355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Поручает Россия. Пётр Толстой » Текст книги (страница 25)
Поручает Россия. Пётр Толстой
  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 01:30

Текст книги "Поручает Россия. Пётр Толстой"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

– Виват! Виват! Виват!

Толстой не без иронии взглянул на сие бодрое воинство и проследовал за князем в палаты. Подумал: «Факелы, фонарь этот со свечами, плащишки яркие, дедовские сабли… Всё игрища, забавы… Весёлый народ, когда-то им о деле задуматься?»

Стол был накрыт с польской щедростью. Пётр Андреевич почти с неподдельным восторгом всплеснул ладонями.

– Ай-яй-яй! – воскликнул он. – Польская кухня всегда восхищала меня.

После десятой перемены блюд князь, не скрывая гнева, начал говорить о польских делах, о разорении, которое принёс стране Август.

Пётр Андреевич слушал его со всем вниманием, сокрушённо кивал головой, изображая лицом полное сочувствие. При всём этом он знал, что князь Любомирский присягал королю Августу, заверяя того в нерушимой верности, позже присягал с теми же заверениями Станиславу Лещинскому и в другой раз присягал королю Августу и всё с теми же жаркими словами о верности.

– Август, – говорил князь Любомирский, – это бич Польши. Он приведёт нас к тому, что в нас вцепится хищный германский орёл, и тогда уже ничто не спасёт многострадальную страну от раздела.

Увлечённый нежнейшим паштетом, Пётр Андреевич вытер салфеткой губы и, глядя ясными очами на князя, необыкновенно чётким голосом сказал:

– Вот такое будет всенепременно.

У Любомирского, казалось, слова застряли в горле. Он взял бокал вина, выпил, глаза его потемнели.

Сидя в возке, возвращавшемся в Варшаву, Пётр Андреевич долго смотрел на скачущих по дороге шляхтичей с факелами. Всадники были задорны, в них не чувствовалось усталости от бессонной, проведённой за пиршественным столом ночи. С гиком и присвистами они то обгоняли возок, то пропускали его вперёд и вновь, бодря коней, спешили следом. Лица были румяны, возбуждённы и полны радости жизни. Пётр Андреевич наконец отвёл от них глаза и сказал Долгорукому:

– Мира в Польше не будет долго. – Кивнул подбородком на скачущих шляхтичей: – Экие красавцы, да им бы ещё ума, хотя бы и порошинку… Но нет, нет, вона как скачут…

Горькая складка легла у губ Толстого.

В Варшаве он больше не задержался.

Экипаж Петра Андреевича катил к Потсдаму – резиденции прусского короля. И уже не польские пущи с чащами, беспорядочными завалами деревьев, густым подлеском, но ухоженные немецкие леса с однообразными просеками, мостками через реки и речушки, белёными часовенками на перекрёстках дорог открылись его взору. И словно поощряемый этой упорядоченностью, но скорее в силу более и более развивавшемуся в нём чувству не торопить события, но дать им прийти в нужную пору. Пётр Андреевич обдумывал предстоящий визит к Фридриху Вильгельму.

Толстой знал, что письмо царя Петра больше чем две недели назад передано королю Августу, и Пётр Андреевич с уверенностью полагал, что содержание послания царя уже известно не только гордому польскому суверену, но и его окружению. Толстой был достаточно опытным царедворцем, чтобы с определённостью сказать: резкие и недвусмысленные слова Петра в адрес польского короля теперь разнеслись далеко и, надо думать, достигли слуха Фридриха-Вильгельма. Королевские дворы для того и существовали, чтобы предавать своих высоких покровителей. Такое было в Лондоне, в Париже, и такое наверняка было в Варшаве. Придворный чувствует себя ущемлённым, ежели не подставит подножку суверену. Слишком низко и часто приходится ему кланяться королю, чтобы не вызвать тем непреодолимого желания выпрямиться хотя бы и в подлой интриге. И царь Пётр хлестал Августа по щекам не без расчёта на то, что звук пощёчин достигнет слуха Фридриха-Вильгельма. Прусскому королю необходимо было напомнить до того, как перед ним предстанет Толстой, о российской армии, стоящей у границ Пруссии. Такое было не лишне. Широко раскрывая рот на Штеттин, по мнению петербургских дипломатов, Фридрих-Вильгельм вдосталь должен был глотнуть страха за будущее, оставаясь без помощи России. Ему следовало сильно подпортить аппетит, прежде чем он сядет за шведский стол. Да и в Варшаве Пётр Андреевич сделал всё, дабы так оно и случилось. Он не скрыл содержание царёва письма от великого гетмана Любомирского и другим пересказал его содержание, пособляя при дворной почте. Видел улыбку Любомирского – злую и опасную, – видел, как туманились хмельным, глумливым счастьем вцепиться зубами в спину короля глаза придворных. И ему стало ясно: Августа они не пощадят.

В Потсдаме российскому дипломату отвели роскошные апартаменты, и по одному этому Пётр Андреевич понял: всё сделалось так, как и рассчитывали в Петербурге. Слова Петра до слуха Фридриха-Вильгельма дошли. Пётр Андреевич удовлетворённо улыбнулся и пустил сквозь зубы звук, который неизменно свидетельствовал о добром его настроении.

Из окна апартаментов российского дипломата открывался широкий вид на поля роз, которыми славился Загородный королевский дворец. Множество садовников отдавали силы этому чуду, и розовые королевские поля поражали и тех, кто видел роскошь Версаля и знаменитые сады испанских королей. Но сейчас, глубокой осенью, розы осыпали великолепный наряд, однако взору русского посланника не было суждено томиться и скучать, озирая картины увядания. Перед пространством полей открывался солдатский плац – главная страсть Фридриха-Вильгельма. Прусский монарх коллекционировал не только цветы, но ещё и необыкновенно рослых солдат. Люди Фридриха-Вильгельма рыскали по всей Европе и отыскивали гигантов. Золотом и вином они смущали наделённых высоким ростом молодых людей и вербовали их в особые роты прусского короля. В минуту слабости человек ставил подпись на их бумагах, а ежели не мог расписаться, чертил крест и становился собственностью короля на долгие-долгие годы. Перед окнами Петра Андреевича под грохот барабанов с утра до вечера маршировали роты исполинов. Казалось, что это были не живые люди, но одетые в железные кирасы неодушевлённые заводные болваны, способные выполнять только команды офицеров. Даже лица их были настолько похожи, что представлялось, будто в движущихся рядах один многократно повторенный человек. Нога взлетала вверх, ударяла подошвой ботфорта в плиты плаца, тут же взлетала другая и также мерно ударяла в камень. И так раз за разом, раз за разом… Это было настолько противоестественно, что у Петра Андреевича холодок прошёл по спине. Он отвернулся от окна.

Барабанный бой за окном гремел два дня, выказывая прусскую мощь. На третий день в апартаментах Петра Андреевича объявился министр иностранных дел Фридриха-Вильгельма. Приседая и кланяясь, он поприветствовал российского дипломата и любезно пригласил присесть на тонконогий, затейливый диванчик. У министра короля был характерный немецкий, с запавшими губами, узкогубый рот, прозрачные голубые глаза и пухлые ручки, постоянно находившиеся в движении. Глядя наполненными склеротической влагой, приветливыми до приторности глазами на русского гостя, он торопливо и сбивчиво заговорил о новых усилиях короля по укреплению армии.

– Солдаты короля, – говорил он, – достойны восхищения. Они способны на любой подвиг. Я думаю, – сказал министр, – сегодня нет армии, которая бы смогла противостоять этил солдатам.

Пётр Андреевич слушал рассеянно. Но это, видимо, не смущало прусского министра, и он продолжал, всё продолжал восхищаться увлечениями короля.

Пётр Андреевич неожиданно осведомился, сколько лет министру. Тот с удивлением глянул на гостя и развёл руками многочисленные перстни на его пальцах рассыпали голубые огни.

– Я это к тому, – сказал Пётр Андреевич вдруг, – что вам несомненно, грозят тяжкие испытания.

Брови министра от удивления взлетели кверху, глаза расширились.

– Да-да, – с прежним напором продолжил Толстой, – именно тяжкие испытания, ежели не сказать хуже…

Глаза министра расширились ещё больше. Руки затрепетали у горла. Когда-то вот так вот ошеломить человека Петру Андреевичу стоило больших усилий и требовало немалой подготовки. Сейчас он обескуражил напудренного, завитого, надушенного прусского министра без всякого труда. Выбить человека из седла в сабельной схватке – значило наполовину выиграть бой. То же означало и в дипломатическом споре – сбить противника с заранее продуманной позиции. Глаза прусского министра суматошно заметались.

– Штеттин, – продолжил Пётр Андреевич, – немалое приобретение для Пруссии.

Он поклонился министру.

– Я отдаю должное вашим дипломатическим успехам. Его величество король прусский, несомненно, будет доволен подарку. Как же! Вас ждут награды.

Пётр Андреевич качнулся вперёд и, значительно приблизившись к прусскому министру, сказал:

– Но подумали вы, что, приобретая Штеттин, навсегда рассорите вашего короля с царём Петром? Нет слов – солдаты его величества хороши, но сможет ли Пруссия противостоять своим врагам, оставшись без поддержки России?

Министр ежели не со страхом, то, во всяком случае, с растерянностью уставился на Петра Андреевича. Руки его бессознательно перебирали и перебирали кружева у ворота.

– Я полагаю, – продолжил Толстой, глядя на эти руки, выдающие душевное волнение министра, – не следует пояснять: в случае заключения Пруссией договора со Швецией Россия немедленно разорвёт дружеские связи с вашей страной.

– Но… – хватаясь как утопающий за соломинку, начал было министр, – договор между Пруссией и Швецией…

– Нет, – прервал его Пётр Андреевич, – нам трудно, точнее, невозможно будет говорить в таком разе.

– Но всё же…

Пётр Андреевич поднялся с диванчика и, пройдя к камину, остановился в решительной позе. Лицо его потемнело от гнева.

– Сообщите его величеству, – сказал он, – есть только одна возможность сохранить дружеские отношения между нашими странами.

Пётр Андреевич сомкнул губы и замер в молчании. Прусский министр подался вперёд, ожидая, что скажет Толстой. Но тот молчал. Пауза затягивалась, как затягивается петля на шее приговорённого к смерти. Глаза Петра Андреевича хотя и были устремлены на министра, но, казалось, не замечали его, обративши взгляд внутрь и озирая в эти долгие мгновения известные только ему – Толстому – политические горизонты.

Министр не выдержал и поторопил:

– Дружественные отношения между нашими странами…

– Да, – остановил его жестом Пётр Андреевич, – могут быть сохранены только в том случае, ежели при заключении союза со Швецией его величество Фридрих-Вильгельм даст торжественное обещание – и это будет закреплено на бумаге – не предпринимать никаких враждебных действий против России.

Последние слова Толстой отчеканил с твёрдостью. И голос, и взгляд Петра Андреевича сказали: это должно быть так, и только так!

Позже стало известно, что Фридрих-Вильгельм в те дни написал в своём дневнике: «Мой мир со Швецией заключён, но я не смею говорить об этом, потому что мне стыдно… Я болен и делаю это безответственно. Ежели я потеряю царя и попаду под ярмо Англии и германского императора, я привлеку к ответственности своих министров…»

В сомнениях прусский король не находил места, но всё же, несмотря на оказываемое на него давление и Англии и Австрии, оговорил при заключении договора, что он не выступит против России.

В конечном итоге всё, даже самое огромное, состоит из малых составляющих. Чащобный лес из деревьев, гора из железно-рудных, медных или каких-либо иных пород, общественное мнение из представлений по тому или иному вопросу отдельных людей. Так и европейская политика, как и всякая иная, шаг за шагом, событие за событием составлялась из интересов и разнообразных условий европейских народов, правящих дворов, разноречивых заявлений власть предержащих людей, из союзов, договоров, межгосударственных актов и множества иных причин и следствий. А ветры, менявшие эту политику, казалось возникавшие внезапно, вдруг, на самом деле не были ни внезапными, ни случайными, но всегда были закономерны, хотя эти закономерности не прослеживались людьми. Так, горный обвал, сокрушающий вековые деревья, гигантские скалы, начинается с движения малой песчинки, которая незаметно лежала в своей лунке, но в один из дней сдвинулась с места, толкнула рядом лежащую песчинку, та в свою очередь подвинула следующую, и вот уже возникла цепь движения, и с вершины горы грозно двинулся обвал. И возможно, роль такой песчинки, породившей, казалось, внезапные изменения в европейской политике, сыграло настойчиво и многократно повторенное прусским королём Фридрихом-Вильгельмом заявление о верности царю Петру. Об этом заговорили при одном и при другом правящем дворе, о силе России зашептались в дальних королевских покоях, в высоких кабинетах, за закрытыми дверями. Словно сквозняком потянуло по европейским переулкам, улицам, площадям, и под его напором задрожала, завибрировала, начала рваться и тут и там долго и тщательно сплетаемая паутина противороссийских союзов и договоров. «Северное умиротворение» – плод огромных усилий Англии, её настойчивых и ловких дипломатов, последовательно объехавших европейские столицы, – начало разваливаться столь стремительно, что это поистине напоминало горный обвал.

Лорд Картерет, недавно рисовавший перед шведской Ульрикой-Элеонорой радужные перспективы, неожиданно попросил королевской аудиенции и, войдя в покои Ульрики-Элеоноры с мрачным видом, заявил, что Швеции следует согласиться на заключение мира с Россией. Это было для королевы шведов столь обескураживающе, что у неё от бессилия и ярости брызнули слёзы.

Лорд Картерет низко поклонился и вышел.

Когда известие об этом дошло до Петербурга, Гаврила Иванович Головкин не выразил никакого удивления. Понюхал табачку, чихнул в своё удовольствие и, благодушно утеревшись преогромнейшим платком, сказал:

– А всё даже очень просто. Англичане-то дела свои на Балтике решили. Ульрика-Элеонора ныне им ни к чему.

Пётр Андреевич Толстой на реплику эту только согласно покивал головой.

Тогда же в Петербурге объявился французский посол в Швеции Кампредон. Он приехал мирить Россию и Швецию. Да, ныне многие были готовы предложить услуги в этом и, конечно примирив сии державы, урвать для себя хотя бы и малую кроху.

Гаврила Иванович для разговора с французским дипломатом собрал во дворце у вице-канцлера людей таких, чтобы за словом в карман не лезли. От француза всего можно было ждать, хотя, как понимали в Петербурге, шведам мир был нужен более, нежели России.

Кампредон – человек весьма любезный, улыбчивый – начал разговор с рассказа, как он, поспешая в Петербург, дабы мир учинить, утопил во время переправы лошадей вместе с каретой и багажом.

Гаврила Иванович слушал француза со скучливым лицом. Сидевшие рядом Толстой, Меншиков и Шафиров также помалкивали. Кампредон, посмеиваясь над дорожными приключениями, поглядывал на русских со вниманием. Ему хорошо был известен каждый из сидящих за столом, и француз не обольщался надеждой, что миссия его будет лёгкой. Гаврила Иванович гостя не торопил. Знал – рано или поздно Кампредон главное выскажет. Да ещё и так полагал: через всю Европу не скачут, дабы о дорожных пустяках рассказать. «Ну-ну, – думал, – давай, давай, что там ещё в коробе?» Складывал губы постно, словно говоря: «Мы подождём, у нас время есть, но вот есть ли оно у тебя?»

Меншиков крутил на пальце перстень и нет-нет да и вздымал матерые брови, взглядывал на француза с неудовольствием.

У Шафирова мощная зашеина наливалась кровью.

Пётр Андреевич хранил на лице ангельскую кротость.

Кампредон, поняв, что далее пустыми разговорами русских занимать нельзя, заговорил о любви регента французского к России.

В лице Гаврилы Ивановича проявился слабый интерес. Он поднял глаза на француза. Однако во взоре светилось нечто такое, что всё более и более смущало Кампредона. И всё же француз, хотя и несколько запинаясь, сказал, что усилиями регента Россия, конечно, получит по договору со Швецией Петербург, Ингрию и Нарву, но Лифляндию, Эстляндию и Выборг ей придётся вернуть. И здесь произошло то, чего Кампредон, при всей своей дипломатической опытности, никак не ожидал.

Пётр Андреевич сильно фыркнул в нос, толкнул животом стол так, что тот заметно подвинулся на тяжёлых ножках, и захохотал.

Все обратили к нему лица.

– «Усилиями регента»?.. – сквозь смех вырвалось у Толстого, и он заперхал горлом: – Ха-ха-ха… Усилиями регента…

Пётр Андреевич поднялся от стола и, вздев руки, шагнул к окну.

– Ха-ха-ха… – неудержимо рвалось из его разверстого рта. У Меншикова лицо сморщилось, брови подпрыгнули, и он захохотал вслед за Толстым. И даже Гаврила Иванович не удержался, забулькал дребезжащим смехом. Щёки у него затряслись. Шафиров ударил по ляжкам ладонями, и уже не только зашеина, но всё лицо у него залилось алым. Выпячивая губы, словно дуя на горячие угли, он заблеял дискантом:

– Благодетель, вот благодетель… – и тоже зашёлся смехом. – Раньше-то где был, раньше…

Кампредон с явной растерянностью смотрел на русских. Веки его то взлетали, то падали и опять взлетали. В сей миг он был до смешного похож на сову, которая вдруг оказалась на ярком солнце и, ничего не видя и не понимая, таращилась на ослепивший её свет.

– Ха-ха-ха, – продолжал неудержимо хохотать Толстой.

– Хи-хи-хи, – дребезжал надтреснутым голосом Гаврила Иванович.

Меншиков вдруг оборвал смех и сказал плачущим голосом:

– Лифляндию, Лифляндию хотя бы отдал-то… А? Лифляндию, – и вновь захохотал.

Кампредон, по-прежнему моргая слепой совой, поднялся от стола.

Гаврила Иванович подступил к нему, ухватил за пуговицу.

– Постой, – сказал, – куда же ты?

– Я буду просить, – начал было француз, – его величество принять меня…

И тут Гаврила Иванович, оборотясь к своим дипломатам, сказал строго:

– Помолчите! – И вновь обратился к Кампредону. – Напрасно, – сказал, – ежели ничего иного предложить его величеству не можешь, то напрасно.

Француз, однако, напросился к царю Петру. И начал разговор так:

– Ваше величество, я угадываю, как возрастёт ваша слава, когда вы, проявляя великодушие, вернёте Швеции Лифляндию, Эстляндию, Выборг и иные завоёванные земли.

Царь Пётр долго смотрел на холёное лицо Кампредона. Всегда быстрые, подвижные глаза царя на сей раз были до удивления неспешны, и казалось, стой сей миг перед ним не то что Кампредон, но и регент французский, король Георг, Ульрика-Элеонора или пушка выстрели за окном, они не сморгнут, не дрогнут, так как наполнявшая их мысль прилила из столь великих глубин, для которых внешние проявления не имели никакого значения.

Кампредон суетливо переступил с ноги на ногу, улыбнулся беспомощно, хотел было что-то сказать, но только шевельнул губами и вновь переступил лёгкими башмаками, словно стоял на горячем.

Ровным голосом царь Пётр сказал:

– Ради славы я охотно бы поступил так, как подсказывает господин посол, да вот только боюсь божьего гнева в случае, ежели отдам то, что стоит российскому народу стольких трудов, денег, пота и крови.

Вернувшись в Стокгольм, Кампредон заявил и шведам, и хлопотавшему при дворе Ульрики-Элеоноры английскому послу Картерету, что надо поскорее заключать мир.

– В войне ли или в мире, – сказал он, – но ежели царь Пётр проживёт ещё лет десять, его могущество сделается опасным даже для самых отдалённых держав. Хотя я малое время пробыл в Питербурхе, но достаточно могу судить, что царь Пётр осторожно поступает с нами единственно ради своих интересов и чтобы добиться своей цели, и как бы он ни принимал иностранцев – в дружеских ли сношениях, по делам ли торговли, – но они никогда не добьются от него никаких выгод, пока царь не убедится, что оные действия ему нужны.

30 августа 1721 года в финском городке Ништадте мир был подписан. Все требования русских были удовлетворены. Отныне Россия прочно стала на Балтике.

Небо над Москвой пылало в огнях фейерверка. С треском лопались ракеты, винтом взлетали хвостатые шутихи, взрывались огненными фонтанами гранаты. В широко распахнутых глазах запрокинутых к небу лиц отражались, истаивая, цветные звёзды. И били, били большие и малые колокола, крича медными языками:

– Победа! Победа! Победа!

Царь на празднование приехал в Москву. Столы накрывали в Грановитой палате в Кремле, затем царь пожелал объехать знатные московские дома и вот теперь многочисленной и шумной компанией прикатил в любимый старый дворец.

В Преображенском, расставленные по двору рядами, рявкали мортиры. Выбрасывали клубы дыма, откатывались, солдаты наваливались на пушчонки, с рук на руки перебрасывали картузы с порохом, совали без счёта в зевластые пушечные горла и торопились с зажжёнными фитилями.

Пушка рявкнула за окном так – артиллеристы в горячке перехватили с порохом, – что задребезжали стёкла. Пётр Андреевич шагнул к окну. Увидел: небо вспыхивало и искрилось от многочисленных ракет. И вдруг в памяти его встала огненная потеха, устроенная по случаю взятия у шведов малой крепостцы накануне его – Петра Андреевича – отъезда в Стамбул. И он словно вновь увидел Соборную площадь в Кремле, потешные колеса с ракетами и стоящих рядом с царём Александра Меншикова, Бориса Петровича Шереметева, генерала Адама Вейде, Аникиту Репнина… Он даже различил их лица, освещённые огнями фейерверка, но главным, что встало в памяти, были не лица сподвижников I Петровых и не огни ракет, а то, что никак нельзя было пощупать или по-иному осязаемо ощутить, однако властно царившее ка Соборной площади и объединявшее стоящих вкруг царя людей. Главным было связывающее их дело. «Может быть, – как подумал тогда Пётр Андреевич, – только начатое, трудное, от которого руки в мозолях и ссадинах, но всё одно – дело». А он в ту минуту хотя и был рядом с ними, но в деле не участвовал. И этот праздник был только их торжеством.

За столом закричали, вздымая чаши. Толстой оборотился от окна.

Царь Пётр ступил ботфортом на стул и легко, одним прыжком, вспрыгнул на стол и пошёл, пошёл в плясовой между бокалами и блюдами. Брызнуло и полетело по сторонам вдребезги, в пыль разлетающееся стекло. И Петру Андреевичу, непохоже на себя закричавшему «Виват! Виват!», показалось, что это не царь пляшет на столе, но он сам. Да это так и было. Его, его, Толстого, каблуки, что сходили по осклизлым ступеням Семибашенного замка, били сейчас в крепкую крышку стола, его руки, что удержали преступного царевича, взлетали кверху, и сияли его глаза, так как и победа и праздник были его же.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю