355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Асланьян » Территория бога. Пролом » Текст книги (страница 8)
Территория бога. Пролом
  • Текст добавлен: 15 февраля 2020, 14:00

Текст книги "Территория бога. Пролом"


Автор книги: Юрий Асланьян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

Незасвеченный кусок пленки

Господи, где хранится этот незасвеченный кусок старой фотопленки? Каска была красного цвета – темноватого, как брусничные россыпи на моховых коврах гранитных плит. Внизу синела, пугала августовская вода Вишеры.

Я не верил веревке, державшей меня на весу, не верил сосновому стволу, стоявшему в двух метрах от края скалы, к которому веревка была привязана, не верил двум товарищам, отправившим меня на верную смерть. Алексей, опустившись на колено и прицелившись, щелкал затвором фотоаппарата. Они улыбались, вернее сказать, смеялись мне в беззащитное лицо.

Потом они объяснили, что бледное, белое как снег лицо и красная каска – очень смешной контраст. Посмотрим, как это получится на негативе. Сволочи, там и было-то метров двадцать, но когда веревка дернулась, камешек из-под нее где-то выскочил и пролетел мимо меня вниз, я действительно промок до страховочной обвязки. «Ты посмотри на себя, – кивал Алексей на фотографию, – ну как я пойду с тобой на Эверест?» Господи, хорошо с Ветлана живым спустился.

На Эве-ре-ест! В годовалом возрасте, мать рассказывала, я не очень удачно вывалился из кроватки и ударился головой о ведро. Удар пришелся по переносице, где до сих пор шрамик. И может быть, яркая болевая вспышка засветила тот кусок фотопленки моего подсознания, на котором когда-нибудь могли проявиться легендарные кадры одиночного покорения Эвереста? Без кислородной маски, конечно, как это делал Месснер. У него еще брат погиб в горах – кто не помнит трагическую историю?

Алексей уже сказал, что не возьмет меня выше Кваркуша. Не стать мне снежным барсом заоблачных вершин. Потому что бледнеет мое лицо, подсвечивается изнутри, когда я смотрю с балкона десятого этажа.

Да, зато летаю как сокол. Вероятно, самолетная высота не кажется мне реальной – воспринимается изображением, какой-то проекцией с кинопленки. Или в другой жизни я упал не с аэроплана. Поэтому согласился бы стать летчиком и сейчас, ведь Алексей давно доказал мне, что летать можно – как птица по имени Джонатан Ливингстон из «Чайки…» Ричарда Баха. Можно и не только летать.

Алексей Копытов служил в ВВС, занимался техническим обслуживанием самолетов. Он рассказывал мне, будто один парень, тоже срочной службы, настолько был влюблен в крылатую машину, что самостоятельно изучил ее до последнего винтика и проштудировал азы пилотирования. И возможно, этот парень не раз поднимался в небо в состоянии какой-нибудь тренинговой медитации, а однажды поднялся на самом деле: он сделал один круг и посадил машину на место без аварии. И сразу исчез из части – конечно, тоже «посадили», чтоб не взлетал. Говорили, будто в самолете было ядерное оружие. Ну, это вряд ли. Но на что парень надеялся? Как сказал один нобелевский лауреат, нельзя иллюзии исчислить. И где он сейчас – со своей любовью? Правда, эстетическое проявление любви нельзя назвать опасным мероприятием. Вот и смотрел бы, как другие летают! Алексей, например, тоже может разобрать и даже собрать вновь какой-нибудь не очень секретный аэроплан. Или спортивную яхту. Своими небольшими, аккуратными, золотыми от работы руками. Но за тридцать лет, которые я его знаю, он не сделал ни одной серьезной попытки захвата какого-нибудь ракетоносца. Обратите внимание: я говорю не о женщинах, о самолетах.

Он потому не захватил ракетоносец, что боготворит дисциплину. И цитирует, кажется, Декарта: «Порядок освобождает мысль».

Алексей стал хорошим сержантом, отличником боевой и политической подготовки. Мы ждали – и он вернулся из армии. Поступил в институт как человек. Начал изучать высшую математику! Впрочем, он и до службы учился, правда заочно, в лесотехническом техникуме. А вершиной образования стало профтехучилище, куда он пошел получать специальность электросварщика. Ни одно из этих заведений он не удостоил чести стать его выпускником. Правда, в училище предлагали остаться – преподавать, но он в это время был занят, кажется уже работал грузчиком. Или читал Шодерло де Лакло – не помню точно.

Да, он любит порядок. В нашей мастерской висели простые, но точные весы для работы с комнатными моделями – эти весы, конечно, сделал он, небрежно, но разборчиво написав на них шариковой авторучкой: «Руками не лапать!» При этом он мог прикинуть, взвесить или отмерить не семь, а только три раза, справедливо утверждая, что афористичность народного выражения есть совершенство догмы.

Они, Алексей и Андрей, спускали меня с одной из скальных стенок Ветлана, который возник в результате рассечения Полюдова кряжа рекой Вишерой. А самая высокая точка кряжа поднимается за рекой синим плавником – Полюдов Камень, всего метров пятьсот. А если возвращаться с Ветлана домой, не спускаясь к реке, к дороге, то выйдешь на другую сторону кряжа, так называемые Морчанские поля, с которых открывается панорама нашего северного городка. На этой стороне я пытался сделать то, что боялся на той, где Ветлан: я пытался воспарить над землей если не телом, то всем остальным.

Алексей безуспешно старался обучить меня чему-либо, заставляя сидеть над электронными схемами с паяльником в руке. Он рассуждал о многоканальном управлении моделями. Притащил в мастерскую громадный, как дорожный чемодан, магнитофон и часами гонял по кругу «Иисуса Христа» и «Времена года». Я помню эти тяжелые бобины, похожие на пулеметные магазины, но меня они не трогали, звуча бесполезно, будто холостые очереди. Алексей создал какой-то новый механизм поворота руля с электромагнитом и, помнится, все обещал мне: «Вот пошлю схему в журнал – думаешь, не опубликуют? Опубликуют, вот увидишь». Я, сидя к нему спиной, улыбался – нужен этот поворот журналу. И плавил серебристое олово, и вдыхал янтарный запах канифоли. Да, всего каких-то тридцать лет прошло…

Летать – это не по скалам ползать, как сказал один сокол. Алексей, стоя на Морчанских полях, брал модель правой рукой за фюзеляж, под крылом, где центр тяжести, и, проведя над головой, бросал планер навстречу ветру. Радиоуправляемая модель с двухметровым размахом крыльев торжественно уходила в пространство над городом. Алексей подавал команды, держа электронную шпагу, на которой вместо эфеса был пластиковый шар, начиненный передатчиком. И покачивалась в руке антенна, похожая на оружие мушкетеров.

Алексей нажимал большим пальцем на кнопку, и планер начинал плавно разворачиваться, показывая в лучах заходящего солнца свои прозрачные, пропитанные эмалитом крылья – от кромки до кромки, все нервюры и лонжероны, свой продуманный аэродинамический скелет. Стремительно возвращаясь, он парил в небе на уровне моих восторженных глаз и, послушный волшебной кнопке, разворачивался прямо перед нами, уходя на круги своя. Кроме одного случая, когда передатчик был доверен мне.

Сначала модель с треском вошла в сухую и жесткую осеннюю траву, порвав микалентную бумагу обшивки. Алексей тут же сделал легкомысленные заплатки из билетов в кинотеатр, нашедшихся в кармане. Пропали билеты. Не вернулись. Поскольку планер вышел из зоны управления и, покачав крыльями, ушел над верхушками елей в глубокий лог. Я вернулся из этого лога уже в темноте и без модели. Алексей только рукой махнул – туда, дескать, и дорога пернатому, еще построим.

Пока я паял там, он смастерил за моей спиной станковый рюкзак с крышей – несущей поверхностью над головой. «Чем не передвижной домик из Кобо Абэ?» – хвастался он, демонстрируя грузоподъемные возможности конструкции на собственной спине. А когда шел с этим рюкзаком по улице, встречные останавливались и смотрели вслед, пытаясь понять, чему же они сейчас были свидетелями. Вскоре фото автора и чертеж рюкзака были опубликованы в журнале «Турист». На фотографии Алексей стоит, слегка согнувшись под тяжестью поклажи, и улыбается.

Да, он всегда берет на себя много, что раздражает не только меня. Как и его подчеркнутая независимость от чужого мнения или воли – можно сказать, демонстративность проявления этой независимости. Жесткий характер – как сверхзвуковая конструкция, тяжелый взгляд. Когда он жил в Казани или в Ленинграде – не помню точно, где в тот раз, – на массовом сеансе гипнотизер попросил его выйти из зала. Я бы тоже попросил…

Иногда он смотрит в упор – и не видит. Иногда в темноте видит то, что происходит за спиной.

Я стоял за его спиной и наблюдал, как он работает с новым таймером для экспонирования, который тоже, конечно, сделал сам. В красном фотолабораторном свете Алексей был похож на алхимика.

– Смотри, – кивнул он на крупнозернистое изображение группы молодых женщин, проступившее сквозь вишерскую воду. – «Надейки» – так я назову эту фотографию… Востроглазые, смешливые, бездумные.

В то время он увлекался Хулио Кортасаром, я, конечно, тоже. Надейки – это из типологии человеческих характеров писателя.

– А теперь посмотри на часы, должно быть ровно половина первого, минута в минуту, – произнес он, не поворачиваясь.

Я посмотрел на свои ручные: так точно, без нескольких секунд. Он объяснил тогда, что получает в это время сигнал – оттуда…

Я прямой связи с космосом не имел, поэтому Алексей сказал, что не возьмет меня выше Кваркуша.

Впервые мы рванули туда, где ягоды морошки светятся между небесами и мхом высокогорной тундры, много лет назад. Сейчас он ходит туда проводником – на Северный Урал, в верховья Вишеры. Не бойтесь, это не очень далеко. И согласитесь, что сбежавшую речку, русло которой усыпано сухими и круглыми, как яйцо, камнями, можно перейти и вброд. А там и рукой подать – небольшой марш-бросок в гору, сквозь паутину, бурелом и собственные слезы. Речка Золотанка, Золотой Камень, Золотое урочище… Сначала сюда поднимались по Вишере за железной рудой, потом – за золотом, а сегодня – и за алмазами.

Но красные развалины гранитных замков! А багровые брусничные бусы, разбрызганные по земле? Готический восторг вечнозеленых, женственная нежность папоротника, хрупкость сушняка… Осины пугают внезапностью кровавой листвы, а желтеющий мох успокаивает. И все это, конечно, в конце августа.

Перед нами развернулась панорама Уральских гор, и вскоре мы заблудились среди густых и высоких трав субальпийских лугов. Мы безуспешно пытались соотнести между собой карту, компас и то место, на котором стояли. А тут еще на плечи прыгнул низкий и резкий, неожиданный, как рысьи глаза, дождь. Мохнатая собачка Люська, с которой Алексей ходил на Камень Помянённый и спускался в Дивью пещеру, стала прыгать на хозяина, царапать и лизать его, отбегая в сторону и оборачиваясь до тех пор, пока мы не догадались пойти за ней. И в тот же вечер, сидя в охотничьей избушке, мы присвоили ей почетную кличку Высокогорный Заяц Люська. Мы – это Алексей, его младший брат Петр, музыкант Андрей Бычин, с которым они спускали меня по веревке с Ветлана, и я, конечно. Мы растопили каменную печку и обсудили ситуацию. Расклад оказался настолько безвыходным, что две бутылки кагора, захваченные для банкета у Вогульского Камня, распечатались самостоятельно. И, вдоволь насмеявшись, мы опрокинулись в сонную пропасть.

А утром не обнаружили Петра ни в избушке, ни около. Он пришел часа через два – высокий, бородатый, мосластый, скуластый, непрерывно улыбающийся.

– Я нашел тропу на восточном склоне – ту самую, которая есть на карте!

Он стоял перед нами, расставив длинные ноги в резиновых сапогах, – турист и авиамоделист, как старший брат, школьный золотомедалист и будущий химик, девятнадцатилетний студент. Я не успел узнать его лучше. Кстати, и старшая сестра Копытовых – кандидат наук. Какой-то семейный код одаренности существует.

Петр Копытов пропал через год – в Хибинах. Семь студентов университета ушли к перевалу ранним, сумрачным утром. И не вернулись – ни через месяц, ни через два, ни через полгода.

О событиях, происходивших в далеких Хибинах, я слышал от Алексея, выезжавшего туда для участия в поисках, которые помнятся своими беспрецедентными масштабами и сейчас. Известные альпинисты и туристы, десятки групп, сотни людей прочесали, переползали этот небольшой, но, как говорят, опасный горный массив. Чистый, прозрачный лес не раз был просмотрен с вертолета. А горные речки пропущены через сети. Все бесполезно – ни следа, ни варежки, ни обломка лыжи…

На всю длину человеческого взгляда тянулась высокогорная тундра. Белели сухим цветом, будто в каком-то сказочном месте, коряги, подсверкивал листьями карликовый ивняк и ежился можжевельник. Мы шли к двухсотметровой пирамиде, похожей на увеличенные в тысячи раз песочные часы, остановившиеся так давно, что песчинки превратились в камни, в серые мшистые куски не утраченного Уралом времени. Мы шли к Вогульскому Камню по ровному, фантастическому пространству плоскогорья. Алексей щелкал затвором фотоаппарата, и только с трех метров начинали отлетать в сторону непуганые куропатки. И вдруг тундра резко рванулась вниз, слева от нас, открывая взгляду громадную чашу, украшенную камнями и патиной мха. На дне этой чаши стояла еще одна пирамида – продолговатая, похожая на домовину. Гроб – так называется этот камень, действительно будто опущенный туда на веревках. Весьма похоже на творение рук человеческих.

Вокруг домика оленеводов, к которому мы вскоре подошли, варварски были разбросаны кости животных и стоял какой-то отталкивающий запах – как оказалось, вяленого оленьего мяса, висевшего в мешке под крышей. Тут я впервые увидел нарты, оставленные хозяевами, а под низким карнизом, на двух деревянных кронштейнах, – самодельный трехструнный инструмент в форме лодки, из ели. Но почему снаружи? Вероятно, чтобы ветер играл в горах на этих угорских струнах. Позднее я узнал, что инструмент называется нарс-юх. Мы стояли у подножия Вогульского Камня.

Петру довелось вернуться сюда только один раз – в зимние, в синие февральские каникулы. Я нашел братьев после того лыжного похода в баре «Ветлан». Они смеялись, сидя на широких лавках за длинным деревянным столом. Петр тянул ко мне, на белый свет, как будто бы еще скрюченные морозом, почерневшие и потрескавшиеся руки. Он, как всегда, смеялся больше всех.

– Тридцать градусов ниже нуля плюс ветер – десять метров в секунду. Зря ты не пошел с нами!

Смеялись девушки, смеялась невеста Петра, потом ушедшая с ним в Хибины, и все они хором рассказывали: скрип лыж и заледенелой одежды, закутанные лица с оставленной для глаз щелью, облитый лунным светом каньон, гигантскими террасами поднимающийся к звездному небу. Нет, зря ты не пошел с нами.

Мы ели горячие бифштексы и пили пиво из высоких керамических кружек. Алексей вел разговор с нарочитой, игровой манерностью, отводил правую руку в сторону, сверкал золотистой оправой очков и спрашивал: «Не так ли?» И не ждал ответа. За окном миллиардами бриллиантовых снежных граней мерцал вечерний свет Вишеры, нашей неповторимой молодости. Одна из студенток рассказывала, как столичный профессор прочитал в аудитории филологического факультета стихотворение – и никто не смог назвать автора, вы понимаете? Речь идет о первом университете страны! Первая строчка, сказала она, звучала так: «Нельзя иллюзии исчислить…»

– Да, – кивнул головой Алексей, – «и горькие предположенья, нет меры для определенья того, что не могло не быть, что шелестело, точно шмель, и, не замеченное нами, исчезло, словно наважденье…».

И он прочитал «Непотерянное время» Пабло Неруды до конца. Я помню, потому что он переписывал стихи из сборников и дарил рукописные копии не только мне.

– Растет культурный уровень советского человека! – покачала головой изумленная студентка.

Нашла советского…

Это было зимой. А в конце августа мы сидели в избушке оленеводов у подножия Вогульского Камня. Андрей Бычин играл на гитаре, отказавшись от неизвестного вогульского инструмента. С темнотой на холодное и безлюдное плоскогорье пришел двигавшийся табунами туман.

Алексей рассуждал о Гюставе Флобере, точнее, о неизбежности мышьячной смерти в провинции. Я пытался возражать – в столицах, дескать, умирают еще и не так. Над Кваркушем, как над высотным космодромом, зияли крупным горным светом созвездия. Алексей сразу вспомнил о том, кто рождается в провинции, а умирает в столице. Он заговорил о Стендале.

– Агрессор, – сказал я, припомнив этому Бейлю наполеоновскую кампанию.

– Ты однозначен, – обиделся Алексей за французского классика, – ты примитивен, как салазки, стоящие во дворе.

– Ты противен, как мешок с вяленым мясом, – с удивительной готовностью добавил Андрей. И надо сказать, что свежесть последнего образа особенно задела меня.

– Самая однозначная наука – математика! – возмутился я, намекая на чьи-то семейные способности.

Петр смотрел в потолок и улыбался, лежа на жесткой оленьей шкуре, которыми были застланы топчаны.

– Ты не знаешь математики, – вступил в разговор студент, приподнявшись на локте, – даже многозначность поэтического образа можно передать как цифровой код.

– Закодировать можно, но не передать.

– И не надо этого делать. Надо понимать, что точные науки – это условное понятие, временное, что они расщепляют мир так же, то есть настолько, насколько постигают его, понимают, – привычно вышел на свои дидактические интонации Алексей, – надо познавать мир – «терять, вплоть до потери жизни, – равно обжить и жизнь, и смерть. Нетленно и непреходяще в своем реальном постоянстве продленье вечной пустоты и тишины, куда летит все мироздание и мы». Гениальный поэт!

– Коммунист, – припомнил я и этому Пабло кое-что.

Кажется, Алексей хотел еще что-то сказать, но в это время за стенкой домика раздался шум, похожий на легкие и быстрые шаги. И мы тотчас замолкли. Шум то пропадал, то возникал снова. Понятно, мы все вспомнили о том, что с Красного Берега в побег ушли восемь осужденных – одновременно с нами. Оказалось, я больше всех боюсь не только высоты, поэтому вскочил и быстро привязал дверную ручку к скобе на косяке. Как будто это могло спасти нас от восьми головорезов. Я взял топор и положил его рядом с собой на оленью шкуру. Друзья то прислушивались, то тихо похохатывали, глядя на меня и зажимая рты. На нервной почве, наверное.

Позднее местный охотник поведал нам, что давно уже заприметил тут росомаху…

Дал я маху со своим страхом. Выше Кваркуша я никогда не поднимался, а Алексей после гибели Петра начал ходить на это плоскогорье постоянно. И ходит сегодня.

Мое осуждение он выслушивает до конца, но снисходительно. Он, шагая в темноте по липовой аллее Красновишерска, рассуждает: в горах, да и не только там, гибнут мастера, прочно уверовавшие в собственную удачу и надежность личного опыта, люди, которые не боятся поставить ногу в сторону без страховки, утратившие осторожность, не поднявшиеся на свою главную вершину – профессиональную.

– Бывает, гибнут не только мастера, – осторожно возражаю я.

– Бывает, – отвечает он, – торопятся. Вверх надо подниматься медленно. Твоя жизнь зависит от того, насколько верно ты расшифровал понятие «профессионализм». И страх тоже в нем закодирован. А что касается вероятности, неизбежности… Помнишь? «Как близко находилось то, о чем мы не предполагали! Как невозможно было то, что, может быть, возможно было! Вокруг молчащих Кордильер печали столько крыл шуршало, исколесило столько дрог дорогу жизни, что отныне уже и нечего терять».

– Но почему из пятидесяти тысяч стихотворений, написанных Нерудой, мы знаем только пять?

– Ты знаешь почему: когда у него пропадал страх, он переставал быть гениальным поэтом. Такое случается с литераторами, переставшими испытывать испуг перед белым листом бумаги. Ты читал где-нибудь об этом? Неисчислимые иллюзии, как зияющие, распахнутые пропасти, ждут тебя – талантливого, нетерпеливого. А с другой стороны, читай, учи Неруду – и будешь знать наизусть больше, нашел проблему. И помни: творчество – это публичная самодешифровка личности, а это опасно. Ты меня понимаешь?

«Нельзя иллюзии исчислить…». В августе следующего года группа московских школьников нашла на снегу хибинского перевала синий рюкзак – вероятно, вытаявший за лето. И в течение недели десятки туристов, снятых с маршрутов, работали там, доставая из-под снега по одному человеку в день. У Петра остались целыми стекла очков и фотоаппарат с пленкой, которая не была засвечена ни тем, ни этим светом. А перед лицом одной из девушек вытаявший снег сохранил форму последнего дыхания…

Так сошел на них снежный карниз.

Неужели можно предусмотреть подземный взрыв – в шахте, у подножия гор, и минутную остановку группы под скалой, вставшей поперек перевала? – спрашиваю я. И слышу: нет, никто не знает, как это было на самом деле, а ты, бывает, рискуешь вообще в недостойных ситуациях. Дескать, лучше от водки и от простуд. Не знаю, что лучше, только это была первая песня, а не последняя – «спасите наши души…». Но неужели ты думаешь, снова слышу я голос, будто потребность в покорении пространства вызвана где-нибудь на уровне филогенеза протестом голени против укорачивания из эстетических соображений? Да ничего я не думаю, ничего я не знаю, кроме одной истины: человек не имеет права распоряжаться своей жизнью, пока у него есть родители и дети. Перебираю конверты – вот и Алексей пишет мне: «Не спрашивай меня ни о чем. Мало что знаю… Смысл всему – просто жить, не брать на себя так много, что согнешься… Не дожидайся моих писем. Я боюсь белой бумаги, и еще больше – мною не писанной…»

Твои слова, Алексей.

А помнишь, как вы заявились на Ветлан по первому снегу? Было холодно, и дуло так, что Андрею с трудом удалось разжечь на скале костер. Вы готовились к стометровому тренировочному спуску – работали со своими веревками-страховками. Лицо Андрея стало совсем темным, и даже под ногти набилась грязь. Вы сползали по широкой и почти вертикальной расщелине, поросшей местами мелким кустарником. Вы шли в связке, и где-то на середине спуска Андрей сделал шаг в сторону и, упершись ногой в стенку, заглянул за каменный выступ, в какую-то скальную нишу. Несколько секунд он смотрел туда не шелохнувшись. А когда повернул голову…

«Когда он повернул ко мне голову, я увидел, что его лицо стало совершенно чистым – как снег, как бумага, и руки стали чистыми, и даже ногти. Андрей молчал, я тоже боялся произнести что-нибудь, неосторожный звук или слово, потому что под нами было около полусотни метров. И мы спустились вниз в полной тишине. Уже наступили сумерки. Мы собрались и пошли домой. Андрей не сказал мне ничего – и я не спросил…»

Так ты рассказывал о том, как Андрей побелел на Ветлане. Значит, не только я побледнел там во время того спуска, когда вы нагло смеялись мне в беззащитное лицо. И что он увидел там?

«Нет меры для определены! того, что не могло не быть…» А скальный выступ – это просто рваный край фотопленки.

И чему он только не обучил нас, этот Алексей Алексеевич Копытов, начавший руководить авиамодельным кружком при районном Доме пионеров, когда ему самому было всего пятнадцать лет. Сейчас я шутя называю компанию его учеников вишерской школой высшего пилотажа: кто строит двигатели для самолетов, кто творит в конструкторском бюро космических кораблей, кто пишет художественные книги… А он водит на Кваркуш уже других молодых и дерзких.

Мужчина должен уметь работать не только головой, говорит он. Поэтому мы мастерили пилотажные и боевые модели, резиномоторные, экспериментальные и комнатные, весившие по два-три грамма, – из прозрачной стрекозиной микропленки, из сухих травинок, которые гнули на обыкновенных лампах накала. Я работал с липой, вытачивая фюзеляж и обтекатель для движка скоростной кордовой модели. А сосновая доска, стандартная дюймовка, стала для меня почти родной, потому что пилорамы у нас тогда не было и крылышки с профилем не толще четырех миллиметров пришлось выстругивать из нее рубанком. Потом я медленно, со страхом подходил к белому, светившемуся от настольной лампы столу руководителя. Алексей Алексеевич откладывал скальпель или паяльник, брал в руки крылышко и начинал проверять его сверкающим штангенциркулем. Он сдувал нежную древесную пыльцу, остававшуюся после обработки наждачной бумагой, качал русой, чуть пепельной шевелюрой и, держа крылышко руками за концы, аккуратно ломал его о колено и бросал куски в мусорный бак. И так четыре раза в течение полугода. Скоростная модель совершила в своей короткой, стремительной жизни только один полет – над летним полем вишерского стадиона. Гудя микродвигателем, она легко резала воздух, вращаясь на почти невидимых кордах. «Сто пятьдесят километров в час! – улыбнулся Алексей, посмотрев на секундомер. – Для начала неплохо. Может быть, к концу жизни из тебя что-нибудь получится». Мне было четырнадцать лет, и я был счастлив – его улыбка дорогого стоила. Ему было восемнадцать, и он собирался в армию, в ВВС конечно.

Читаю сейчас написанное и думаю: поломает он это крылышко и скажет: «Долго тебе еще доски строгать, друг мой».

В конце августа Идрисов сообщил по рации, что скоро в заповедник прибудет группа из МВД России. «Ну-у, – весело подумал Зеленин, – получается, теперь очередь Мамаева и компании раком становиться? Только Мамаев не станет».

Василий вырос на хуторе, на Карельском перешейке – территории бывшей Финляндии. И хутора тоже остались от финнов. Правда, все уже было разорено, но семилетний мальчуган этого не понимал. Он видел и знал сосновый бор, озера и совхозную конюшню, где пропадал целыми днями. Сверстники для общения находились только летом, когда появлялись питерские дачники. В школу он пошел в шесть лет – отец запрягал в телегу битюга и отправлял сына учиться за пять километров. А там его встречала учительница, принимала и обихаживала коня…

В первом классе Вася был единственным учеником, а всего в школе насчитывалось девять детей. Поэтому он и вырос таким – самодостаточным человеком. Ему нравилось выражение Якова Югринова по прозвищу Инспектор: «Скучно – это когда все в куче…» И сам Яков нравился – порядочностью и природной мощью, звериной.

Отец Василия работал в совхозе и однажды ударил парторга, однажды и только один раз, но так, что активный и гонористый коммунист получил сотрясение мозга. А когда вышел из больницы, решил посадить Алексея Зеленина. Но мужики, друзья отца, поговорили с ним, подвесив за ноги к тельферу в гараже. И тот забрал заявление из милиции. Правда, отцу пришлось уволиться, оставить хутор и переехать с семьей в поселок, принадлежавший гарнизону гвардейской дивизии.

Там Вася стал сорок первым учеником в классе. Шока от школы вроде бы не испытал, но пережил сожаление об утраченном одиночестве. Это он потом понял – про одиночество.

Кто сказал: «Если сожалеешь о прошлом, значит, ты постарел»? Василий постарел, когда ему было семь лет.

«Семейное предание гласило, что бабка моей бабки была турчанка, – писал мне Василий со строгой зоны. – Предок, служивший у генерала Скобелева, привез ее с последней турецкой войны, которая шла за Болгарию. Прожил он после этого недолго, турчанка осталась с тремя детьми на руках и тоже умерла – наверно, северный климат не пришелся. Детей приняла и вскормила крестьянская община. При Александре III, кажется, случилась перепись, и на вопрос переписчика „Чьи это дети?“ селяне ответили: „Зарины“. И простоватый разночинец записал их под фамилией Зорины. Это фамилия моей бабки по отцу».

В жилах Зеленина течет, бьется и рвется крестьянская, армейская, офицерская кровь. Судьбой было уготовано ему особое место – охранять русскую землю. Даже элементов классовой борьбы не наблюдалось, когда на кордон залетали богатые. Инспекторам не приходилось быть лакеями, поскольку эту роль на себя добровольно брал Идрисов. Выпьет Василий сто граммов, сидит и размышляет, думает, какой бы приличный повод найти, чтобы покинуть застолье.

Понятно, Дима Холерченко – не очень плохой парень, размышлял Зеленин, не очень… Конечно, пробился в спекулянты, принял правила игры. А богатые – люди благодушные, пока речь не заходит о личных интересах. Они хотели денег и власти – они этого добились. Честолюбие удовлетворено, даже тщеславие. А вот Идрисов еще в пути – ему не хватает способностей, характера не хватает. Поэтому впадает в истерику, давит тех, кто ниже по положению. Похож на импотента, истязающего женщину. На импотента, отягощенного синдромом функционера – желанием отдаться начальнику. Чтобы его поимели, по-настоящему, а не в каком-нибудь образном плане.

Да, похож… Да он один, что ли? Тут возникает вопрос: чего это богатых тянет на заповедную территорию? Рыбалкой интересуется один Мамаев, охотой вообще никто не интересуется. Правда, Холера объяснил просто: «Тут стоит хорошо!» Надо думать, что в другом месте вообще никак. Заповедная территория – последнее, что им не принадлежит. А им хочется все иметь. Все. Все!

Самое раннее воспоминание Василия относится к четырехлетнему возрасту, когда его привезли в Питер: зима, вечер, за стеклом «Волги» огни, огни, огни… «Сюда мы пойдем на елку, – говорит тетя, – а здесь будем кушать мороженое». Маленький Вася смотрит, дивится городу, столице самой великой в мире империи, и в голове вертится невысказанный, один, может быть, из самых первых в жизни вопросов: «А как тут люди-то живут – в куче?» И никогда не мог понять этого – и до сих пор, кажется, не понял. Выходные и каникулы он продолжал проводить у бабушек, на далеких карельских хуторах.

С тех же малых лет ему периодически виделся один и тот же блаженный сон: белая церковь на высоком холме, к которой ведет извилистая проселочная дорога, жаркий летний день, пряный запах трав, пенье жаворонков… Себя Вася не видел – только эту предметную, объемную, звенящую картину. И возникало такое ощущение, будто он приближается к тому, к чему стремился всю свою жизнь. «Но это был не мой сон, – вспоминал он позднее, – казалось, все происходит за сто лет до меня». Самое, может быть, удивительное, что Василий в детстве и церкви ни разу не видел – места протестантские, разве что кирха разваленная попадалась.

Если гениальность, которая начинается с поэзии, не всегда завершается бессмертием, то, должно быть, не каждая смерть – зло. Но как отличить Байконур от бобровой реки? Когда стаи белок, мигрируя по тайге, заходили в поселки, вишерские пацаны били их палками по головам, чтобы содрать драгоценные шкурки и продать. А вот Вася отказывался стрелять в зверей…

При этом кто-то настойчиво ходил за мною по городу с большим пистолетом в кармане. Я жил в Крыму, служил в Сибири, учился и работал на Урале столько лет, чтобы быть убитым в темноте, за железными гаражами, у мусорных баков? Я решил купить себе оружие. И на мой вопрос «Папа, это хорошо?» Господь Бог ответил: «Да, сынок, неплохо».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю