резко оборотился к Толстому.

– Умён, – сказал, – умён… Для того тебя и вызвал. Отпиши Меншикову, пущай досмотрит, но и по эту сторону границы государства Российского причина есть, и ты дознайся до неё.

Пётр недовольно стукнул каблуком в пол.

– Да, без топора, а под корень сечёт Алексей… Мир с Карлом позарез нужен. Побережье надо укреплять. Питербурх строить… Алексей помеха делу сему. Отыскать надобно царевича, вернуть в Москву.

Царь остановился напротив Петра Андреевича: руки за спиной, ноги циркулем. На скулах у царя пухли желваки.

– Вестей из Вены мы не получаем. О чём свидетельствовать то может? О нерадении, нерасторопности посла Веселовского? А может, он царевичеву делу радеет? Из старых он, родовитый. Как знать… А?

И царь пронзительно, как мог только он, глянул в лицо Петра Андреевича, но тут же и отвернулся, зашагал по палате.

Толстой молчал, ждал.

– С Веселовским, – сказал Пётр, – мы цесарю австрийскому письмо направили, ответа, однако, нет. Это как понимать?

Пётр ходил и ходил по палате. И Толстой, и Куракин, и Шафиров, и Остерман нужны ему были в Париже. Переговоры с французским двором представлялись Петру весьма и весьма трудными, а проиграть их – это Пётр знал твердо – было нельзя. И всё же царь сказал:

– Пётр Андреевич, не хватать, ох, не хватать тебя будет в Париже на конференции с французским двором, но повелеваю я ехать тебе в Вену. Каверза с наследником может развитие получить воровское. Езжай немедля и, ежели Авраам Веселовский робеет в чём или злой умысел какой имеет, от дела его отлучи и сам возьмись всё выполнить.

Толстой заволновался, заколыхал обширным чревом, но промолчал. Знал: Пётр два раза одно и то же не говорит.

– И напомни при дворе любезного нам цесаря, – сказал Пётр зло, – что войско русское стоит в Мекленбургии. Силезия рядом, а оттуда до Вены рукой подать.

Пётр Андреевич поклонился, и странная улыбка вдруг объявилась на его губах. Он хмыкнул:

– Угу…

Пётр глянул на него, но ничего не сказал.

Вице-канцлер Германской империи граф Шенборн получил нечто вроде маленького удара, когда в один из дней лакей ввёл к нему в кабинет незнакомого человека в темном дорожном платье.

Граф Шенборн был утончённым, изысканным придворным. В его кабинете царила сосредоточенная тишина, воздух был напоен тончайшим ароматом духов и даже картины, украшавшие стены, были подобраны так, чтобы краски их не тревожили глаз. Дела государственные требовали внимания.

Когда ввели незнакомца, Шенборн работал над дневником. Дело это он полагал наиважнейшим и относился к нему с великой ответственностью. Для дневника была выбрана глянцевая, наилучшим способом отбелённая бумага, обученный лакей затачивал ежедневно новое перо и следил за цветом чернил. Дневник должен был сохранить бесценные описания приёмов, обедов, прогулок – пеших и конных – монаршей особы.

Граф обмакнул перо, с тем чтобы записать тонкое наблюдение, когда вошедший неожиданно сорвал с головы мокрую от дождя шляпу и швырнул её на стол.

С пера графа Шенборна упала капля чернил, и безобразная клякса легла на белоснежную страницу. Шенборн вскочил с кресла.

Дальнейшее было не менее ошеломляющим. Незнакомец объявил, что он наследник царя Великая, Малая и Белая России царевич Алексей и требует немедленного свидания с императором Карлом, его шурином.

Тут-то и произошло у графа Шенборна маленькое кровоизлияние. Всё поплыло перед глазами, ноги ослабли. Слуга подхватил его под руку.

Оправившись, граф из путаных речей неожиданного гостя понял, что в Вену тот прибыл инкогнито, боится преследований грозного отца и просит убежища у цесаря. Царевич Алексей говорил сбивчиво, был крайне возбуждён и перепуган. Зубы его стучали, как в жестоком ознобе.

Туман в голове у Шенборна постепенно рассеялся, и он подумал, что присутствует при историческом событии, безусловно счастливом для его страны. Шенборн недаром занимал высокий государственный пост и мог видеть далеко. Он понял сразу же выгоды, какие может принести этот визит.

Граф засуетился, усадил царевича в кресло и, нарушая самим же выработанные правила, повысил голос, потребовав вина. Он полагал, что вино успокоит взвинченные нервы гостя.

Вино принесли на серебряном блюде. Граф низко склонился, подавая гостю бокал. На побледневшем лице Шенборна цвела обольстительнейшая улыбка.

Расплёскивая душистый мозельвейн, царевич говорил, что у него немало друзей и они поддержат его в стремлении к трону, помогут взять скипетр в руки и возложить на голову священную шапку Мономаха, которой хочет лишить его отец. С гневом, с ненавистью, столь страстной, что было непонятно, как она бушует в хилом теле наследника, он произнёс несколько имён: Меншиков, Ромодановский, Толстой, Ушаков. Назвал их хулителями веры, ниспровергателями святой старины. Сказал, словно плюнул: «Любимцы царя».

Шенборн, слушая царевича, не раз и не два мысленно сказал: «Спокойно, спокойно, спокойно…» Больше того, граф попытался припомнить похожие примеры из древней истории. Но волнение его было всё же столь велико, что память не могла подсказать что-либо подобающее случаю. Всё же Шенборн из дипломатической осторожности на том речь гостя прервал заботливым напоминанием о необходимости такой высокой особе, как наследник царя, беспокоиться о здоровье. Плавным движением граф коснулся платья наследника и выразил сомнение в том, что оно достаточно сухо и тепло.

Поднялся. Приглашающий жест его был полон изящества. Скрытыми, тайными ходами, которых было множество в старом дворце, граф провёл наследника к выходу.

Карета уже ждала. Царевича с осторожностью свели со ступенек. Шурша колёсами по схваченной морозом земле, карета отъехала.

Вице-канцлер поднёс холодные тонкие пальцы ко лбу. Лоб пылал.

То было в Вене. А Пётр Андреевич, непременно имея сей город на памяти, озабочен был в эти дни трудами – сыскать корень происшедшего с царевичем в России, ибо полагал, и не без оснований, что тут, тут вся закавыка. О тёмных словах Александра Кикина, оброненных в митавской корчме: «Поезжай в Вену, там тебя не выдадут», – сообщил он светлейшему князю Александру Даниловичу Меншикову, как и велел Пётр. И обсказал, дабы Александр Данилович за дело взялся покрепче и что поручение это царёво. Наказал: «Не пугай Кикина до времени. О разговорах с наследником разведай исподволь, если к тому случай будет».

Меншиков – человек на руку быстрый – случай поторопил.

Накануне великого праздника рождества Христова светлейший заехал к старому князю Фёдору Юрьевичу Ромодановскому. Князь болел с лета – тяжело, безнадёжно. Говорили о нём: «Не жилец».

Возок подкатил к новому, с колоннадой, княжескому дому, и Меншиков, спрыгнув на снег, легко взбежал по широким ступеням подъезда. Морозец был изрядный. Снег хрустел под каблуками. Дворецкий принял шубу. Меншиков походил по вестибюлю, с удовольствием приглядываясь к широким окнам, заставленным прозрачным, как воздух, аглицким стеклом. Немногие могли похвастать такой новинкой. Светлейший подумал:

«Дворцу бы тому Пётр порадовался – вот-де какие в Питербурхе хоромы строить стали».

Меншиков обогрелся у камина – не хотел студить больного, – вошёл к князю.

Тот лежал в кресле – грузный, бледный. На воздухе уже полгода не был. Но с отёчного лица из-под нездорово нависших век глянули на светлейшего по-прежнему острые, угольного цвета глаза.

Меншиков поклонился низко, как кланялся немногим, и голосом бойким, слишком уж бойким сказал:

– Князь, праздник великий днями… Пошумим…

– Садись пониже, – ответил князь, – голову мне поднимать невмочь.

В горле у Ромодановского булькало, хрипело страшно.

Меншикову подали табуреточку.

Как известно, Фёдор Юрьевич был особой, от которой Пётр тайн не держал.

И князю-то, подвинувшись ближе, светлейший и пересказал тёмные слова Кикина, говорённые в Митаве.

Ромодановский закрыл глаза и долго лежал молча. Светлейший даже забеспокоился.

– Фёдор Юрьевич, Фёдор Юрьевич… Князь! – воскликнул тревожно.

Глаза Ромодановского раскрылись.

– Алексашка Кикин, – сказал он, – вор и царёву делу изменник. О том я давно ведаю.

Слова Ромодановский выговаривал тяжело, словно глыбы каменные ворочал.

– Каким барашком был послушным да мягким, когда под рукой царёвой ходил денщиком. А как на интендантство в Адмиралтействе сел, проворовался тотчас. – Вздохнул: – Да и не о том речь… Кто царю не виноват и богу не грешен… Праведников, почитай, и нет… Праведники… Крылья у них белые, а в подкрылках какая чернота – неведомо. Боялся я праведников, всегда боялся. Грешник – он весь перед тобой, как на ладони. С ним легше… Но я о другом. Есть люди, которым по башке дать за дело – благо. Такой шишку обомнёт, подумает и лучше прежнего станет. Недаром говорят: «За битого двух небитых дают». Есть и другие: шишка, набитая у такого, всю жизнь рогом торчит, и если он вновь к добру пристанет, то воровать втрое будет против старого. Глотки будет рвать людям. А за руку схватят – зубы покажет на аршин больше прежних. Так вот Кикин из тех.

Меншиков ловил каждое слово Ромодановского с великим вниманием.

– За воровство Кикина, – продолжал князь, – я в застенок его брал. Но кнутом не бил и на дыбу не поднимал, а попугал маленько. От страху паралич его расшиб. И он лежал колодой неподвижной, да так бы и сдох. Кикина обида жжёт. Того огня страшнее не бывает, ибо обида та за власть потерянную.

Многое знал Фёдор Юрьевич. Всё, что смертному дозволено, видеть ему довелось. Знаком он был с людьми в парчовых кафтанах, видел их и в чём мать родила на дыбе с вывернутыми руками, битых кнутом, железом калёным припечённых. Слова слышал, что губы шепчут за мгновение до того, как голова, отрубленная топором, отскочит арбузом.

– Обида за власть утраченную и в явь и в сон в человеке горит. Кикин сейчас не на Петра – на наследника ставит, дабы самому подняться. И хотя он труслив до медвежьей болезни, но хитёр, и ты, Александр Данилович, к нему подходи с осторожностью. Друзья его – Никифор Вяземский, Иван Афанасьев, Лопухины[42]42
  ...друзья его... – Вяземский Никифор Кондратьевич (1664—1745) – царский дьяк и учитель царевича Алексея. Был привлечён по его делу и сослан в Архангельск, где и умер.
  Лопухин Авраам (Абрам) Фёдорович (казнён 8 декабря 1718 г.) – брат первой жены Петра I, стольник, изучал корабельное дело за границей. Репрессирован по делу царевича Алексея. Его сын Василий (ум. в 1757 г.), впрочем, был в любимцах Петра и дослужился до генерал-аншефа. Что же касается свёкра Петра Лопухина-старшего, то он подвергся гонениям ещё в связи с заговором Цыклера в 1697 г. и был сослан на воеводство в Тотьму.


[Закрыть]
. За ними догляд надобен. – И не хотел, видно, но всё же под конец сказал: – И за царицей бывшей, старицей Еленой, пригляди.

Откинулся на спинку кресла. Лицо его большое застыло. На том и расстались.

«Ну, Сашка, держись, – подумал о Кикине Меншиков, – посмотрим, так ли уж ты ловок, что с нами тягаться решил… Воровство мыслил… Ох, воровство… Поглядим».

И о другом подумал: «Скоро Рождество, ряженые будут игрища заводить. Веселье, песни, вино... А человек слаб, коли вина выпьет. Вот тогда-то к Александру Васильевичу Кикину мы и нагрянем».

Светлейший одним прыжком вскочил в карету, крикнул звонко солдату на облучке:

   – Давай! Живее!

Солдат рванул вожжи. Кони с места взяли в карьер.

Как задумал светлейший, так и сделал.

Рождество в Питербурхе было весёлое. И хоть колоколов не много ещё навешали, перезвон стоял – в ушах гудело. Обнимались, целуясь троекратно, и попито вина было да сладких наливок, водок, настоек, медов, пива разного, браги, выморозок – море. С едой было трудненько, не то, конечно, что в Москве хлебосольной. Обозы в Питербурх шли долго да и нелегко, но всё же едено было и жареное мясо, и пареное, и тушёное. Подавали рыбу и под морошкой, и под клюквой, и под рябиной, морозом схваченной. И струганину едали, пупки куриные, на мёду варенные, и пироги московские; расстегаи, жиром текучие, подавали. Дичь всякую на стол метали. И зайчатину, чесноком сдобренную, и оленину нежную, розовую, и медвежатину красную, кирпичную, что только мужам пристало есть, так как от того мяса силы играют молодецкие.

Принявшим вина излишек щи подавали кислые – такие, что глаз дерут. Съев горшок щей тех, человек вставал как встрёпанный.

От столов отвалившись, начинали игрища и забавы. Рядились кто во что горазд.

В компании Меншикова трёх офицеров Преображенского полка, дуроломов двухметрового роста, одели медведями. А так как офицеры те за столом водки крепости оглушающей хватили изрядно, то ревели они осатанело, пуще зверей настоящих.

Меншиков вырядился султаном восточным, чалму алую на голову накрутил, перо цветное воткнул. Князь Шаховской – шут царский – ослиную голову с ушами метровыми себе приделал и по-дурному игогокал – откуда только и голос брался. Гости иные и чертями, и арапами с мордами чёрными, как сапоги, понаряжались. Один ухитрился галерой турецкой одеться, да так, что и впереди у него девка морская в чешуе, без хвоста, и сзади девка, но уж с хвостом рыбьим. И всё бы ничего, но надумал он ещё и парус за спиной пристроить. И как из дворца вывалились на воздух, ветер в паруса ударил, гость в снег головой бултых! За ноги его в сани сволокли. Бросили. Всей компанией залезли под полости меховые и под рёв медвежий и крик ослиный душераздирающий с колокольцами погнали коней.

Люди на улицах шарахались. Галера турецкая до пяти раз по дороге из саней вываливалась. Но кое-как втаскивали её в сани и, коней не жалея, гнали дальше.

Александр Васильевич Кикин, увидев сию компанию, хотел было схорониться в дальних комнатах, но, узнав, что с гостями светлейший князь Меншиков пожаловал, вышел с улыбкой.

В гостиной у него были Никифор Вяземский, братья Лопухины, поплоше человек пять. Толстомордые, за щёки будто по яблоку засунуто. Красные от выпитого.

Дуроломы Преображенские в пляс ударились. Пол гнулся, трещал. Прочие сигали, скакали, прыгали. Галера турецкая крепчайшей водкой обносила. Водка в бочонке морском с цепью изрядной. И если гость смел отказываться, галера без слов лишних цепью по голове и прочим болезненным местам охаживала. Тут же медведи подступали, и тогда уж врагу хмельного плохо приходилось.

В шуме и лёгких забавах тех Меншиков подсел к Кикину, уже трижды отведавшему из бочонка галеры. От возлияний глаза у Александра Васильевича на мир смотрели странно. А галера в четвёртый раз подплыла. Мигнул Меншиков глазком хитрым. Шаховской из дальнего угла коршуном кинулся, затряс ослиными ушами, завопил:

   – Во имя Отца и Сына и Свя-та-го Ду-ха-а-а!

И подал Кикину не бокал, а ковш с четверть ведра. Хозяин затряс головой, отказываясь, но галера с цепью подступила. Все прочие встали в круг, плескали в ладоши. Шаховской завопил на ноте предельной:

   – Свя-та-го Ду-ха-а-а!..

Перевёл, не прерывая дыхания, возглас сей церковный в ослиный, непотребный рёв:

   – Иа-а-а... иа-а-а...

Хозяин выпил.

А уж после того Меншиков к нему подкатился лисой. Хвостом только не вилял, так как султану восточному, в чьё платье он был обряжен, хвост не полагался. Голосом медовым между прочим закинул:

   – А нет ли известий от светлейшей и ласковой особы наследника?

И увидел – лицо хозяина изменилось и хмель с Александра Васильевича соскочил разом.

А Меншиков уже в сторону отошёл. Всё понял лукавый: были говорены Кикиным поносные слова в Митаве. Были.

Игрища продолжались до утра. Утром, вернувшись к себе во дворец, светлейший прошёл в кабинет, сел к столу. Прикрыв ладонью глаза от свечи, опёрся устало на локоть.

В комнатке было тепло, уютно. Так бы и лёг на диван турецкий, широкий, мягкий. Но, посидев малое время, светлейший стянул с головы чалму дурацкую, швырнул в угол. Взялся за перо и, старательно выводя буквы неуверенной после пиршества рукой, написал:

«Мейн херц, кениг! Алексашка Кикин слова измен– ничьи в Митаве наследнику говорил. Подтверждение тому есть. Слов сих боится смертно. А ещё привет тебе шлёт князь Ромодановский. Он же присоветовал присмотреть за известной тебе старицей Еленой. Совет, думаю, не пустой. Дела прочие идут слава Богу. Царю своему слуга, князь Меншиков».

Положив перо и запечатав конверт, крикнул, чтобы подавали платье обыденное. Надо было ехать досмотреть, как идут работы на набережной Адмиралтейского острова. Побывать в гавани, узнать, всё ли готово для отправки камня тёсаного на остров Котлин. Царь запрашивал о том в письме. Непременно съездить к Леблону, чертившему план новой столицы. Французский сей архитектор деньги за работу брал большие, а дело двигалось медленно. И о том Пётр беспокоился. А главное – поспеть на Адмиралтейскую верфь. Закладывали там восьмидесятипушечный корабль. Дело ещё неиспробованное. Спустили со стапелей «Полтаву» о пятидесяти четырёх пушках, а такого элефанта работать не приходилось. Много, много дел было у светлейшего, и хоть тресни, а поспей всюду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю