355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юозас Балтушис » Проданные годы [Роман в новеллах] » Текст книги (страница 11)
Проданные годы [Роман в новеллах]
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:21

Текст книги "Проданные годы [Роман в новеллах]"


Автор книги: Юозас Балтушис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

– Если Лишая – ой-ой! – горевали те, кто пас с ним в прошлом году. – Ошалеть с ним можно.

И рассказали, как за каждый пустяк Лишай лупил мальчишек кнутом, как он ежедневно, отпустив их на завтрак, шел в местечко «голосовать». Власть уж третий год, как была выбрана, а он ходил и ходил «голосовать», пока мужики не застали его без портков у бобылки, развеселой вдовы, – местечковой самогонщицы. Из-за этого потом нельзя было при Лишае упоминать о портках – живо отделает кнутом по мягкому месту…

Ализас сидел поодаль, что-то вырезывал ножом, который ему подарил Мендель, и усмехался, слушая разговоры подпасков.

– Лишая наймут, – сказал он уверенно.

– Не ври.

– Лишая наймут.

– Сам ты – лишай. Откуда знаешь?

– Увидите.

– Чтоб ты сдох со своим Лишаем. С этим лохмотником беспорточным, с раскорякой, сквернавцем этим! Опять на нашу шею? Кто тебе сказал?

– Увидите, – спокойно промолвил Ализас, не переставая вырезывать по свилеватому [26]26
  Свилеватый (сук дерева) – с резко обозначенными волнистыми слоями жилок и волокон.


[Закрыть]
, толстому яблоневому суку. И пояснил: – Лишай дешевый, сколько ни дадут – за столько и идет. И возьмут Лишая, увидите.

Пастушата замолчали, а Ализас вырезывал дальше.

Теперь он вырезывал целыми днями. На руках, даже между пальцами, набил черные корявые мозоли, которые постоянно трескались и кровоточили. Зато вылез из-под ножа на свилеватом яблоневом суку чертенок: рогатый такой, ощерился, копытами и хвостом обвился вокруг палки. А рядом извивается змей с тонким высунутым язычком, словно ищет чего-то. Но еще чуднее была женщина, которую Ализас вырезал на самом верху палки: с длинной шеей, без рук, с далеко выставленной грудью, похожей на короб. Ну, а уж рукоять была не рукоять, а голова вылезшего из преисподней вельзевула с кабаньими клыками, с козлиными рогами, с горящими глазами и с ушами какого-то непонятного зверя. И так все отделал Ализас, так выгладил и вылощил, что палка выскальзывала из рук, как живая, а змей, безрукая женщина и чертенок со своим отцом-вельзевулом, казалось, вот-вот зашевелятся, прыснут горящей смолой и примутся скакать по полю.

Взял Алешюнас эту палку, повертел в руках, ухмыльнулся и швырнул:

– Эка невидаль. Разве такие черти бывают?

– А какие? – полюбопытствовал Ализас.

– Не такие…

Теперь ухмыльнулся Ализас, подмигнув мне, предложил:

– А ты вырежь, покажи.

– И покажу.

Ребятишки кругом загалдели. Аквиля громко засмеялась. Никто не верил Алешюнасу.

– И покажу! Покажу!.. – кричал он, чуть не плача.

У него тоже был нож, еще получше, чем у Ализаса: с белым черенком из рыбьей кости, с тремя лезвиями, а сталь такая, что притягивала довольно крупные гвозди. Кажется, возьмешь этот нож в руки, и тут же из-под его лезвий покажутся истинные чудеса. Но чудеса не показывались, хотя Алешюнас вырезывал рьяно, шмыгая носом, косясь на всех, никого к себе не подпуская. Дерево раскалывалось под его ножом, трескалось, где не надо, размочаливалось, и палка получилась какая-то корявая, а уж черта вырезал – как ни вглядывайся, и не узнаешь. Ализас, тот уж куда-то запрятал свою палку и позабыл про нее. Вырезывал он теперь мундштук. Мундштук был как мундштук: короткий, со сквозным стволом и широким дулом для цигарки. Но чем дальше вырезывал Ализас, тем явственней можно было видеть бегущего куцехвостого зайца, а за зайцем гналась собака с разинутой пастью, а кругом еще были низкие елочки и разные кусты. И все было так похоже сделано, что сын Алешюнаса пригрозил:

– Погоди, скажу вот тятьке, получишь!..

– Что получу? За что?

– За курение. Думаешь, я не видал? Ага-а!

Ализас только плюнул, но Алешюнас не унимался.

– Все равно скажу, – зудел он. – Хоть бы еще ольховые листья свертывал, а то покупные папиросы куришь, деньги жжешь. Ты что, взрослый, чтобы покупные палить? Вот и получишь ремня.

– А ты еще похнычь у меня, – вспыхнул Ализас и поднялся на ноги. – Хочешь в зубы? Хочешь?

Возможно, они и схватились бы, к нашему общему удовольствию, но вмешалась Аквиля:

– Перестаньте вы, дурни. Хлоп-хлоп – как петухи. До чего красиво…

Алешюнас, показывая кулак, отошел в сторону. Ализас как-то притих. Он на самом деле постоянно курил – то свертывал прошлогодние ольховые листья, а то затягивался и покупной папиросой. Чуть где раздобудет грош, всегда покупает две вещи: папиросы и бертолетову соль. Папиросу сунет в зубы и курит, а бертолетову соль мешает с толченым лещиновым углем [27]27
  Лещиновый уголь – древесный уголь.


[Закрыть]
и делает порох, а потом бухает из своего ствола на каждом шагу.

Посидел Ализас молча, а потом опять взялся за нож. Сделал щипцы для орехов – узорчатые, со всякой резьбой, с лошадиной головой на смыке и круглой выемкой для ореха; делал челноки, маленькие воробы [28]28
  Вороб – приспособление для размотки пряжи.


[Закрыть]
, смастерил ясеневый стол, скамейки, а однажды разошелся и изготовил даже кросна – с настоящими валами, с подножкой, с бёрдом, с набилками [29]29
  Набилки – деталь ткацкого ручного станка, в которую вложены зубья берда.


[Закрыть]
– и не отличишь от настоящих! Сделал и не спрятал их, как остальное, а протянул Аквиле.

– На, – сказал, немного смутившись.

– Чего тебе? – притворилась она.

– На…

– Лучше не проси.

– Аквиля!

– А ты у меня постолы взял? Ты что мне тогда сказал? Помнишь?

– Сказал, сказал… – явно смешался Ализас. – Барыня какая, и не скажи ей.

– Ну и не лезь теперь.

Ализас постоял с протянутой рукой, потом размахнулся бросить кросна наземь. Аквиля вскочила на ноги.

– Дурак! – закричала, выхватив у него из рук кросна.

– Велика важность. Сделал и могу поломать… А тебе что?

Аквиля молчала, крепко держа вырванные кросна и втайне любуясь ими. Ализас шмыгнул носом, признался:

– Если бы эти разбил, сделал бы тебе другие. Еще получше.

– Мне других не надо, – тихо ответила Аквиля. – По мне и эти хороши.

И, чего-то застыдившись, отвернулась.

Просохли поля, обмелели и не так звонко бурлили ручейки. Отцвел копытень. Красными побегами оделись ольшаники. Ярко зазеленела в тени кустов кислица. По окраинам лугов и болот запахло густой и клейкой черемухой. Один за другим показывались на полях пахари. Выбирали полоски, где больше припекало, где сильнее посерело прошлогоднее жнивье, и вели борозду за бороздой, поворачивая к солнцу пахучие, живительно дымящиеся пласты земли. Все менялось, словно по мановению волшебника.

Не изменилась только деревенская улица. Днем продует ее ветер, застынут уродливые бугры грязи в колеях, сероватым налетом затянется крапива в канавах, под ногами все надежней станут скользкие тропки вдоль канав, все чаще можно идти самому, не держась за забор, бесстрашно шлепая босыми ногами по утрамбованной грязи… А вечером, когда пригоняем стадо, когда проходят коровы, прыгают овцы, бегут с блеянием ягнята, глядишь – опять все размесят, разболтают, расплещут. И опять от одного края улицы до другого колышется темное море, как ранней весной.

И все-таки по вечерам, когда стихает блеяние овец и ягнят, когда в сумерках по дворам лениво бродят подоенные коровы, распространяя вокруг запах парного молока, тогда на улице показываются парни и девки, подростки и даже кое-кто из стариков. Увязая в грязи выше щиколоток, все прут на другой конец улицы, во двор богача Андрулиса, где за распахнутыми дверьми клети уже мерцают зажженные свечи, а все крылечко усыпано пахучими ветками можжевельника, кистями черемухи, молодой рутой.

– Идем и мы на майское молебствие, – зовет меня Ализас.

– А не прогонят?

– Пускай гонят. Обойдем кругом и другими воротами – назад.

У Андрулиса уже полон двор людей. В самой глубине клети виден озаренный светом множества свечей образ богоматери, утопающий в зелени. В голубом чистом одеянии стоит богоматерь босиком на сквозном облачке, а под ее ногами с боков два ангелочка – смотрят, подперев руками подбородки, любуются ею. Но она их не видит, ее радостный взор устремлен вверх, и вся она словно летит ввысь, в освещенную солнцем небесную синеву. И как бы ни галдела у заборов молодежь, как бы ни бесились по углам подростки, но при виде этого образа все унимаются, притихают, ищут место посуше, чтобы опуститься на колени, а кому очень не хочется, тот юркнет в уголок потемнее, где не видит лишний глаз…

Совсем смеркалось; люди стояли на коленях перед клетью – и на земле, и на камнях, где придется. А на крылечке особняком стоит на коленях дочь Подериса Уршулите. Высокая и тонкая, с румяными щеками, с выбившимся из-под платка черным завитком волос, стоит она в красноватом мерцании свечей… Густой, как мед, мягкий, дрожащий ее голос словно рассеивает сумерки на дворе, освещает все углы и закоулки. Она ведет литанию. И люди как один отвечают ей снизу, со всего двора, подтягивают, выводят напев, позабыв и про грязь на улице, и про ругань в избах, и про свои батрацкие обиды, и про все заботы и горести. Даже наша Салямуте, стоя на коленях возле широкоплечего, длинного Пятнюнаса, тоже повизгивает лукавым лисьим голоском. Даже Казимерас, даже Юозёкас. Тот хотя не подает голоса, но все равно вместе с другими шевелит губами в молитве.

Не поет один наш Повилёкас. И на колени он не опустился, а стоит в сторонке, под грушей, у Андрулисова крыльца. Даже наклонился вперед и смотрит на поющую Уршулите. Смотрит так, что в темноте глаза его блестят, точно кошачьи, и сам он не шелохнется, словно вырезан из дерева.

– Хм, видал? – подтолкнул меня Ализас. – Дураку подай Уршуле.

И вдруг сказал:

– Идем.

– Куда?

– Еще только литания началась, пока ее пропоют – опять прибежим, – зашептал он, потянув меня за рукав в темный угол. – Ваши все распелись – себя не чуют, никто нас не увидит… Понял?

Я понял. Давно уж мы с Ализасом ладимся забраться в клеть, где должно быть стариково золото. Однако поблизости вертелись то Салямуте, то Юозёкас, то ходила старуха, отставив нижнюю губу, то спешил озабоченный Казимерас. Так и не забрались до сих пор, и золото лежало, дожидаясь нас.

– Так-то так, да ведь оба старика дома, – вдруг вспомнил я.

– Эка, старики, – плюнул Ализас. – Старуха, должно, завалилась на печь, а старик – что? Неужто догонит, когда и почует? Ты только с собакой справься, уйми как-нибудь, а то на меня очень кидается.

Рыжка встретил нас злобным лаем, но, когда я его окликнул, сразу замолчал, полез обратно в конуру. Долго ждали мы с Ализасом, еще и еще раз удостоверяясь, не следят ли за нами, не услыхал ли кто. Крутом было совсем тихо, лишь притаилась изба, глядя на нас своими заплесневелыми, неживыми окнами. На насесте под крышей хлевов трепыхнулась проснувшаяся курица, кудахтнула, захлопала крыльями и опять заснула.

Ализас взобрался на крыльцо. Просунув в окошко крючок, загремел засовом. Тот долго не хотел поддаваться, злобно визжал в заржавленных петлях, и каждый раз мы с Ализасом помирали от страха и ужаса, застывали на месте и проверяли, не услыхал ли кто. Наконец Ализас облегченно вздохнул:

– Готово…

Толкнул меня вперед в темную клеть, осторожно притворил дверь.

– Становись задом к окошку, прижмись покрепче, чтобы заслонить, и не шевелись, – приказал он мне шепотом.

Сам нащупал спички, чиркнул. И тут я почувствовал, что волосы зашевелились у меня на голове: прямо передо мной стоял на сусеках большой черный гроб.

– Ализас, бежим, – пискнул я, кидаясь к двери.

– Куда тебя ч-ч-черт несе-е-ет? – застучал Ализас зубами.

Спичка потухла в его руке. Со всех сторон надвинулась темнота, и стало вовсе страшно. Ализас шарил по карманам, искал и не находил спички, но казалось, что это не он шуршит, а открывается гроб и из него встает кто-то огромный, черный, жуткий… Ализас, весь дрожа, зажег новую спичку, и опять все вернулось на свое место.

– Может, т-ты б-боишься? – дрожащим голосом промолвил он, зажигая заранее припасенную свечу. – Может, боишься?

– Ни ч-чуточки, – врал я ему.

– Не б-б-бойся, к-к-крест тут есть.

И правда, гроб был не весь черный: на боках и на крышке белели большие кресты, которых я каким-то чудом не заметил сразу. Даже теплее стало от этого, но я все еще не осмеливался отойти от окошка, всем задом прижался к нему, приготовившись кувырком вывалиться во двор.

– Бери веретье, заткни окно, – шепнул порядком осмелевший при свете Ализас. – Вместе будем искать…

И объявил совсем уж тихо:

– Деньги в гробу.

– Так давай свечу, посвечу тебе, – предложил я, чувствуя, как мурашки опять забегали у меня по спине.

– Ты боишься, еще свечу выронишь… – опять дрожащим голосом сказал Ализас. – Я посвечу… Снимай крышку.

В клети стало совсем тихо, потому что ни мне, ни Ализасу нечего было больше сказать, и оба мы не спешили поднимать крышку. И так мы стояли молча, не зная, что будет дальше. На дворе опять злобно залаял Рыжка, и словно кто-то шлепал по двору, приближаясь к клети.

– Ну погоди, сукин сын, – выругался Ализас, протягивая мне свечу. – Гроша ломаного не получишь, так и знай… – Помявшись, он вспрыгнул на сусек, обхватил обеими руками крышку гроба, приподнял. – Шарь! – довольно громко крикнул он.

– Ализас… может, потом? – пробормотал я, а сам ни жив ни мертв.

На дворе все отчаяннее лаял Рыжка.

– Шарь, шайтан комолый! – заорал Ализас, позабыв всякий страх.

Гроб был выстлан белым перкалем, под которым шуршали древесные стружки. В изголовье лежала небольшая подушка, тоже набитая стружками. И весь гроб пахнул свежей смолистой сосной, от него веяло прохладой, даже сыростью. Вдруг я нащупал в стружках что-то холодное, скользкое и от страха чуть не свалился.

– Ну? – не вытерпев, спросил Ализас.

Я не мог раскрыть рта, у меня занялось дыхание, подкашивались ноги.

– Сопля ты, поросенок шелудивый, – цедил сквозь зубы Ализас, боясь громко кричать. – Бери крышку, держи сам, чтобы тебя все сухотки скрючили.

Выхватил у меня свечу, руками шарил под перкалем, перерыл весь гроб, стружки нетронутой не оставил.

– Хм, бутылка… еще бутылка… – бормотал он под нос.

И вдруг радостно крикнул:

– Ага-а-а!

Крышка гроба чуть не выпала у меня из рук.

– Нашел? – спросил я, затаив дыхание.

Ализас не ответил, сошмыгнув вниз, держа в руках что-то очень тяжелое, обмотанное холстиной. В другой руке держал большую темного стекла бутылку. Обернул все полами, прижал к животу:

– Ну, драла!

И первым бросился в дверь.

– Несем в малинник… Постой, может, лучше в овин? – сказал он, когда мы уже мчались по задам, не разбирая, где изгороди, где ворота. – Завтра осмотрим, теперь пора на молебствие… хватятся нас…

Находку мы спрятали у стены сарая, под жердями, где Повилёкас ставил зимою капканы на хорьков. Забросали соломой, поверх присыпали землей с огорода. Побежали назад, ко двору Андрулиса. Вскоре мы опять услышали густой, дрожащий голос Уршуле:

 
Под покров твой,
Под покров тво-о-ой…
 

И люди вторили ей во весь голос:

 
Припадаем, пресвятая богородица!
 

– Ха, литанию уж пропели, кончается молебствие… – прошептал Ализас. – Пролезь поближе, выйди на свет, пой, чтобы все видели… А теперь отойди от меня, чтобы не оба разом…

Шмыгнул в толпу молящихся, дополз на коленях до самого крылечка и стал вторить горловым, прерывающимся от волнения голосом:

 
Сле-е-езы горькие
Под крестом ты лила-а-а…
 

Какая-то бабенка у забора даже умилилась и вздохнула:

– Ниспошлет же иной раз господь дар духа святого и крапивнпку. Как ангельчик поет…

Кончилось песнопение, прозвучало последнее «аминь». Люди разошлись. А кругом уже совсем сгустились сумерки. Шла ночь, теплая, напитавшаяся потом земли ночь. Вечер не колыхнет ни одной веточки в садах, и в этой тишине, кажется, слышно, как распускаются набухшие яблоневые почки, пробуждается белый цвет вишни, пробиваются из-под земли упорные побеги пионов, раскидывает листья лопух и тянется вверх крапива, злобно топорща жгучую щетину. И только изредка то там, то здесь слышатся глухие шаги, придушенный смех или тихий возглас девки:

– Не балуй…

И опять тихо, опять тянет с лугов запахом испарений, прелой прошлогодней листвы, сырой древесины и парного молока. И опять:

– Говорю, не балуй!

Ализас только озирался кругом, насторожив уши, ощерив все зубы, как летучая мышь; то и дело пропадал он где-то в темноте и звал меня.

– Идем постращаем.

А потом, очутившись рядом, радовался:

– Четвертую пару застиг. И знаешь, кто? – затаил он дыхание. – Юозёкас с Дамуле!

– А ты хорошо видел? – не поверил я. – Может, это Повилёкас был?

– Скажешь тоже. Когда идет Повилёкас – за три загона слышно. А этот копается, как крот. Чуть не на головы им залез, а они молчат, ушами хлопают… Ну, погоди, завтра я его подразню. – И вдруг оборвал сам себя: – Ну, довольно, все равно всех не застигнешь, и спать пора. На рассвете приходи в сарай, деньги будем делить. Хотя тебе не деньги стоило бы дать, а палкой по башке! – добавил он сердито. – Чуть в штаны не напустил в клети. Мужик тоже…

– А ты?

– А что я?

– Чего ты зубами стучал, раз такой смелый?

– Это я-то? И вовсе не стучал. Только вот не знал, что гроб так близко к двери… Ну, ладно, идем, а то опять проспишь.

Повалился я на постель, решив всю ночь пролежать с открытыми глазами. Ну, может, и не совсем так, может, чуточку зажмуриться и полежать так, подумать о том, как Лявукас с ума сойдет, когда узнает, что может сделаться ксендзом, а мама скажет, что теперь, слава богу, не нужно ехать в Бразилию, теперь уж и в Литве Бразилия, а Тяконис вынет изо рта соломинку, плюнет и скажет, что больше он не пойдет трепать лен к Тяконису… нет, это отец так скажет, а Тяконис плюнет со злости… и сестра Маре плюнет, а я только полежу так и…

И вдруг я увидел, что Ализас стоит рядом – рассерженный и злой.

– Долго еще будешь валяться? – процедил он сквозь зубы. – Черт меня дернул связаться с этой соплей. И толкаешь его и дергаешь, а он храпит как ни в чем не бывало.

Волоком выволок меня на двор. Уже рассвело. Пели петухи, кое-где скрипели колодезные оцепы, хлопали двери хлевов. Деревня пробуждалась к новому дню.

Направились мы к вчерашнему тайнику. Ализас вытащил на свет спрятанный сверток – продолговатый, неровный сверток, величиной с собачью ляжку. Двух гарнцев золота тут не могло быть, однако золото все же было. Сквозь обветшавшую холстину заметно выступали ребра круглых монет. И не мало их было, этих монет. Лежали они, ладно подобранные одна к другой, изгибистыми рядами, наподобие нетолстых колбас.

– Рви, – не вытерпел я.

Под первой холстиной была другая, еще более ржавая. А под ней третья, уж совсем проржавевшая от железа. Ализас рванул ее ногтями, и вдруг посыпались монеты. Большие, очень ржавые монеты, и были они не желтые, а черные, и не было на них ни двуглавого орла, ни отрезанной царской головы, а всего лишь какой-то крест с широкими концами и с цифрой на оборотной стороне. Ализас обалдело глядел на эти деньги, словно не веря своим глазам. И вдруг плюнул:

– Немецкие железки. – И пояснил, еще больше рассердившись: – Здесь этот перплюкт [30]30
  Искаженное немецкое verflucht – проклятый.


[Закрыть]
, этот сукин сын немецкий кайзер заправлял нами. Чтоб эти кресты у него глоткой вылезли!..

– Ализас, а может, золото в бутылке?

– Это ты верно сказал, – опять немного повеселел он.

Вытащил и бутылку. Она была засмолена и заткнута паклей, и сколько Ализас не колупал ножом, долго не хотела откупориваться. Ализас, выйдя из терпения, с размаху шваркнул бутылкой о каменный подстенок. Бутылка со звоном разбилась, и тогда мы увидели какие-то пестрые бумажки, свернутые комом и ничем не прикрытые. Ализас развернул их и опять плюнул, но теперь уж не один, а три раза подряд.

– Керенки, керенки и еще керенки, – бормотал он, перебирая небольшие бумажки. – Видал я это дерьмо. За них не то что кладеной лягушки, за них и бабьих мозгов не купишь. Так где, говоришь, золото? В бутылке, говоришь? – усмехнулся он.

Я промолчал.

Ализас вырыл ногтями ямку, свалил туда все, засыпал землей, утоптал.

– Молчи, не проговорись, последними обалдуями нас обзовут. Ну, идем, скотину выгонять пора.

А на поле он все утро был сам не свой. Молча ходил за скотиной, посиживал где-нибудь в сторонке, а когда солнце пошло к полудню, повалился навзничь на просохшую землю и лежал так особняком – большой, рыжий, неуклюжий. Молчал, жевал стебелек прошлогоднего мятлика, следил за плывущими по небу облаками. Нет, нынче он, видать, не собирался ничего вырезывать.

– Ализас, – подвинулся я к нему, – ты ведь в плотники хотел идти…

– И пойду, – отрезал он сердито. – Пойду избы строить, лавки в костеле сделаю дубовые, а захочу, так и алтарь смастерю. Не твое дело… – пробормотал что-то под нос и добавил угрожающе: – Велосипед вот куплю.

– Велосипед? – разинул я рот.

– Велосипед.

– Такой… с подножками? – все еще не верил я.

– Нет, с подносами, – пренебрежительно усмехнулся Ализас. – Куплю настоящий, с пружинным седлом, с резиновой дудкой спереди. Ты, может, не видал еще настоящего велосипеда?

Велосипед я видел. Еще в прошлом году, когда пас со Стяпукасом. По престольным праздникам, а иногда и утром в обычное воскресенье, когда все пути-дороги наполнялись прохожими и проезжими, которые спешили в костел, среди них вдруг появлялся сверкавший на солнце велосипед и раздавался пискливый напев его дудки. Лошади пугались, становились на дыбы, люди шарахались к обочинам – все давали дорогу велосипеду. А мы со Стяпукасом, бросив все свои дела, бежали поближе, взбирались на дерево повыше и смотрели оттуда, как несется вдаль велосипед, как сливаются спицы его колес в один светлый искрящийся круг, отливающий всеми цветами радуги. И потом уж до самого вечера обсуждали мы увиденное чудо, а Стяпукас всегда спрашивал:

– Кто быстрее: ворона или велосипед?

И с непоколебимой уверенностью отвечал сам себе:

– Конечно, велосипед.

Вот оно как! Но на велосипедах раскатывают только сынки самых что ни есть многоземельных, таких, которые нанимали не только подпаска, но и батрачка и уж по крайней мере одного батрака, а то и двух да еще батрачку и девчонку-подпаска, у которых дворы были настоящие фольварки [31]31
  Фольварк (от немецкого Vorwerk – мыза) – в западных территориях России название помещичьей усадьбы.


[Закрыть]
с большими садами, с полными жирных карасей прудами, с меделянскими псами на толстых цепях… Да у Повилёкаса и то не было велосипеда.

– Дай мне только вырасти, – отозвался Ализас, словно угадав, о чем я думаю. – Знаешь, сколько хороший мастер зарабатывает? Любого толстосума за пояс заткнет.

Однако ждать у Ализаса не хватало терпения. Ведь ему нужно было походить за скотиной не меньше двух лет, а потом еще и побыть батрачонком. Поэтому он решил смастерить велосипед сам. Сыскал в лесу две тонкие рассошистые березки, скрепил их черемуховыми перекладинами, выпаренными в горячем щелоке, вытесал подножки, сделал седло, обшив продолговатую колодку мешком из-под суперфосфата, и колеса, и передаточное колесико… Словом, настоящий велосипед, только он не блестел, и колеса у него, хоть и очень тонко слаженные, были громоздкие, со спицами из сухого можжевельника, вертеть их было нелегко.

Долго водил Ализас свой велосипед вдоль межей, все норовя оседлать его и проехаться. Но велосипед, как необъезженный конь, не давался: чуть дотронется Ализас ногой до педали, велосипед – плюх – и на боку. Ализас опять поставит его у межи, подведет к камню, опять оседлает и отталкивается, далеко отставляя ногу, проедет даже несколько шагов и опять – плюх на бок! Измучился Ализас, вспотел весь, зато весел, доволен, как никогда. Сбросил сермягу, потом пиджачишко, а потом и шапку и опять хватает велосипед за рога.

– Все равно проедусь, – весело угрожает кому-то. И опять – плюх!

Ребятишки корчатся от смеха. Одна Аквиля сердито отвернулась, вяжет толстый чулок и не взглянет в сторону Ализаса.

– Пошел бы к лощине, там положе… – промолвила она, не оборачиваясь.

– Это ты верно сказала, – обрадовался Ализас.

К лощине проводили его мы все. Длинная покатость кое-где горбилась от поросших травой кочек, однако места было вдоволь – хоть птицей летай.

– Придержите, – Ализас оседлал велосипед. – Толкайте, сильнее, сильнее… – кричал он, гребя обеими ногами.

Велосипед покатил. Ализас поставил ноги на педали, налег на двурогий руль.

– Не держите больше… не держите! – крикнул.

Велосипед разбежался, катился все шибче и шибче, подпрыгивая на кочках, ударяясь о бугры. Рубашка у Ализаса отдулась. Мы уж давно отстали, а он все еще кричал взволнованным голосом:

– Не держите больше! Не держите!

Вдруг переднее колесо велосипеда вильнуло, прыгнуло направо. А там, на самой середине лощины, было льняное мочило с протухшей водой, и вокруг него были навалены кучи почерневших камней для гнета.

– Влево заворачивай! Влево! – кричали ребятишки.

Ализас что-то делал руками, но велосипед все равно катился направо и вдруг налетел на камни. Ализас кувыркнулся через голову и бултыхнулся в мочило. Кругом только брызги полетели… Пока мы добежали, Ализас уже выкарабкался из воды и стоял у мочила в прилипших к ногам штанах, мокрый, хоть выжимай, недоумевающий. В руках он держал подаренный Менделем нож – вытряхивал набравшуюся в пазы воду. Тут же лежал велосипед, высоко задравший разбитое переднее колесо.

– Не мог налево повернуть, – сказал я ему.

– Поворачивал, да разве слушается? Бежит, куда ему хочется… – улыбнулся Ализас. И добавил: – На покупном бы лучше.

Алешюнас ехидно усмехнулся и ни с того ни с сего вдруг запел:

 
Заинька весел
Губы разве-есил!..
 

Ализас обернулся, побледнел, выхватил из прошлогодних веток хворостину и наотмашь хватил Алешюнаса. Тот успел отскочить, хворостина со свистом пролетела мимо его головы. Ализас опять замахнулся. Теперь и Алешюнас побледнел, посинел даже.

– Ализас! – крикнула, кидаясь к нему, Аквиля.

Ализас вздрогнул, остановился.

– Дурень… последний дурень. – Аквиля стала вырывать хворостину из рук Ализаса. – Нашел с кем связываться. Убить его мог. Отдай хворостину, тебе говорят. Помогите и вы, чего рты разинули! – повернулась она к нам. – И без того мало ли бед у Ализаса! Отдай!..

Ализас молча сжимал хворостину, а потом вдруг выпустил ее и, не сказав ни слова, пошел к лесу.

– Ализас! – окликнула его Аквиля. – Ну, куда ты теперь? Али-и-изас!

Тот шел, не оборачиваясь.

– А я тятеньке скажу… – проговорил Алешюнас, придя в себя. Он уже был не такой синий, но его еще пробирала мелкая дрожь. – Скажу, тогда узнает, как драться. Я ему ничего не сделал. Уж и попеть нельзя.

– Говори, раз так хочется, – промолвила Аквиля тихо. И пояснила: – Зубов не соберешь.

Вернулся Ализас из леса только под вечер. Обсохший, немного повеселевший. Однако к нам не подошел, сел поодаль, будто плевать хотел на нашу дружбу. И Аквиля не подходила к нему.

– Стыдно ему, дурню, – сказала мне на ухо.

– Чего стыдно-то?

– Из-за заиньки… Ему мама пела, когда качала его в зыбке, – понял?

– Ничего я не понял.

– Эх, ты. – Она пренебрежительно сморщила нос. – Ведь его мама девка была. Девка с ребенком, а поет.

Так мы и пасли почти до заката. А когда закраснелось на западе небо и на землю легли длинные тени, Ализас вдруг приставил к глазам ладонь, стал глядеть в сторону деревни:

– Говорил я, что наймут Лишая, Лишая и наняли.

Подпаски замолчали, все обернулись туда, куда глядел Ализас. По дороге от деревни, шлепая по грязному месиву, приближался человек. Был это невысокий плотный мужчина в длинной серой сермяге, стянутой в поясе ремнем, в постолах, высоко обвитых оборами. Шел медленно, пощелкивая кнутом. А подпаски всё молчали, будто глазам своим не верили, будто ждали кого-то другого.

Каждое утро, чуть только забрезжит, брел по грязной улице старший пастух Лишай. Постоянно одетый в замызганную серую сермягу, в постолах с высоко обвивающими икры оборами, он останавливался у ворот каждого дома и трубил в свой длинный, позеленевший жестяной рожок. В прохладном утреннем воздухе раздавался какой-то чудной звук – не то чтобы звериный рык, но и не птичий голос: «туру-туру-туру, тиии-тии-тии, туру-туру, тро-роо-о, ру-ру-ру…»

Вскакивали с теплых постелей хозяйки, разбуженные этим звуком. Суетились девки и девчонки, и свои, и наемные. Все спешили ополоснуть у колодца подойники, подоить коров, вывести их из хлева, выгнать овец, чтобы не остаться среди последних, проспавших, которых после будут высмеивать все парни. А посреди улицы, толоча невысохшую еще грязь, уже щелкали кнутами подпаски. Гнали они стадо на другой конец улицы. Гнали все, но на краю деревни оставалось только пятеро. С ними Лишай гнал стадо дальше, в истоптанный ольшаник на вырубке, в истолоченный вдоль и поперек кочкарник, на выбившуюся за ночь траву. А другие подпаски возвращались назад, стараясь подольше замешкаться на дороге, подальше от «больших», а главное, увильнуть от всякой работы.

Возвращался с ними и я. В опустевшей, утихомирившейся деревне далеко слышится шум горна в кузне Повилёкаса, удары молота по наковальне: «тин-тин, тин, тин-тин-тан!..» Повилёкас уже ждет меня, все такой же расторопный, с охочими до работы руками, только уже не такой веселый, как бывало. Новая бричка становилась все больше похожей на бричку Комараса, уже стала она на все четыре колеса, уж и оглобли Повилёкас укрепил… И повадился в кузню Подерис. Припрется, постоит молча и бредет дальше. А Повилёкас от этих его приходов все больше хмурится и все злее кричит на меня:

– Дуй! Тащи! Держи!..

И вот однажды утром опять явился Подерис. Но не пешком уж, а верхом на лошади. И на лошади его был хомут, как на Повилёкасовой, когда он уезжал к Комарасу за бричкой. Ехал Подерис, ерзая во все стороны, оберегая зад от седелки, а в руке держал дугу.

Приехал, спрыгнул с лошади и, не сказав ни слова, стал закладывать лошадь в бричку. В новую, окованную Повилёкасом бричку.

– Эй, Подерис, перестань шутки шутить, – растерялся Повилёкас.

– Есть мне когда шутки шутить.

Повилёкас кинулся в избу. Вскоре оттуда послышались крики, ругань. А еще немного спустя вышел во двор Казимерас, подошел к кузне и стал смотреть, как запрягает Подерис. За ним подошел и Юозёкас, а потом и Салямуте и старуха. Один Повилёкас не показывался.

– Рад небось? – хрипло спросил Казимерас.

– А что же? Бричка ничего…

Все замолчали.

– Хоть бы покрасить дал, – опять заговорил Казимерас.

– Договорился в местечке красить. Ко дню богородицы Ладанницы будет готова.

Кончил запрягать, пристегнул вожжи, сел в бричку и самодовольно покачался на рессорах.

– Но-о-о!.. – хлестнул вожжами лошадь по боку.

Поехал. И пока ехал по деревне, все оборачивались, провожая взглядом удалявшуюся бричку.

– За сколько выцыганил? – успел еще спросить Казимерас.

Издалека донесся голос Подериса:

– За сколько сторговались.

Уехал. Братья еще постояли немного, а потом разошлись по своим делам. А дел было много. Шла весна, подсыхали поля, надо было пахать, сеять и боронить. Казимерас теперь с утра до вечера пропадал в поле, позабыв и поездки по сватам, и привозимые назад бутылки. А за ним и Юозёкас – всё молча, не спеша и один только бог ведает о чем думая. Даже Салямуте сбросила свои ботинки на шнурках, надрывалась под бременем весенних работ, только платка не сдвигала с глаз. Чтобы все знали: разнесчастная она.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю