355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Балтушис » Проданные годы [Роман в новеллах] » Текст книги (страница 7)
Проданные годы [Роман в новеллах]
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:21

Текст книги "Проданные годы [Роман в новеллах]"


Автор книги: Юозас Балтушис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Подошел сам к буренке, почесал ей между рогами.

– Дурашка ты, – начал уговаривать. – Не видишь разве, что в доме делается? A-а!.. Увидела теперь? Ну, ступай, коровушка, ступай, милая… Никто тебя больше бить не будет, пройдешь себе по двору, как барыня… Ступай, коровушка…

Говорил так вразумительно, что буренка сразу поняла: нельзя упрямиться, когда в доме такая беда. Большие, чистые глаза ее налились слезами. Молча перешагнула она порог сенцев, побрела по снегу за отцом. У ворот только приостановилась, поглядела на нас с Лявукасом и замычала:

– М-му-у-му…

И тут вдруг пропало все мужество Лявукаса. Бросился он от двери в деревяшках на босу ногу, в одной рубахе погнался за коровой, уцепился за привязь.

– Тятя, не уводи! – крикнул он злобно, а сам всхлипывал. – Хочешь, чтобы зарезали… чтобы нашу буренку зарезали? Она же плачет, тятя!

– Отстань, козявка! – разъярился отец и замахнулся на Лявукаса той самой хворостиной, которой стегал буренку. А потом вдруг обхватил Лявукаса обеими руками, оторвал от коровы и понес назад в сенцы. Тот отбивался руками и ногами, кричал, но отец обхватывал его еще крепче.

– Ну, чего ты это?.. Ну, чего?

– А зачем уводишь буренку? Ее зарежут…

– Не я увожу, горе уводит… – сказал отец и замолчал, будто не зная, что еще сказать. – Слышь, Лявукас, – заговорил он опять, – а мама у нас была хорошая или плохая?

– Мама очень хорошая.

– Ну, видишь. Мама очень хорошая, а теперь маме очень плохо. Плохо, очень плохо… А когда я уведу буренку, то придет доктор и маме станет лучше, и она опять будет для всех хорошей. Понял?

– Не уводи буренку…

– А не уведу, то маме станет очень плохо… она, чего доброго, и помрет, Лявукас, и тогда мы останемся одни, и весной никто тебе не смажет трещины на ногах. Помнишь, как щипало, когда у тебя голяшки обметало цыпками.

– Пускай мама не помирает! – крикнул Лявукас с полными слез глазами.

Отец тыльной стороной ладони утер ему вспотевший лоб.

– Так уводить буренку?

– Пускай доктор сам приходит. И буренка будет дома, и маме будет лучше…

– Хо-хо, – засмеялся вдруг показавшийся за изгородью Тяконис. – У мальчишки губа не дура: и корову ему оставь, и доктора доставь, хо!..

Отец спустил Лявукаса с рук, хотел что-то сказать Тяконису, но тут из избы вышел старик Алаушас.

– Не ввязывайся, больная ждет, – сказал спокойно, принимая Лявукаса у отца.

Лявукас исподлобья смотрел на удаляющегося отца, на буренку и неожиданно улыбнулся:

– Дядя Алаушас, а ведь у буренки ноги совсем как у тяти!..

На самом деле, впереди шагал отец, выворачивая наружу ступни, а буренка метила в его следы, так же выворачивая наружу задние копыта. Так они и вышли оба за ворота.

В тот же вечер в нашей избе уже хлопотал седобородый высокий человек. Сердито поблескивало золото его очков, а сморкался он в клетчатый, большой, как скатерть, платок. Человек говорил отцу:

– Тэк-тэк-тэк… Теперь поверните больную вот тэк… Почему меня раньше не пригласили? Тэк-тэк-тэк…

Потом сел за стол, что-то писал, объяснял отцу, когда и по скольку давать лекарства, а уезжая, сказал:

– Через несколько дней опять за мной приедете. Тэк-тэк-тэк. А если опять кризис, то не ждите, сразу приезжайте. Понятно, сударь?

– Доктор, выздоровеет моя жена?

– Все мы в руках божьих. Надо было раньше позвать меня, не ждать до последнего. Ну, ничего, ничего… посмотрим, сделаем все, что можно.

Теперь отец и Алаушас поочередно простаивали целые ночи с лучиной в руке. Все смотрели: не нужно ли чего маме? Четырнадцать ночей провели так, засыпая на часок, когда больной легчало и ее можно было оставить на моем попечении.

И вот однажды, когда я сидел возле нее, мать позвала меня. Она хлопала правой рукой по левой и просила:

– Сними это, давит очень… грудь давит…

– Что давит?

– Что тут лежит.

– Рука это лежит.

– Чья рука?

– Разве не видишь, мама? – удивился я. – Твоя рука.

Она помолчала.

– А ты чей? – опять спросила.

– И я твой, – ответил я, еще больше удивляясь. – Или ты не знаешь?

Она помолчала, пристально глядя на меня. И вся засияла, обрадовалась:

– Так ты жив?

– Жив, мама. Я уже давно отхворал!

– А Лявукас?

– И Лявукас жив. Мы все живы: Маре, тятя, буре… Все мы живы, мама. Разве ты не знаешь?

Она слушала и светлела все больше. Но вот опять забеспокоилась, прислушалась.

– Буренки не слыхать в сенцах, – сказала тихо.

Я отвернулся. Отец строго-настрого велел показываться перед больной только с веселым лицом, а если уж надо похлюпать, то отвернуться в угол и там дать волю слезам. Но как тут отвернешься, когда мать глядит.

– Мама, ты побудь чуточку одна, – сказал я. – Мне на двор очень нужно…

А на дворе уже близилась весна. Весело светило солнышко, со стрех капало, на припеке быстро рыхлели снежные сугробы. Налетела целая стая воробьев, сели они на хворост Тякониса и так весело зачирикали, защебетали, что казалось, нет под этим синим небом ни болезней, ни бед.

Тут на дворик пришел и старик Алаушас. Сел рядом со мной на камень перед порогом.

– Так-то, сынок, – заговорил он после долгого молчания. – Скоро и скворцы прилетят. Кончился твой отдых, а?

Я промолчал.

– Кончился, сынок. Все на свете кончается, – опять заговорил он, – все проходит… И так быстро проходит, что и увидеть не успеешь, а? Вот и я, доживаю свой век, состарился, как пень, а будто и вовсе не жил… – Он замолчал, набивая себе трубку, долго зажигал ее, высекая огонь кремнем. – Но ты не унывай, – сказал, выпуская дым. – Отпасешь еще год, и опять будет отдых. Всего еще будет в твоей жизни.

– Дядя Алаушас, помнишь, как помирала наша мама?

– Так не померла же.

– Не померла, только я спрашивал тогда тебя: помрет мама или не помрет?

– И это помню.

– А ты, дядя, ничего тогда мне не сказал.

– Я?

– Ты, дядя.

– Не помню… – проговорил он. – Не припомню, как там было.

– Да ты врешь, дядя Алаушас, – сказал я сердито. – Все ты помнишь, все знаешь. И тогда знал, только почему не сказал?

Алаушас не спеша сосал свою вонючую трубку.

– Видишь, сынок, – опять заговорил он. – Я рассуждаю так: если не найдешь ничего хорошего сказать человеку, то молчи.

Чмокнул трубкой раз, чмокнул другой, сплюнул краем губ.

– Вот хоть и ты. Приедет новый хозяин тебя нанимать, ты молчи, ничего не говори.

– Чего не говорить?

– Что мама хворала, что буренку продали, что… Э, ничего не надо говорить. Какая радость хозяину знать, что ты болел тифом? – Улыбнулся, прищурил глаза и хитро добавил: – Узнает – не наймет, поедет искать подпаска в здоровых избах. Вот, стало быть, и молчи, если не найдется ничего хорошего сказать человеку, – твердо сказал он.

И положил руку мне на плечо.

Не нужен

Великий пост был уже на исходе, и полозья саней глубоко проваливались в снег, взвизгивали на щебне большака. Было пасмурно, в воздухе висела мелкая водяная пыль, назойливо проникавшая сквозь все швы до самого тела. В сером тумане тонули придорожные деревья, кусты, разбросанные там и сям хутора. Но так было днем, когда мы с новым хозяином выехали из дома. А теперь уж сгущались серые сумерки, близился вечер. И вместо убогих избушек с соломенными крышами, стоявших поодиночке или жавшихся кучками вдоль дороги, стали попадаться хутора зажиточных хозяев. Стояли они поодаль друг от друга – не перекликнуться, – обнесены были крепкими, заботливо сохраняемыми заборами, широко опоясаны высокими елями и липами, утопали в садах и ягодных кустарниках. Все строения просторные, крыты красной черепицей или жестью, а жилые дома к тому же сверху обшиты досками и толем. Глядя на них, я все думал: в котором же из этих сытых хуторов проведу я новое лето?

Впервые меня нанимали в такую даль. Даже отец с матерью дивились:

– И принесло же человека чуть не с самого края света!

– Может, другого подождем, который поближе? – предложил я.

– Ты не девка на выданье, чтобы со сватами привередничать, – отрезал отец. – Насчет жалованья сладимся, и кати. Человек, кажись, хороший.

И правда, человек казался хорошим. Очень даже приветливым, обходительным. Шишковатый лысеющий лоб, пышные пшеничные усы и множество мелких морщинок вокруг глаз, какие обычно появляются от постоянной добродушной улыбки. И насчет моего жалованья он рядился как-то по-иному, будто и не рядился вовсе, а просто беседовал с хорошими знакомыми о самых приятных материях. Ну, как же такому человеку отказать? И опять же, почем знать, кого еще бог пошлет и когда пошлет…

Так и не отказали ему.

Теперь, сидя в набитых соломой санях, я опасливо поглядывал на нового хозяина и думал, что вот, слава богу, хоть раз я попал к доброму человеку. У него не станут считать куски за столом, не будет столько крику и понуканий, как в прошлый год. У людей с такими усами и с такими морщинками вокруг глаз наверняка золотое сердце. Вот и сейчас уж хозяин уступил мне чуть не половину дерюжки, чтобы удобней было сидеть, и все заправлял, подтыкал вокруг солому, заботливо спрашивал:

– Ноги не отморозил?

– Ничего.

– Ты смотри шевели пальцами в деревяшках, а то застынут, топай – не отойдут. А может, вылезешь, пробежишься?

Пробегусь я – и опять в сани. Тогда он опять спрашивает:

– Что, лучше?

– Лучше, ноги прямо горят!

– Теперь заройся в солому, чтобы прострел не надуло.

Нет, такого хозяина у меня, право, еще не было. Эх, скорей бы доехать, тут же скотину обряжу, без приказаний подмету избу, пускай видят, что и мы не лыком шиты, умеем за добро отплатить.

А хутора все скользили мимо – холодные, чужие, с крепко затворенными высокими воротами. Начал накрапывать дождь. Наконец хозяин шевельнул вожжи, свернул вправо. Крепкая, ухоженная темно-гнедая лошадь зашлепала по раскисшему проселку, пересекающему густой ольшаник. Где-то вдалеке залаяли собаки.

– Ну, еще с десяток километров – и дома. Ужин, пожалуй, на столе дымится, – промолвил хозяин с улыбкой. – Поди, проголодался, а?

Я кивнул головой. Что тут было разговаривать? Еще до того как он приехал, я съел блюдце крупяной похлебки, чуть забеленной молоком, а больше и ничего. Сейчас у меня в животе, как говорит старик Алаушас, кишка кишке кукиш казала. От слов хозяина про дымящийся ужин прямо засосало под ложечкой.

Да и ему самому, видать, изрядно надоела дорога. Чем ближе подъезжали мы к дому, тем он становился словоохотливее, хоть подпасок, конечно, и не ахти какой собеседник для такого крепкого хозяина, как он.

– У кого же ты летось пас?

Я сказал. Некоторое время он ехал молча и лишь изредка почмокивал губами, понукая лошадь.

– Был у меня летось такой парнишка, Данелюс, – заговорил он снова. – Хороший был, худого не скажу. И скотину пас, и с домашними ладил. Звал я его на другой год, да он не согласился. Будет с меня, говорит, набегался за коровьими хвостами, попробую батрачком… Ну, мне что? Хочешь попробовать – пробуй. За полу не держу. Батрак что? Батрак вроде пташки божьей: куда захотел, туда и полетел.

Умолк мой хозяин, свесил ногу с саней и бороздит носком сапога снег. По всему видать – жалеет неразумного Данелюса и завидует батрацкому привольному житью.

– Я ему и говорю, – продолжал он, – напрасно в батрачки лезешь. Попаси еще у меня лето-другое, кости окрепнут, подрастешь. А то раньше времени навалишься на работу – простись со здоровьем. Батрачок и мешок картошки подыми, и снопы на воз подавай, а уж пахать – это наравне со взрослыми… Не так поднатужишься, и аминь, и будешь ходить раскорякой, с килой в паху. Много ли парнишке нужно? Так нет же, не послушался разумного совета. Будет, мол, с него. А ты в батрачки не собираешься? – спросил он вдруг меня.

Я только засмеялся. Не знает он, что ли моих годов? В эту пору только паси, не зевай по сторонам. Прошлой – осенью, когда я приехал с заработанным харчем к рождеству, отец сказал:

– Вот и первое лето за плечами. Еще шесть отмахаешь хворостиной и пора собираться в батрачки. А там и в батраки поднимешься, жалованье будет – обеими руками загребай, гармонь купишь… Запасись только терпением – все будет!

До батрачка мне еще так далеко, что и думать об этом не стоит. И мы едем дальше молча. Ольшаник кончился, потянулись голые поля, местами уже почерневшие, с обветрившимися буграми. Все больше сгущались сумерки, дождь набирал силу. Теперь он хлестал слева, где меня не загораживал хозяйский бок. Поднявшийся ветер порывами пробирался под одежу, ознобом пробегал по спине. Прижался я к локтю хозяина, прильнул лицом к толстому, пропахшему потом и дегтем сукну, стараясь согреться.

– Тпр-р-р! – хозяин натянул вожжи.

Я поднял голову. Мы уже въехали в просторный двор, окруженный деревьями и огороженный крепким забором, как и те большие усадьбы, что я видел по дороге. Огромные собаки рвались с цепи, встречая радостным лаем и воем вернувшегося хозяина. Он вылез из саней, цыкнул на собак: те было притихли, но тут же яростно залаяли на меня.

– Вылезай и ты, – сказал хозяин. – Или уж совсем закоченел? Приехали.

В окнах дома засветился огонек. В ту же минуту на крыльце показался парень с ведрами в руках.

– Батюшка, кого это ты привез? – спросил он.

– За кем ехал, того и привез. Пастушонка нанял, или не видишь?

– Да ведь нам уж пастушонка не надо.

– Не надо?

– Давеча вон Данелюс пришел, сам вызвался. Говорит, передумал, нынешнее лето еще проболтается в подпасках, а там видно будет. Ты за ворота, он и пришел.

Хозяин помолчал.

– И как же? Все обговорили?

– Долго ли тут обговаривать? Сказал я, как осенью было сказано, он и согласился. Да вот и сам Данелюс.

Из дома вышел довольно рослый паренек, в сером домотканом пиджачишке и таких же штанах, обутый в постолы с оборами до колен. Он прислонился к крыльцу и принялся молча разглядывать меня.

Хозяин посмотрел на Данелюса. Его пшеничные усы зашевелились от благосклонной улыбки.

– Как же теперь быть? – спросил я растерянно.

– Сам видишь: не нужен ты нам, – ответил хозяин, все еще улыбаясь Данелюсу. – Прошлогодний согласился.

– А я?

– Ты? А что – ты? – удивился хозяин. – Не видишь, как оно получилось? Не нужен.

– Куда же мне теперь деваться?

– Вот те на! – засмеялся он. – Разве я один хозяин на белом свете? Приедет другой, к нему и пойдешь.

Он повернул к крыльцу, а я не мог взять в толк, что мне теперь делать. Становилось все темнее. Собаки опять начали рваться и злобно лаять на меня. Тогда я пошел следом за хозяином на крыльцо, оттуда в темные сени. Но тут он остановился и, нащупав меня в темноте, спросил:

– Куда это ты?

– В избу, – ответил я. – Неужели назад меня повезете нынче, в такую позднюю пору? Завтра отвезете.

Хозяин помолчал.

– А ты – пешочком. Ноженьки молодые, и не заметишь, как дойдешь, – сказал он ласково. – Помнишь, которыми местами проезжали? Проселком до ольшаника, а там по большаку, по большаку, все напрямик. Там тебе и дом.

– Как я ночью-то доберусь? В этакую даль. Еще волки заедят.

– Волки только в рождественский пост нападают на людей. Когда свадьбы справляют. Теперь эта пора кончилась, больно ты им нужен. И долго ли дойти? Стемнеть как следует не успеет, а ты уж за печкой ноги будешь греть..

Он отворил дверь в избу, чтобы светлее было, порылся в карманах, достал двадцатицентовую монету и протянул мне…

– На, бери за потерю времени, – сказал ласково. – С деньгой тебе идти веселей, с пустыми руками идти – уж не то.

– Погодите… Как же так получается? – совсем растерялся я. – Дайте хоть переночевать под крышей. Как я пойду теперь ночью… один через лес?

– Ты сперва возьми, – сунул он мне в руку монету. – Переночевать я бы тебя пустил, да места нет. Сам видишь, какая теснота: своим не поместиться, куда уж чужих пускать? И постели лишней нет. Разве я знал, что пастушонок больше не понадобится?

Я стоял растерянный, не находясь, что ему сказать.

– Про какие леса ты толкуешь? – снова начал хозяин. – Ольшаник есть, а больше ничего, стало быть, нет. Не надо врать.

Парень с ведрами тем временем подошел к колодцу, черпал при свете фонаря воду и кричал издали:

– Батюшка, собак на ночь пора спускать, а?

– Спускай.

Я поскорее выбрался за ворота, потому что собаки были с двухгодовалого теленка и, видать, очень преданы своему хозяину. Они так и кидались во все стороны, гремя толстыми цепями и задыхаясь от злобы.

Повернул я по проселку обратно и сразу понял, что одно дело глядеть на раскисшую дорогу с саней и совсем иное брести по этой дороге на своих двоих. Ноги по щиколотку увязали в хлюпающем студеном месиве – снег и вода, снег и вода. Деревянные башмаки живо набились этой кашей, ноги стало жать, стягивало оборы. Я то и дело присаживался на какой-нибудь бугорок, ногтями выскребывал из деревяшек утрамбованное месиво, надевал их и опять спешил дальше. Пот ручьями бежал по лицу. Единственно, чего мне хотелось, это добраться до большака, пока не наступила темная ночь. Большак казался мне сейчас таким родным и близким, словно порог нашей избенки: вот только доберусь до большака, и все будет хорошо – ни страха, ни сырости, ни жути…

Стемнело раньше, чем я успел дойти до большака. Все чаще и чаще я приседал на корточки, нащупывал руками след санных полозьев, чтобы не сбиться с пути. И все мне казалось, что кто-то гонится за мной по пятам, и сбоку кто-то норовит схватить меня за ноги, и навстречу кто-то крадется, крадется… Сердце билось, как зажатый в кулаке воробей…

Но вот по сторонам замерцали огоньки. Из темноты вынырнул хутор. Приятно пахнуло дымком и чем-то жареным, а к этим запахам примешивался еще более приятный дух навоза. Так я и видел перед собой: вот коровы в теплом хлеву мирно жуют жвачку, а овцы, должно быть, спят в своем закуте. Только лошади, такие ненасытные, хрустят и хрустят сеном в яслях, изредка ударяя копытом, чтобы отпугнуть назойливую ласку или хорька. Хорошо бы сейчас забраться на сеновал, зарыться в солому, переждать, покуда кончится эта темень, покуда рассветет… Только кто тебя теперь примет, чужого, никому не нужного мальчишку?

И казалось мне, что нет большего счастья, чем быть взрослым и сильным. Ухватил бы одной рукой хозяина за ворот и подставил бы под нос кулак. Тогда бы иначе говорил со мной, не посмел бы выгнать, как бездомную собаку, не дав переночевать. Эх, скорей бы пролетали эти проклятые шесть лет, что мне осталось еще пастушить! Скорей бы, скорей!.. Не иначе, как сам нечистый придумал для людей это детство!

Кое-где еще мелькали огоньки хуторов. Ветром доносило оттуда собачий лай, запах дыма и навоза. Но я и головы не повернул в ту сторону: а ну их, пускай повесятся, подавятся своими черепичными крышами и горячими ужинами на столах!

Поля кончились, пошел ольшаник. Об этом я догадался в темноте по свисту ветра в верхушках голых кустов, да и снег на дороге стал глубже. Спешил я что было мочи, но скоро почувствовал, что из-за сугробов подвигаюсь небойко: шаг вперед, полшага назад. А тут, как назло, оторвалось ушко на левом башмаке и распустилась обора. Башмак то и дело слетал с ноги, и это очень мешало и без того замедленному ходу.

Наконец-то большак. Снег изъезжен, утоптан конскими копытами, а если и попадается лужа – она поблескивает в темноте и можно обойти ее, не промочив ног. Я кое-как поправил спадавший башмак, обмотав его оборой через подошву, затянул потуже, завязал на щиколотке и чуть не рысью пустился вперед, позабыв тревогу, страх и злобу на своего нанимателя. К тому же, в руках у меня была палка, которую я выломал в ольшанике: в случае чего будет чем огреть!

Сплошная густая темень показывала: самая полночь. Дождь перестал. В просвете между облаками мигнула звездочка, за ней другая, третья… Изредка ветер еще наносил клочья туч: налетит дождевой шквал, попрыскает, цокая каплями по раскисшему снегу, и опять мерцают звезды, опять глухо кругом. Где-то далеко от дороги пропели первые петухи, пропели вторые… Иду и чувствую, что с каждым шагом все сильнее дрожат коленки и палка упрямо выскользает из рук. Ветер высушил пот на лице, но теперь перед глазами поплыли какие-то чудные, то зеленые, то красные, яркие круги. Понял я, что далеко не ускачешь, придется присесть где-нибудь у дороги, передохнуть…

Сел я на край канавы, отдохнул, и опять шел, и опять садился отдохнуть. Так всю долгую великопостную ночь.

К утру стало подмораживать, и под ногами сухо похрустывал отвердевший ледок, из-под которого при каждом шаге брызгала набравшаяся под ним вода.

А я шел. Шел, шел и шел.

Только к вечеру добрался до дома. Отец встретил меня на дворе.

– Это еще что? Топорик принес?

«Принести топорик» – значит сбежать от хозяина, не дождавшись конца срока. И храни от этого бог всякого, кто только идет пастушить или батрачить. Во всей нашей деревеньке – да что там в деревеньке! – во всей округе не найдешь человека, который бы поздоровался с ним или приветливо взглянул на него. Каждый может безнаказанно насмехаться над ним, всячески выказывать свое пренебрежение и глумиться на каждом шагу. И где бы ты ни был, куда бы ни шел, с кем бы ни повстречался, всюду тебе скажут за глаза и в глаза:

– Недотепа, топорик принес!

Поэтому я, еще разгоряченный с дороги, торопился рассказать отцу все, как было, и что я не виноват, не по своей воле вернулся. А потом уговаривал не спускать этого, подать на хозяина в суд. Отец слушал, нахмурившись, глядя куда-то в сторону.

– Ты не виноват, – сказал он. – А насчет суда – дурак, и больше ничего. Начни с богачами тягаться – последних портков лишишься. И какие у тебя свидетели? Что выгнали тебя, что ночью шел… Мало ли таких ребятишек бродит ночью по дорогам?

– Что же, молчать будем, тятя?

– Ступай в избу! – отрезал он сердито. – Твое дело сыскать нового хозяина и наняться, а все прочее – оставь мне!

И вот я опять дома. И день за днем жду, когда приедет новый хозяин, которому я буду нужен…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю