Текст книги "Территория бога. Пролом"
Автор книги: Юрий Асланьян
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
Да, завсегдатаи-газовики взялись за кордон Цитрины конкретно: заказали строительство охотничьего домика, который по приказу Идрисова отправились ставить инспектора Карпов и Никифоров. Идрисов пообещал и снова обманул – строители остались без достойной мужиков жратвы. Борис Карпов, который отличался могучим телосложением и никогда не болел, тут не выдержал. Около пятидесяти ему было. В конце сентября 1996 года газовики залетели посмотреть, как идут дела на Цитринах. Забрали Карпова и приземлились на Мойве, где пробыли два дня. Борис тогда здорово сдал – похудел, правая рука не действовала. Поддатый предводитель газовиков предлагал ему сразу лететь в Пермь, где он устроит инспектора в лучшую клинику города, но тот скромно отказался. Борис улетел с заказчиками до райцентра, а через пару дней, в конце сентября, на кордоне узнали, что его парализовало в красновишерской больнице и там не могут найти для него сиделку. Светлана заявила Василию, что полетит и будет ухаживать за Карповым сама. «Вертолет за тобой никто не погонит, а по Вишере уже идет шуга», – охладил жену Зеленин. И во время очередной радиосвязи попросил Идрисова позвонить тому самому газовику, что говорил о лучшей клинике.
Наверно, есть разница между медициной для избранных и той, которая не может найти сиделку для парализованного? У Карпова на Урале никого из родных не было. «Все хотят казаться добрыми, – сказал Идрисов, – не надо давать подобные советы, тем более мне!» На последнем слове он поставил ударение. Нормальная психология потаскухи, оберегающей богатого клиента.
К зиме Карпов оклемался, жил в конторе, но говорил плохо. За ним ухаживала радистка Алёна Стрельчонок. Потом его увезли в дом инвалидов в деревню Верхняя Язьва. В мае Светлана вылетела в райцентр санитарным рейсом. Они с Алёной и Никифоровым собирались навестить Карпова, но на автовокзале Светлана встретила женщину, которая сообщила ей, что мужик умер.
«А это тебе за Борю!» – подумал Василий, нажимая на курок второй раз…
Сам написал мне – как подумал. Наверное, что-то такое есть, какая-то естественная духовная и душевная связь возникает между людьми, когда их всего несколько на огромном и диком пространстве. Тут они не конкуренты друг другу – так считал Василий. Тут не перешагнут через упавшего, как это делается на городской улице. Впрочем, не обязательно, если вспомнить о какой-нибудь секте травоядных.
Вспомнил: в марте девяносто шестого с женой шел по Большой Мойве – в отпуск, а по другому берегу, в тридцати метрах, параллельно им двигался громадный полярный волк, будто веселый и любопытный пес. Километра два сопровождал своих нежданных двуногих попутчиков. Или сам набился в попутчики, очарованный тайной другого мира? Эта территория будто бы создана для уединения.
Инспектор давно понял, что счастье – умение довольствоваться малым, обходиться последним в жизни. Потому что счастье – это мера познания самого себя. Каждый человек живет настолько, насколько осознает самого себя. Сказал ему как-то друг Олег Чернышов: «Человеку надо немного – горелку, пинцет, штихель, ножницы по металлу… Остальное Господь Бог тебе уже дал, осталось взять и не строить из себя тошнотворного нищего».
Когда Якову Югринову было шесть лет, он сказал матери: «Самое большое счастье в жизни – сгореть в танке за Родину!» – «Я не для этого тебя ращу!» – запротестовала мать. «Что любезно Родине, то любезно матери», – ответил неумолимый сын. А потом как-то посмотрел телевизионный фильм о Ленине и заявил: «Увидеть Ильича – и умереть!» – «Ты чего это?!» – изумился отец. «Он же Ильич!» – восторженно объяснил Яков.
Повнимательнее надо быть. Инспектор понял, что необходимо следить за подсказками судьбы и соизмерять поступки с обстоятельствами. Русские напали на казахов и захватили желтые степи? Или наоборот – монголы пришли в Россию? Татары вытеснили манси из «вогульского треугольника» или новгородцы? И вообще, кто больше виноват – Магомет или Христос? Людей вечно шантажировали адом и раем, а за богохульство могли забить камнями – тоже шантаж. И на вопрос, кто виноват, никто не покается: «Я! Я – и только я!» У всех виноваты другие: за всё отвечает президент, государство, общество, Господь Бог или сосед по кровати. Только не они. Поставлю свечку в церкви – и пройду мимо открытого люка теплотрассы, где под землей сидят страшные, черные, голодные малолетки и дышат испарениями клея «Момент». Они еще поднимутся наверх – и однажды ночью зайдут к вам в квартиру с ножом в руке. Или с ружьем двадцать восьмого калибра. Ни Бог, ни свечка тогда не помогут. «Умри, сука!» – это будут последние слова, которые вы услышите в жизни.
Инспектор заехал на Мойву летом 1993 года – по приглашению Идрисова, с которым работал в заповеднике «Басеги», что находится в горнозаводской части Прикамья. Он еще успел застать местных метеорологов – помогал им грузиться в вертолет. А в напарники Идрисов подсунул ему травоядных, которые, к морозной жизни в тайге не приспособленные, были весьма надменны в своих убеждениях: «Ну о чем с тобой говорить – ты же мясо ешь». При этом ползать по горам и лесам на лыжах не хотели, никак не желали. Поэтому Инспектор работал один, за что не раз вежливо выговаривал созерцателям таежной жизни.
Травоядный фашизм процветал на территории заповедника, будто белый ковер из ветреницы пермской – «капризной красавицы, упрямо не желающей расти в городских условиях». Так было сказано о цветке в буклете о заповеднике «Вишерский». Нетерпимость к инакомыслящим – травоядные впитали ее вместе с молоком Родины-матери.
В первые месяцы своего директорства Идрисов пришел на лыжах, чтобы встретить новый, 1994 год со своей зверобойной братией. Пришел на беговых лыжах, а личный груз раздал сопровождавшим его мужикам. Ведущим на целине принято меняться, поскольку прокладывать дорогу трудно, а Идрисов все время шел в хвосте – на тонких лыжах первым не пойдешь. Он специально взял беговые лыжи. Конечно, бывший лесник заповедника «Басеги» знал это и на это рассчитывал: пусть дорогу прокладывают другие.
В тот вьюжный зимний день Идрисов впервые появился на Мойве. Посидел в доме «партайгеноссе», пожевал траву, попил чайку со зверобоем, провел собеседование, выслушал претензии вегетарианцев к северным условиям и вскоре появился в доме Инспектора.
– Ты плохо отнесся к моим людям, – начал он тихо, тихонечко, – теперь пожалеешь об этом. Может быть, ты не в курсе: Волк, начальник вишерской милиции, мой большой друг. Мы зашлем сюда мордоворотов, чтоб они переломали тебе все, что можно. Или сделаем еще лучше: у тебя под крыльцом найдут обрез, пушнину и наркотики – и ты, ублюдок, сгниешь в тюрьме. А если выйдешь оттуда, подойдешь ко мне, я только крикну «Убивают!» – и ты сядешь снова. Ты знаешь, что посадить освободившегося человека ничего не стоит?
– Ты знаешь, Рафик, когда я был молодым, долгое время не решался заводить детей, – промолвил задумчиво Инспектор.
– Почему? – не понял сбитый с темы директор.
– Представляешь, приходят они в этот мир, а тут ты сидишь. Неловко мне было, стеснялся я перед ними.
Больше Идрисов зимой на лыжах не приходил – был два раза с вертолетными бандами отдыхающих: в декабре 1996 года и феврале 1997-го.
Когда Идрисов примчался на Вишеру в 1993 году, он весело жрал тушенку вместе с егерями. Но уже в конце года из ниоткуда на заповедной территории появились первые травоядные. Называли они себя «экологос», но к экологии имели только одно отношение: не ели ни рыбы, ни мяса. И отказывались общаться с теми, кто продолжал есть, несмотря на присутствие великого учения. Выезжали куда-то в предгорья Кавказа, поддерживали связи с подельниками. Духовной основой секты было неприятие христианства. Кришнаиты, рерихнутые, славянские язычники. Занудная публика, которая делала из пищи экзотический культ. Читали «Велесову книгу», штудировали «Розу мира» Даниила Андреева, быстро и хором кончали от латиноамериканского мистика Кастанеды.
Руководил этой бандой некто Трихлебов, называвший себя ламой. «Я точно выяснил, – писал мне Василий, – что все ламы в России – это буряты, тувинцы или калмыки, носящие вполне национальные фамилии. Следовательно, не бывает лам петровых, Ивановых и прочих трихлебовых. Но экзальтированным подопечным он ввинтил такую легенду о своем „посвящении“, что никому в голову не могло прийти, что в Гималаях этот Трихлебов был всего лишь обыкновенным подсобным рабочим в лагере российских альпинистов. Мужская часть подопечных почитателей имела возраст около двадцати лет, а женская – около тридцати. Последние отличались несложившейся личной жизнью, но большей жизнеспособностью и порядочностью по сравнению со своими кавалерами-недорослями».
Ладно когда они в городах подпрыгивают и поют, тогда напоминают безобидных придурков. А в тайге травоядные становятся опасными – из-за своей книжной надменности и неприспособленности к беспощадной жизни.
Позднее, во время встречи на Вае, Югринов рассказывал мне, как пошел с одним из них, Виктором Политовым, заготавливать дрова. Попросил напарника взять шест и упереться им в ствол, который сам начал пилить. Хорошо еще, шина бензопилы успела наполовину войти в дерево. И слава богу, что двухметровый кусок, отломившийся от промороженной и гнилой березовой жерди, которую подобрал Политов, ударив его плашмя. От удара по голове Яков сел в сугроб, получив легкое сотрясение мозга. Вообще с мозгами у него всегда было нормально, поэтому не мог представить себе: люди, добровольно забравшиеся зимовать в такие дебри, не могут заготовить дров, не ведают, как валить лес, какая жердь нужна для этого. Иначе, если бы мог представить, надел бы на голову не лыжную шапочку. «Ты не мужик, Витя, а рекламация», – первое, что смог сказать Яков, когда пришел в себя.
Жить с Югриновым в одном доме травоядные отказались – из идейных соображений, потому что животную пищу ест, гадина. И пришлось Якову заготавливать дрова для себя и для трихлебников-нахлебников. Они требовали дрова, керосин, инструменты, которые успешно ломали, но не могли сделать обыкновенного топорища. А еще им нужны были грешники, чтобы блюсти чистоту вегетарианской религии, которой поклонялся Гитлер.
Зимой 1994 года Идрисов задумал перевести всех на подножный корм, и на собраниях он заявлял так: «Мне не нужны инспектора, которые жрут мясо! Мне нужны такие, что могут совершить многодневный переход с горсточкой риса!» Директор, похоже, задумал устроить на Мойве зверобойный ашрам с выходом на международный уровень «сознания Кришны».
Из показаний Василия Зеленина: «В последнее время ни я, ни жена писем не получали, хотя родители нам писали».
Я подумал так: о том, что родители писали, он узнал, будучи в июльском отпуске. Приехал еще горячий от петербургского солнца. Получается, конверты доставлялись почтой в контору заповедника, там получались и оставались. Может быть, тонкогубый хан читал родительские слова в кабинете или на очке в сортире, лыбился и медленно рвал на куски. Может быть. Рвал, разрывал суровую и нежную черную нить между поселком под Санкт-Петербургом и таежным кордоном на маленькой уральской речке Мойве. Нить, аккуратно выведенную старинными чернилами. Вмешивался, корректировал ход людских судеб. Я вспомнил, что Берзин, известный чекист, герой фильма «Операция „Трест“», в тридцатых годах тоже царствовал неподалеку – в соседнем бараке, когда командовал строительством бумажного комбината. Только тот барак был двухэтажным, со шпилем наверху, с кабинетами и телефонами. Это Берзин с коллегами заманил в ловушку известного эсера, террориста Бориса Савинкова. Наверное, Эдуард Петрович тоже чувствовал себя властелином мира. В 1932 году по его приказу расстреляли моего деда Павла Кичигина. Самого чекиста расстреляли чуть позднее, в 1937 году, в Магадане. В какую бездну смотрят сейчас берзинские глаза? В каком углу космоса качается он сейчас в бессмертных яловых сапогах?
Всё-всё, брысь, рысь, желтоглазая хищница – жизнь, ты мне надоела! Всё, как говорят в таких случаях часовщики, пружина околела. Вспомнил: один преподаватель говорил: «Вы идете в газету, потому что в журналистике легче и быстрее утвердиться, чем в других сферах деятельности!» Я с ним категорически не согласен, особенно сегодня. Сегодня я не хочу самоутверждаться. Я не имею ни малейшего желания стать твердым как гранит. Как гранитный памятник. Или бронзовый. Где-нибудь на северном погосте областного центра. Звонишь туда по делам – отвечают: «Фирма „Золотой век“ слушает!» Представляете? «Золотой век» – это название муниципального предприятия, которое выделяет столько земли, сколько отпущено Богом. Каждому. Какое удовольствие – можно звонить бесконечно и все время попадать туда. Представляете? «„Золотой век“ слушает…» Представляете? «Простите, я куда попал? Куда-куда? Повторите, пожалуйста, еще раз…» – «„Золотой век“ слушает, слушает, слушает…»
Слышу, как говорит мой отец: «Однажды пошел человек к Богу и попросил его: „Дай мне земли!“ – „Сколько тебе надо?“ – спросил Бог. „Много!“ – ответил человек. „Хорошо, – сказал Бог, – беги в сторону горизонта, сколько пробежишь – все будет твое“. И человек побежал. Бежал, бежал, бежал, пока сердце не разорвалось. Бог посмотрел на умершего сверху, отмерил два метра земли и сказал: „Этого тебе хватит“».
Я вышел на кухню покурить, я снова перешел на дешевые сигареты без фильтра с балетным названием «Прима». Деньги кончаются быстрее, чем жизнь, за которую я больше не боялся. Потому что, изучая уголовное дело, понял, почему мне угрожали такой страшной расправой. Поэтому пришел к мысли, что оружия мне пока не надо. Но тут, перечитывая Константина Паустовского, в рассказе «Вилла Боргезе» задумчиво остановился на том, как портье итальянской гостиницы достал из кармана пиджака «остро отточенную велосипедную спицу» – для обороны. Мне это показалось интересным, я перечитал еще раз – да, оружие не хуже, чем офицерский кортик Югринова, а вот огнестрельное мне ни к чему.
Ночью я вспомнил, что Полюд со стороны Чердыни, как сказал известный историк Георгий Чагин, напоминает постамент памятника Петру Первому на Неве. Что-то в этом есть – Петр Великий, Пермь Великая… Потом я долго разговаривал с моим авиамодельным учителем, Алексеем Копытовым, что-то возражал ему, что-то доказывал и утверждал. Но тот был слишком далеко, чтобы спорить со мной, школяром. Поэтому я решил в два часа ночи написать ему поэтическое письмо – и написал. Вот оно, неотправленное, ностальгическое: «В тот год дожди ходили по диагоналям и расползался свет, похожий на газету. По липовым аллеям мы до сих пор гуляем, сменив плащи и разойдясь по свету. Мы часто вспоминаем тех, что жили в чужих державах и в минувшем веке. Во времена дождей мы медленно ходили и тихо говорили – как в аптеке. Я слышу, будто снова говоришь, я слышу голос твой – глухой и веский: „Гюстав Флобер, провинция, Париж и русский гений Фёдор Достоевский“. Так я хочу задать вопрос тебе: к какому празднику ты тезисы готовишь? Твой младший брат погибнет в сентябре, позднее нам не поделить сокровищ. Я к голому стеклу лицом приник, я вижу сквозь дождливый перекос оправу золотистую и белый воротник, бетховенский размах твоих волос. За то, что и в последнем туре не каждый скурвился, шагая под куранты, мы мировой классической литературе теперь не можем быть не благодарны».
Я лежал в постели и вспоминал длинную липовую аллею на центральной улице нашего городка, которую после Второй мировой насадили работники бумажного комбината. В той знаменитой акции озеленения участвовала и моя мама. Сами по себе липы на Вишере не растут – наверное, из-за дикого декабрьского холода.
Вчера вечером мы немного посидели – редактор, его заместители и я. Вино попили – не в честь взятия Зимнего, конечно, а так, чтобы недаром день прошел.
– Но ведь мы все были членами партии, – сказал редактор самой демократической газеты в Прикамье. И сделал глоток красного сухого вина.
Возникла пауза.
– Не все, – вставил я добродушно.
Снова возникла пауза.
Василию и Светлане повезло, потому что они заехали на кордон в начале лета 1994 года – было время обжиться к заповедной зиме. В марте того года умерла таежная охотница баба Сима, девяносто лет прожившая на кордоне Лыпья, что на правом берегу Вишеры, по ту сторону Тулымского хребта. Пост сдала – пост приняли.
А самое главное, Рафаэль Идрисов в то лето на два месяца уехал в США, для того чтобы ознакомиться с опытом работы тамошних национальных парков. Исполняющим обязанности директора остался Радик Гарипов, который возглавлял охрану заповедника. А кто в Прикамье не знает Радика Гарипова? Бывший офицер ВВС, авиационный инженер, мусульманин, музыкант, красавец. Гарипов и Горшкова, бухгалтер, оперативно выделили средства и забросили на Мойву все необходимое. Да, Радик Гарипов в то лето много хорошего успел сделать для инспекторов, и не только для них: местное население до сих пор благодарно ему. Поэтому по приезде Идрисова он был понижен в должности, а позднее вообще уволен. Как и расторопный бухгалтер Горшкова.
Кордон стоял на стрелке двух речек – Малой Мойвы и Молебной. На севере мерцал влажной чешуей гольцов хребет Муравьиный Камень с раздвоенной вершиной Хусь-Ойка на восточном конце серой туши. На юге поднимался мрачный Ишерим с водопадами ручья Светлого, впадающего в Малую Мойву. Западный горизонт перекрывала неподвижная рябь Тулымского хребта.
В то самое лето, когда Зеленин и Гаевская прибыли на кордон, в один из теплых и тихих вечеров, Яков Югринов рассказывал Василию о местных нравах и суровой мойвинской жизни. И неожиданно вспомнил свой последний сон. Будто ведет он Идрисова на расстрел к вершине Среднего Басега:
– В руках держу собственное ружье, а в голову гвоздем вбита такая заданность: я должен его расстрелять! А в ста метрах от вершины Рафик останавливается и говорит: «Разреши сказать последнее слово?» Ну, я разрешаю. И он начинает говорить – голосом Брежнева… В этом месте я просыпаюсь.
– Так ты не успел выстрелить?
– Нет, – ответил Инспектор Василию, – не успел.
– А если бы успел, не страдал бы теперь из-за него.
И тогда они посмеялись этой незамысловатой шутке. Хотя большие, широко расставленные зеленые глаза Югринова были печальны, будто березовая листва в августе.
– А почему голосом Брежнева?
– Ты знаешь, как-то мне попался в руки старый номер журнала «Охота и охотничье хозяйство» со статьей Идрисова «Люди, увлеченные заповедником». Там каждый абзац начинался примерно так: «Согласно последним решениям пленума ЦК партии…» Видимо, в подкорке у меня это засело.
Когда-то, сто лет назад, Мамин-Сибиряк написал «Зимовье на Студёной» – рассказ о старике, который жил в тайге со своей собакой. Действие происходит тут, в чердынской тайге. Ты знаешь, до революции Красновишерского района не существовало, один Чердынский уезд был, а до того – Пермь Великая. Старик жил на санном тракте, он погиб, потому что кончились продукты, которые ему завозили проходящие на север, на Печору, обозы. Сто лет прошло. Ничего не изменилось. Ты в третьем классе читал «Зимовье на Студёной»?
– Да, конечно, – тут же ответил Зеленин, – до сих пор в библиотеку не сдал.
Югринов отличался некоторой медлительностью движений, вернее, замедленностью, какой-то кажущейся неуклюжестью. И говорил он, растягивая слова. От него сквозило естественной, природной мощью: если поворачивался боком, создавалось впечатление, будто фигура у него плоская. Сам иронизировал над своим звериным образом – широтой души и торса. Говорил немного, объясняя это дело так: «Сказать все, что хочется, не значит выразить истину. Правильно?» Но за кажущейся неповоротливостью и медлительностью скрывалась недоступная человеческому глазу медвежья, электрическая реакция, оставляющая на груди противника царапину, которая предупреждает о близком присутствии невидимой и мгновенной смерти.
В то лето 1994 года Идрисов, вернувшись из Америки, продолжал прессовать Югринова. И вскоре уволил его. А Василий Зеленин, не совсем врубившийся в происходящее, по-прежнему разговаривал с директором будто с нормальным. Может быть, все-таки не так, как в первые дни общения, но делал вид, что разговаривает с ним по-прежнему.
– Ты знаешь, у меня такого опыта жизни в тайге нет, как у Югринова, – прикинулся он ребенком цивилизации, – мне зиму без него не пережить. Не торопись – уволишь весной.
Идрисов молчал – он размышлял, что иногда тоже случалось. Как Василий понял позднее, директор вообще хорошо чувствовал ситуацию и был осторожным, словно зверь, когда опасность стояла рядом.
– Ладно, – наконец ответил Идрисов, – пусть доживет до весны.
Но уже к следующему приезду директора Югринов был уволен.
– Слушай, а почему ты преследуешь Югринова? Чем это вызвано? – спросил Зеленин.
– Понимаешь, принимаешь человека на работу – вроде хороший, а через пару месяцев портится, понимаешь? Я знаю, куда он сдает пушнину мешками. Я сам пригласил его сюда на работу, встретил как гостя, а он оказался предателем.
Директор сощурил глаза, сжал узкокостный кулак.
Василий не выдержал – вышел и тут же спросил о пушнине Югринова, жившего на кордоне в ожидании вертолетного борта.
Очная ставка состоялась в доме Зеленина.
– У тебя что, Рафик, месячные начались? – мрачно спросил Югринов. – Кому это я сдаю пушнину мешками?
Идрисов молчал, бросив на Василия короткий, будто выстрел, взгляд. И тут Зеленин увидел: Югринов, медленно поднимаясь с табуретки, начал напоминать какой-то неуправляемый взрыв, а потом сделал шаг по направлению к директору и резко схватил его правой рукой за отворот куртки. Еще движение – и директор войдет острой мордой в сосновое дерево стены. Но Василий повис на руке Югринова.
– Яков, таким способом ты ничего не добьешься!
Ага, Зеленин будто знал иной способ…
Югринов ушел. Идрисов хорохорился, пытаясь сохранить директорское лицо.
– Жаль, что я не достал вовремя диктофон – он сейчас у меня в рюкзаке. Все равно посажу гадину! – злобно пропел Идрисов. – Мне в жизни столько пришлось унижаться, что теперь я имею право на все!
Смотри-ка, и этот «право имеет» – достоевщина какая-то. Василий впервые увидел директора в истинном свете августовского дня, который через три года станет глухой, моросящей, посверкивающей, будто беличья шкурка, ночью.
Яков еще две недели жил на кордоне. И вскоре Василий услышал по связи: «Прими радиограмму. Собакам Югринова запрещается выходить за территорию кордона, находиться только на привязи. Запиши на отдельный лист, и пусть ознакомятся».
Зеленин так и сделал – предъявил документ Инспектору, вернувшемуся из тайги со своими собаками. Тот прочитал, усмехнулся, покачал головой, дивясь директорскому уму, достал из остывшей печки немного сажи, насыпал на металлический лист у дверцы, подозвал псов, смазал каждому лапу и приложил к листу радиограммы. Внизу приписал: «Ознакомлены. Кобель Серый. Сука Векша. 17 августа 1994 года».
Вечером Инспектор опять рассказывал Василию об Идрисове, с которым работал в заповеднике «Басеги». Там сотрудница, девушка по имени Катя Железная, выпускница МГУ, решила затопить печку в вагончике научного стационара: надо было просушить гербарий.
– Нет! Ты не будешь топить печку! Мне и так жарко! – заорал Идрисов.
Но Катя Железная, красавица-еврейка, продолжала подкидывать щепки. Идрисов подскочил к девушке, выбил из рук дрова, схватил за плечи и попытался повалить на пол, что ему не удалось. Сразу не удалось, но он захлестнул ее колено своим и резко толкнул в грудь. Катя упала на спину, Идрисов схватил ее за длинные волосы и потащил к выходу, а потом вниз, колотя головой по деревянным ступенькам трапа.
– Мама! – закричала высокая белокурая девушка. – Мама! Он убьет ее! Убьет, мама!
Надежда Михайловна Лоскутова, заместитель директора по науке, крупная женщина, развернулась в сторону происходящего, шагнула к Рафику и, схватив за ворот, круто оторвала от девушки.
– Главный лесничий, что вы себе позволяете?!
Вскоре из Москвы пришла телеграмма от заместителя председателя Госкомэкологии Амирбаева: «Аттестовать главного лесничего заповедника положительно». Но сотрудники «Басегов» оставили наглую шифровку центра без ответа – отказались аттестовать Идрисова как специалиста. О, еще во времена Сталина по этим таежным заказникам и заповедникам пряталась разная антисоветская сволочь! Басеги – значит, баские горы, красивые. Тогда Москва перевела Идрисова директором «Вишерского» – на верную смерть отправила.
Мне сегодня приснился сон: я на Вишере, чудесное настроение, веселый Раис, я выпивший, папа выпивший, смеемся… А проснулся, глянул – я в своей комнате, в Перми, выспавшийся, трезвый, голова не болит, деньги целы, время не потеряно, в семье мир – жена даже не догадывается, что я всю ночь пропьянствовал! Хороший способ уходить от налогов.
Тут одна девчонка по руке прочитала, что меня всюду берегут два ангела-хранителя. Я подумал про папу с мамой и решил: пора ехать на Вишеру. Голыми и голодными мы приходим в этот заснеженный мир – и гибнем… Сколько тысяч, миллионов ушло в небытие? Точнее, миллиардов?
Автобус двигался по вишерскому шоссе, поднимающемуся над борами и болотами, лежащему на скелетах репрессированных, утопленных в болотах, закопанных в песке русских, украинцев, греков, цыган, болгар, татар, немцев, армян…
Да, прикатишь, бывало, в этот город со стороны цивилизованного мира, минуешь старый деревянный мост с ажурными опорами, построенный в начале XX века, вылетишь на булыжное покрытие и тут же увидишь: у магазина, что по правую руку, лежит возле зеленой лужи, распластавшись, щедро раскинув руки, молодой человек с габаритами афишной тумбы, в болотных сапогах и фирменной робе нефтяника, слюни распустил по губам, откинул в сторону шнобель. Отдыхает человек – после вахты, наверное, в недельном запое. Ну, думаешь, вот и приехал домой, на свою, зараза, любимую родину. Городок имеет пятнадцать тысяч жителей, а ведет себя как Сан-Паулу.
Ну конечно, как без этого. Меня тут же встретила Верка Вотякова по прозвищу Вишера, инспектор местного рынка: «О! Кого я вижу! Корреспондента! Иди домой – я сейчас туда приду». Пришла, конечно, притащила – отодвинула мать в сторону, нарезала огурчиков, помидорчиков, лучка, редисочки. Посмотрела на стол, полюбовалась. Достала из пакета две бутылки водки, поставила, открыла, разлила – с другой стороны посмотрела: «Со мной не пропадешь, но горя хапнешь!» В общем, два тоста для званого гостя. Темперамент! Ни одного дела до конца не довела. А как материлась!
Тут было: Верку незаконно уволил начальник, а я восстановил. И уволил начальника. Верке выплатили шесть миллионов. Поэтому она быстро разливала водочку, а я думал о том, что профессия меня погубит в поэтическом расцвете лет.
Папа показал мне местную газету, в которой опубликовали мои стихи, я добился признания даже на родине: «Встали камни – Полюд и Ветлан – как ворота водной дороги… Капли с весел летят в океан руслом Вишеры, Камы и Волги. Говорливый, скажи, много ль слез, много ль вод протекло у порога? Эхо камня на этот вопрос многократно ответит, что много. Развернув свою лодку веслом, посмотри на восток обагренный: нас угрюмый старик Помянённый помянет, когда вниз проплывем…» Детские стихи – двадцать лет, как написал, вспомнили. После третьей я впал в меланхолию и стал мучительно размышлять о том, правильно ли я сделал тогда, что назвал Каспий океаном. После четвертой я забыл, что это такое – Каспий, а после пятой, понятно, кругом уже был Атлантический океан. Штормило. Не, ну конечно – по сталинскому Волго-Донскому каналу мы в океан попадаем. Или нет? Попадаем-попадаем…
Вот это называется бред – пермский звериный стиль, или нет – пермский геологический период в истории развития Земли: Чердынь, Покча… К чему бы это? Вис-шера – река народа. Говорят, что так тоже можно перевести. Вепсы. Весь. Биармия. Пера-маа… Пермь не готова к переменам. Сперма. Какой-то подозрительный психодиагностический ряд.
Я попробовал повернуть голову рукой, поскольку самой головой не получалось. Отец сидел напротив и с любопытством наблюдал за моими попытками стать человеком снова. Получалось. Но медленно. Не очень быстро получалось. Но было необходимо – и так же ответственно, как прочитать научный доклад в присутствии всего мирового сообщества. Да, может быть, речь идет о собственной жизни или загадке Вселенной, хотя какая разница. И вдруг я вспомнил, что восемнадцать манси, которых тогда называли остяками, из Колчимского зверосовхоза, во время последней Отечественной войны служили снайперами. Это кто там с двухсот метров в рябчика попасть может?
А Василий Зеленин даже стрелять не любил! Охотой егерь пренебрегал. Хариус и рябчик – царская пища, белое мясо. Белое мясо, белая кость и голубая кровь. Кожаные коты, жаркая черная баня, черная уральская завирушка – птичка такая, заповедная, с галстучком на горле.
Каждому свое. Так говорили во времена золотой латыни. И марксисты утверждали, что бытие определяет сознание. Одно к одному. Тем более что Вишерский бумкомбинат строили зэки. И буммашина стоит еще та – немецкая. Иномарка.
На Вишере, господа, рынок. Короче, продает приезжий банные веники на базаре. Подходят к нему местные и говорят: «Послушай, мужик, вот оно тебе – время, беги, бутылку покупай, а то что-нибудь случится здесь». Ну чё, куда денешься. Понял теперь, какие понты у нас в райцентре? Рэ-кет. А в другой раз один блатной по прозвищу Суматоха у людей товар зеленкой залил – ку-ура-ажился! Потому что рынок в городе. Купец берет за топор такую связку куниц, которая проходит в ушко топора. Поэтому уходим огородами.
В заводском магазине одна женщина потеряла сознание (то самое, которое определяется бытием) в очереди за резиновой обувью. После ночной смены. У нее, наверное, имелась своя точка зрения на то, что происходило вокруг. Поэтому сознание и сузилось – до черной точки в пространстве. Сознание теряли и дети в школах, от недоедания. И точка зрения этих голодных когда-нибудь до смерти удивит новых русских. До смерти. Фруктов малыши вообще не видели. Болели чесоткой – мыла не было, чтобы сходить в баню, поэтому выдавали талоны на помывку и стрижку.
«Что вы со мной сделали?!» – воскликнула одна женщина, когда увидела себя в зеркале парикмахерской. «А что вы хотите, – ответили ей, – когда сами стрижетесь „под зарплату“?» И женщина заплакала. Деньги выдавали, когда в областную больницу надо было ехать или хоронить близких. Один мужик стал требовать: «Почему „детские“ задерживают? Не знаю, в какие двери войти… Пацану на кино дать нечего. Давайте мою зарплату за шесть месяцев, а то у меня дома уже тараканы с голоду дохнут!» Что это – правда или истина, господа философы?