Текст книги "Проданные годы [Роман в новеллах]"
Автор книги: Юозас Балтушис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
– Ешь, – потчует она, садясь рядом, – не голодай.
– Ты ему шкварок побольше подложи, – советует ей Юозёкас. – Знаешь ведь, от Салямуте пришел, с пустым брюхом. Ничего и нет на их половине, а что и есть – из рук не выпустят. Не то что пастушонку – близкой родне, самому дорогому гостю хорошего куска не подадут.
– Не подадут, – согласилась Дамуле, подкладывая кусочки поджаренного сычуга.
– А у нас есть, мы и для подпаска не пожалеем. Распоясывайся, набивай за обе щеки, а если хочется, и за пазуху клади, пожуешь в поле возле скотины.
– Салямуте пастушонку не подаст, – опять подтвердила Дамуле. – И проголодался же ты за вчерашний день – ведь ничего хорошего не дали?
– Дали, – ответил я, удивляясь этому любопытству.
– А что дали? – полюбопытствовала Дамуле. – Только не ври.
– Щей дали, потом опять…
– Что опять?
И, не дождавшись моего ответа, продолжала:
– Коли не дали, зачем говоришь – дали? Люди мы свои, врать не надо.
– Я не вру.
Дамуле усмехнулась, явно не веря. Пошла хлопотать у плиты. Повозилась там и опять вернулась:
– А ругает меня мамаша? Что, ругает?
Она стояла сбоку и глядела на меня, подняв голову, как курица, ждала.
– Клянет? – не вытерпела опять.
– Не ругает, – ответил я. – Зачем она будет ругать? Сказала только, что плохо, когда у свиньи вырастают рога, а нищий в клеть забирается.
Дамуле торопливо провела ладонью по скамеечке, села напротив.
– Старуха сказала?
– Да, старуха.
– А Салямуте?
– Салямуте ничего не сказала, она только смеялась.
– Смеялась?
– Смеялась.
– Слыхал? – повернула она голову к Юозёкасу: – Покажу я им нищенку. Покажу я Салямуте, будет она знать. Жених ее бросил, вот она теперь на мне злобу срывает. Узнает она, узнает!
И опять обратилась ко мне, придвинула ближе еду:
– А что еще говорили?
– Больше ничего не говорили.
Дамуле не верила. Продолжала выспрашивать. Назойливо, впиваясь своими косо посаженными глазами, вытягивая слово за словом:
– Врешь ведь!
Так было за завтраком, и за обедом, и во время ужина. Будто сговорились они с Юозёкасом, будто их больше ничто не занимало, кроме разговоров на половине Салямуте.
Поел я у них день, опять иду на половину Салямуте. А тут старуха сама подает, и хотя ее кушанья похуже, но говорит она со мной ласково, провела ладонью по волосам. И только под конец завтрака спросила с улыбкой:
– Очень ругает меня невестка?
– Не очень…
Старуха дернула пальцами нижнюю губу, помолчала.
– Ну, а все же ругает?
– Не очень.
– Говори, уж, говори, чего там «очень, не очень», как козел на льду, – вмешалась Салямуте. – Не наш ли Павилёкас нанимал тебя, не нашим ли хлебушком ты кормился?
– А может, и не ругает? – усомнилась старуха.
– Слушай его больше, мамаша! – крикнула Салямуте. – Заткнула ему глотку сычугом, он и молчит. Ишь не будет ругать эта кикимора, эта замухрышка, чертова лодыжка, как же, дождешься! И тебя и меня ругает так, что небу жарко. Все на свете прокляла бы, если бы могла.
– Мамашу не ругает, – поправил я Салямуте.
Салямуте того только и надо. Обрадовалась, словно я сделал ей что-нибудь приятное. Подбежала ко мне, положила руку на плечо.
– Не ругает? – спросила тонким голоском.
– Не ругает.
– Так и не ругает мамашу? – не могла она нарадоваться.
– Не ругает…
– Слава богу, счастье-то какое! – радовалась она, все сильнее нажимая мне на плечо. – Говоришь, мамашу не ругает?
– Нет…
Вдруг она так сжала мне плечо, что я чуть не охнул.
– А меня? – спрашивала она все более тонким голоском. – А меня?
– Не ругает…
– Ах, батюшки, батюшки, и меня не ругает? Так-таки ничего и не говорит? – сжимала она мне плечо, словно железными клещами.
– Нет, одно только говорит: жених ее бросил, вот она и бесится.
Салямуте взвизгнула, выскочила в дверь. И тотчас в сенях раздался звериный вопль Дамуле, визг Салямуте, топот и шум. Что-то кричал Юозёкас, гудел спокойный голос Казимераса. Старуха не вытерпела, сама выбежала в сени. Вскоре привела оттуда за руку Салямуте, стала уговаривать, успокаивать. Та рвалась назад, кричала:
– Пускай она расскажет, как Юозёкаса за ширинку тащила! Пускай расскажет пастушонку, как во время майского молебствия… Пусти, мамаша! Пусти, говорю, я ей патлы вырву, кикиморе!..
Старуха усадила ее за стол, сама присела рядом, не выпуская руку дочери.
– Рехнулась ты, ошалела? И с кем схватилась? С этой гольтепой, с рохлей этой! Постыдилась бы, доченька…
– Рохля, рохля, а вот скрутила Юозёкаса, полдома у нас отняла! – кричала Салямуте. – Я ей покажу «жених бросил»!
Из сеней тоже слышались крики, плач Дамуле. Хлопали двери избы, кто-то грохнул на земляной пол что-то тяжелое. Потом все успокоилось, утихло. В горницу вошел Казимерас.
– Непутевые вы все, – сказал беззлобно. – Где это ваш Соломон? Иди сюда, молокосос, – схватил он меня.
Повел в сад, посадил на развалившуюся изгородь, а сам стоит передо мной, спокойный и сердитый. «Ну, снимет сейчас ремень, задаст лупцовку», – подумал я. Но он не снимал, а сел рядом, помолчал.
– Слушай ты, человек божий, – заговорил он ласково, – есть у тебя в голове сколько-нибудь ума? А может, ты шалый, а не дурак? Что же ты вытворяешь?
– А что?
– Я тебя спрашиваю: какой черт тянет тебя за язык? Зачем ты пересказываешь все бабам?
– Да они выспрашивают…
– Вот те на, – плюнул он сердито. – Выспрашивают! Мало ли кто тебя о чем спросит! Ты подумай сам, ведь не маленький: кто ты такой? У тебя поместье есть или фольварк? Или полный мешок золота? Есть?
– Кто это мне даст…
– Ты не смейся, а подумай: как же, ты, пастушонок, батрак, последний голодранец, режешь людям правду в глаза! Ты и хлеба не можешь отрезать своей рукой, сермяга на тебе и та не твоя… Надоела тебе голова на плечах?
Я промолчал, хотя еще не понял, что я сделал плохого. Замолк и Казимерас, лишь пожимал плечами.
– Который тебе год?
Я сказал. Он опять помолчал.
– Мне-то что, как знаешь. Добра тебе желаю, вот и говорю. Ты молчи, тебе молчать надо в нашем доме, понял? Спрашивают, не спрашивают – не твое дело, ничего ты не слыхал, ничего ты не видал, ничего ты не знаешь. Отпас свое, поел на ларе – молчи. Прожил день, проспал ночь – опять молчи. – Он помолчал и продолжал дальше – тихо, словно говорил сам с собой – Салямуте с Дамуле скорее всего решили выжить тебя из дома. Лето идет к концу, зачем ты им нужен? Хлеб переводить? А ты еще лезешь со своим глупым языком: гыр-гыр-гыр – где надо и где не надо! Ты помолчи. Ты не смотри, что они грызутся, ты смотри, чтобы вихры твои уцелели! Не будешь смотреть – и до конца года не продержишься. И куда денешься? Еще и плату зажилят.
– Как зажилят? У меня уговор.
Казимерас невесело улыбнулся, покачал головой.
– Так не забудь, что я сказал, – проговорил тихо. – Пригодится тебе доброе слово, если запомнишь. Молчи – и все, и не твое дело. – Он повернулся уходить, но опять остановился. – Взял бы я тебя к себе, – сказал. – Нравишься ты мне, хоть и недоделанный какой-то. Но куда мне девать тебя, когда и своя голова по ветру мотается. Сам видишь. Кончай уж год у этих ведьм, а там, бог даст, видно будет…
И ушел.
На другой же день я увидел: правду говорил Казимерас. Пришел я в урочное время на половину Юозёкасов завтракать, а там стол пустой, хлеб завернут в полотенце, лежит в переднем углу, Дамуле хлопочет у плиты, Юозёкас топчется по избе. Оба молчат. Молчу и я у порога. Дамуле слила помои в ведро, понесла его на двор, проходя мимо, оттолкнула меня, вышла. А Юозёкас все топчется: не то собирается уходить, не то прилечь отдохнуть. Опять вернулась Дамуле, опять оттолкнула меня. И опять оба молчат.
– Что скажешь? – заговорил наконец Юозёкас.
– Завтракать пришел.
– Завтракать? – удивился Юозёкас. – Так чего же молчишь у дверей, чего не скажешь?
– Хи-хи-хи, – нагнулась к ушату Дамуле.
– Так ты есть хочешь? – сочувственно спросил Юозёкас.
– Хочу.
– Коли хочешь, так скажи. Если не скажешь, откуда мне знать? Если хочешь, то говори: хочу есть.
– Я и говорю.
– Что ты говоришь?
– Есть хочется.
– Ну, видишь, теперь совсем иное дело: сказал ты, и я знаю, – похвалил меня Юозёкас.
– Хи-хи-хи! – совсем уткнулась в ушат Дамуле.
Юозёкас тоже засмеялся, подошел ко мне и опять спросил:
– А где собачка лает, знаешь?
– Какая собачка? – не понял я. – На дворе собака лает…
– Не так, – по-прежнему улыбаясь, промолвил Юозёкас. – Собачка где лакает, там она и лает. – И добавил: – Вот и ты, может, позавтракаешь там, где вчера лаял?
– Хи-хи-хи, – поднялась от ушата Дамуле. – Салямуте с матушкой тебя ждут, блины пекут, дождаться не могут.
Вышел я, не позавтракав. И целый день потом Юозёкас норовил поймать меня где-нибудь в сторонке и спрашивал:
– Ты, может, есть хочешь? Говори, не бойся. Если не скажешь, откуда мне знать?
А Дамуле все время:
– Хи-хи-хи…
Снова настало утро. Пошел я опять завтракать, теперь уж на половину Салямуте. Та, насупившись, надвинула на глаза платок, пододвинула мне миску с жидкими щами, швырнула краюшку хлеба.
– Мы с тобой как люди, а ты нам в спину, – укоризненно качала головой старуха, возившаяся с каким-то вязаньем в конце стола. – Нам ничего не сказал, а про нас все передал. После этого и кормить тебя не стоит.
– И не буду, – пригрозила Салямуте.
Так и потянулись дни. Скажешь – нехорошо, не скажешь – еще хуже. И Салямуте и Дамуле сердятся, зачем передаю, а пройдет минутка – кричат, орут: рассказывай им, что слышал на другой половине, чтобы ничего не утаил, не наврал ни капельки. Житья не стало от этих баб. Одна отрада, это когда подходит очередь пасти коров. Уйдешь на целый день из дома, прихватишь из огорода брюкву; уж и грибы пошли, можно в поле нажарить, а картошки полным-полно. Что же, может, и дотяну до конца, не оставлю им заработанного…
Но и в полях невесело. Солнце какое-то тусклое, задевает за жнивье, долго садится за лес – пожелтевшее, больное, – и всегда в тучи: к дождю, значит, к ветру, к ненастью. Много яровых еще не убрано, ярко зеленеет клеверная отава. Но уже видно – будет зима. Не скоро, но будет. Поля, поемные луга, косогоры полны скворцов. Тучей взмывает их стая, и кажется тогда, что кто-то закинул в воздух широкие черные сети. Закинул, но промахнулся, и потому сети снова отскочили от земли, взлетели вверх, колыхнули краями, еще поднялись, перевернулись в воздухе, то растягиваясь, то опять свертываясь в темный клубок, с шумом понеслись дальше и вдруг шлепнулись на жнивье. Лежат спокойно, тихо, лишь порыжевшие будыли торчат сквозь их черные ячеи. А там и опять – сразу вверх, потом в сторону, опять перевернулась в воздухе, коснулись земли, отскочили и с шумом понеслись вдаль, пока не превратились в темный лоскут, мотающийся во мгле осеннего неба…
А пока они так перевертываются, старший пастух Лишай изловчился – хлесть кнутом!..
– За скотиной гляди, чертенок, тебе было сказано!
Пока я спохватываюсь, пока отбегаю, располосовывает он мне всю спину, отхлестывает икры. Бегу я, вскрикивая, хватаясь руками за ноющие синие рубцы. Бегу и остановиться не могу – словно ветер меня несет. А потом подходит Аквиля, смотрит куда-то мимо и спрашивает:
– Опять избил?
И чуть не плачет со злости.
– Лишай тебя зовет, я зову, все кричим: иди за скотиной! А ты стоишь, будто в зад тебя пхнули, глазеешь туда, где вороны гадят… Так тебе и надо, так тебе и надо, ротозею неотесанному! – бранит она меня со слезами на глазах.
– Уйду я отсюда, – говорю я сердито.
– И уходи, беги хоть сейчас, – окончательно рассердилась она. – Одним ослом будет меньше на глазах… – Отворачивается и молчит. Молчит долго, сердито. А потом говорит помягче: – Куда же ты, дурень, пойдешь, если тебя никто не гонит? Как же ты, болван, пойдешь, не окончив года? Зачем тебе, недотепа, заработанное оставлять? Палкой тебя надо по бокам, тогда будешь знать, как домой топорики приносить…
– И уйду.
– И уходи. Оба вы хороши: Ализас свихнулся, этот – топорик домой принесет. Удальцы!.. – пренебрежительно плюнула она и пошла прочь, похлестывая хворостиной.
Ализас на самом деле хоть и поправился, но рассудок у него так и не прояснился. Бегал теперь по полям и ольшаникам, ночевал где придется, никого не подпускал близко. Глаза у него стали какие-то странные: смотрит на тебя и не видит, и все как будто чего-то ищет, будто наброситься собирается. Одна Аквиля может с ним сговориться, подзовет его в поле и кормит с ладони принесенной коркой хлеба. Ализас всегда ее слушается, хотя и смеется всегда чудным, отрывистым смехом, похожим на стрекотанье сороки в кустах жимолости. Аквиля причесывает его, ищет у него в голове, зашивает, где порвалось, и озабоченно спрашивает:
– Придет зима, куда к чертям тебя девать?
– Ах-ах-аа, ах-ах-аа! – начинает кривляться перед Аквилей Ализас, и чем дальше, тем пуще: вскидывает ноги вверх и в стороны, болтает руками, ворочает глазами.
– Перестань, – унимает его Аквиля, потеряв терпение.
И он сейчас же слушается, присмиреет, бредет куда-нибудь в сторонку, садится и смотрит издали на Аквилю такими обиженными глазами, что она не выдерживает и смеется:
– Прыгай уж, прыгай, коли хочется. Шут с тобой! – И поясняет мне, улыбаясь: – Это он так меня благодарит, умник этот.
Ализас кривляется опять. И никто из подпасков, даже сам Лишай, не осмеливается его тронуть, обидеть словом. А Аквиля смотрит на Ализаса и опять говорит:
– Кабы не отчим, взяла бы я его с собой, в местечко. Стал бы евреям воду носить, дрова колоть – так и перебились бы до весны. А теперь что? Приведешь, а отчим голову снимет. Беда с отчимом…
Так проходит день, проходит и другой. Отпас я свою очередь и опять сижу дома. А здесь сущий ад. Дамуле с Юозёкасом и Салямуте со старухой словно сговорились – придираются ко мне из-за каждого пустяка, поедом едят за всякую малость. А Казимерас постоянно напоминает:
– Ты больше не нужен в этом доме, тебя, брат, выживут отсюда. И заступиться некому будет.
Я не вытерпел, отрезал ему раз:
– Так заступись ты, когда такой добрый.
– Мало пользы тебе от моего заступничества, – невесело улыбнулся он. – Только еще пуще твоих хозяев раздразню, скорее тебя съедят.
И то, что все на меня кричали, ругали меня, когда есть давали, и даже когда не давали, вывело меня наконец из терпения. Пошел я и при всех сказал:
– Заплатите, что я заработал пастьбой, и я уйду.
– Уйдешь? – несказанно удивился Юозёкас. – А кто тебя гонит!
Салямуте всплеснула руками:
– Чем тебе плохо у нас? Накормлен, одет, обут, где тебе лучше будет?
– Там не знают бед, где нас нет, – поддержала ее Дамуле, весело распустив косые губы.
Шел дождь, посерели от тумана сады и поля, и потому так трудно занимался день. Потихоньку от всех развязал я свой узелок, переоделся в свою одежонку, а все, что было хозяйское, бросил в сенях.
И вышел.
Мне хотелось лишь одного: чтобы никто не видел, никто не заметил моего позора. Пусть Юозёкас с Дамуле подавятся моим добром, пусть порадуются, что отделались от подпаска, только бы не увидели. Пусть никто не видит, как идет пастушонок, не отбывший срока!
Мне повезло. Вышел я хорошо, без всякой помехи, никто ничего и не подумал. Лишь на самом краю поля, у вырубки, где было пастбище, я увидел бегущую от стада Аквилю. Запыхавшаяся, раскрасневшаяся, с выбившимися на лоб волосами, рухнула она на край канавы, спустила обутые в постолы ноги.
– Уходишь? – спросила. – Все-таки уходишь?
– Сама видишь…
Слезы навернулись на глаза Аквили.
– Тоже кавалер! – сказала она, кусая губы. – Погладили против шерсти, и сразу бежать. Подлецы вы все.
Так мы и распростились.
Лишь когда я прошел порядочное расстояние, вдруг чувствую, кто-то сильно ударил меня кулаком по затылку. Это была Аквиля. Когда я обернулся, она уже бежала полем к стаду, увязая в грязи.
– Аквиля! – позвал я ее. – Аквиля, погоди!..
Но она не обернулась.
Аникшчяй – Вильнюс
1954–1957
Юозас Балтушис
Послесловие А. Макарова
Около полувека назад в местечке Сведасай на берегу Алаушского озера с его прозрачными водами, возле крохотной гончарни нередко можно было видеть мальчугана-подпаска, завороженного работой искусного мастера. Мальчуган мечтал стать гончаром. Мечтал превращать бесформенную глину в добротные сосуды – в «солидный, вместительный горшок, в каком обычно варят похлебку», в миску, глубокую и широкую – «из такой целую семью накормить можно».
Человеку, который через десятилетня вспомнит о своей отроческой мечте, не суждено было ее осуществить. Не будем жалеть об этом. Он стал известным литовским писателем, и книги его служат добротной духовной пищей для людей. В искусстве же, с каким он лепит художественные образы, вы только что могли убедиться, прочтя роман «Проданные годы». Как не трудно догадаться, в основе книги лежит и горький опыт проданных лет собственного детства.
Много воды утекло с той поры, когда сама жизнь посеяла в детской душе зерна будущего романа. Более трех десятилетий отделяют посев от жатвы. Как ни тяжелы были проданные годы, они окупились полновесным творческим урожаем. Но для того, чтобы урожай оказался именно таким, мало обладать душой и талантом, преодолеть все трудности пути самоучки в литературу. Нужно было, чтобы изменилась сама жизнь. И чтобы автор оказался не праздным соглядатаем, а деятельным участником благодатных перемен, неудержимого движения жизни.
О том, как это произошло, я и попытаюсь рассказать.
1
Альбертас Юозенас, ныне известный под литературным псевдонимом Юозас Балтушис, родился в 1909 году в семье железнодорожного рабочего. Годы его раннего детства совпали с годами бурных социальных потрясений в жизни родного народа.
Еще в 1915 году Литву, как и значительную часть Прибалтики, захватили немецкие оккупанты. Победа Великой Октябрьской социалистической революции в России вызвала в народе мощный подъем освободительного движения. Литовский рабочий класс, прошедший вместе с русским пролетариатом школу борьбы против самодержавия, вместе с трудовыми массами крестьянства сверг господство немецких оккупантов и их националистических прислужников. На большей части территории Литвы установилась советская власть. Это было в конце 1918 года. А в 1919 году соединенные усилия иностранных империалистов и литовской буржуазии потопили в крови молодую советскую республику. Коммунистическая партия вынуждена была уйти в глубокое подполье, и на родине писателя на долгие годы установилась власть националистической буржуазии. Рабочие и трудящиеся массы крестьянства были обречены на нужду, безработицу и голод. То тут, то там вспыхивали экономические и политические забастовки. Не затухало и крестьянское движение против аграрной политики правительства, усилившей классовое расслоение деревни, политики, направленной на укрепление позиций кулачества и обезземеливание десятков тысяч крестьянских семей. 17 декабря 1926 года самая реакционная буржуазно-помещичья партия таутинников при поддержке других буржуазных партий совершила фашистский переворот, рассчитывая одним ударом покончить с революционными настроениями. Однако даже режим кровавого террора не смог погасить воли к борьбе: трудящиеся Литвы под руководством партии коммунистов продолжали упорную борьбу против усилившейся эксплуатации, против фашизма, борьбу за свержение ненавистного строя. Она продлится почти пятнадцать лет.
Такая краткая историческая справка, пожалуй, необходима, чтобы напомнить об особых условиях жизненного и творческого пути писателя, исторических предпосылках его идейно-художественного становления. В «Проданных годах» нашел свое отражение самый ранний период его трудовой жизни. Русское заглавие не совсем точно. По-литовски роман называется «Проданные лета». Кулаки нанимали пастушат только на лето, поздней осенью с жалким заработком ребята возвращались по домам и, кто мог, спешил хоть месяц-другой поучиться в школе. Альбертасу даже удалось закончить трехклассную сельскую школу.
Двенадцать лет проработал он на кулаков, восемь лет подпаском, четыре – батраком, пытаясь по зимам освоить какое-нибудь из ремесел, надеясь зацепиться за что-нибудь, чтобы уж больше не приходилось «продавать шкуру». Учился тачать сапоги, дубить кожи, плести сети, занялся ремеслом резчика по дереву. И даже испытал искушение частного предпринимательства. В автобиографическом очерке «В поисках своего места» Балтушис рассказывает, как, начитавшись реклам, приобрели они с приятелем кинопередвижку и тощую кобыленку и отправились по деревням и хуторам показывать фильмы «Каин убивает Авеля», «Воскресение Иисуса Христа», «Почешись, коли чешется». Однако уже к весне предприниматели прогорели. Киноаппарат пошел с молотка за долги, да и кобыла испустила дух. И снова они стали теми «вольными рабочими», о беспросветной доле которых еще в начале века с такой горькой иронией писала польская поэтесса Мария Конопницкая. И, может быть, молодому Альбертасу Юозенасу не раз вспоминались ее строки о рабочем, что волен даже с моста броситься вниз головой. Он попытался найти работу в столице тогдашней Литвы – Каунасе. Для того чтобы обеспечить хотя бы какой-нибудь прожиточный минимум, приходилось работать «по совместительству»: с четырех утра – полотером в театре, днем – в конторе по распространению газет, а вечерами опять натирать паркет уже в министерстве финансов.
Это были годы поисков не только места работы, но и своего места в жизни. Вчерашний батрак всерьез занялся самообразованием, чтением литовской и русской литературы, питая особое пристрастие к Горькому. И, наконец, попробовал и свои силы на бумаге.
В 1932 году в альманахе «Труд» появился рассказ «Сахарная свекла», где сатирически изображался тунеядец-настоятель. С этого рассказа и начинается путь в литературу никому не известного Юозаса Балтушиса. А уже известному нам Альбертасу Юозенасу он стоил места: владелица конторы, полагая, что «двум умным людям в ее конторе делать нечего», немедленно отказала ему от работы, правда, написав отличную характеристику.
Впрочем, и с отличной характеристикой он чуть не год ходил без работы, ища хотя бы поденного заработка, пока не устроился рабочим в типографию.
Духовная жизнь рабочей среды, ее революционные настроения, связь с передовыми литераторами способствовали окончательному утверждению начинающего писателя в своем призвании. Он отнесся к этому призванию совестливо. Первую книжку «Неделя начинается хорошо» он выпустил только через восемь лет после опубликования первого рассказа. И вошло в нее всего восемь рассказов, написанных за эти годы.
Опубликовать книгу не согласилось ни одно буржуазное издательство, она была набрана и отпечатана без разрешения хозяина типографии рабочими, товарищами автора. На сборник рассказов писателя-самоучки в печати неожиданно появилось более сорока рецензий. Одна из них принадлежала замечательному писателю-реалисту Пятрасу Цвирке.
В 30-х годах литературная жизнь Литвы, как и во всяком буржуазном государстве, была весьма пестрой. Впрочем, прямых песнопевцев сметоновского самовластия и фашиствующего режима находилось мало. Но были писатели, которые бежали от мрачной действительности, метались, искали пути и не находили. Были и такие, которые хватались за вычурность формы.
В этой сумятице пролагало себе дорогу здоровое реалистическое направление, опиравшееся на демократические традиции родной литературы, сплачивавшее писателей антифашистского лагеря. Антифашистские настроения в литературе особенно возросли в связи с ростом массовых стачек, забастовок, крупных выступлении безработных в начале 30-х годов. Массовое крестьянское движение 1935 года и жестокая расправа над восставшими еще более усилили приток прогрессивных литераторов в лагерь демократический, антифашистский.
Вдохновляющую роль в его работе играли успехи советской литературы, ее художественные открытия, ее воинствующая партийность. Тридцатые годы, когда победа социализма в Советской стране стала очевидной даже для самых отъявленных скептиков и злопыхателей за рубежом, отозвались в литовской литературе ростом и консолидацией всех честных, прогрессивных сил. В 1930–1931 годы во весь голос заявила о себе журналом «Трячас Фронтас» («Третий фронт») группа молодых антифашистских писателей – Пятрас Цвирка, решительно порвавшая с буржуазной поэзией Саломея Нерис, Антанас Венцлова, Костас Корсакас, Йонас Шимкус и другие. Через год журнал закрыли, но в середине 30-х годов начал выходить новый журнал «Литература», вскоре также запрещенный цензурой. Его сменили альманахи «Прошвайсте» («Проблески»). Разоблачение сметоновского режима, призыв к активному сопротивлению крепли с каждым годом.
Именно в эту пору рабочий-печатник Юозас Балтушис и формировался как писатель реалистического лагеря. В ту пору, когда звучали полные веры в победу рабочего класса стихи поэта-коммуниста Витаутаса Монтвилы, когда ровесник Балтушиса Пятрас Цвирка заявил о себе как выдающийся прозаик, автор ныне известных и русскому читателю романов «Франк Крук» и «Земля кормилица». Пятрас Цвирка, как я уже говорил, был в числе рецензентов книжечки рассказов начинающего Балтушиса.
Чем же эта маленькая книжечка коротких рассказов пленила видного романиста, а также десятки других рецензентов?
В рассказах молодого писателя правдиво изображалась жизнь рабочих и батраков. Однако чем-чем, а правдивым изображением тяжелой жизни трудового люда не так легко удивить в литературе, которая, начиная с ее основоположника Крнстионаса Донелайтиса, успешно развивала реалистические принципы изображения тружеников, отличаясь богатством типов и доскональным знанием быта. В той литературе, где еще Жеймате окружила образы бедняков поэтическим сочувствием и глубокой симпатией. И где Пятрас Цвирка в романе «Земля кормилица» уже открывал новые пути литовской прозы, показывая жизнь буржуазной литовской деревни в революционном развитии.
Особый облик ранних, еще не всегда художественно равноценных рассказов Ю. Балтушиса создавался, думается, своего рода сплавом демократической художественной традиции и их активным, наступательным характером, сплавом, характерным для литературы, нащупывавшей в эти годы пути к социалистическому реализму. Жизнь своих героев он изображал с теми тонко подмеченными особенностями быта, какой был характерен для фашиствующего режима небольшой страны, где откровенно циничная власть хозяев и бесправие обездоленных низов приобретают как бы крайние формы и где настроения социального протеста низов нарастают с каждым днем. Рассказы Балтушиса дышали гневом и непримиримостью. В начинающем авторе обнаружились задатки незаурядного новеллиста. Это чувствовалось и в умении владеть родной речью так, чтобы малыми средствами добиться большого эмоционального эффекта.
Русский читатель вряд ли знаком с ранними рассказами Балтушиса, и потому я беру на себя смелость более подробно остановиться на одном из них. Самом коротком. Название в буквальном переводе прозвучит так: «Я уже не пастушка» (1933). Однако в русском языке слово пастушка, как и пастушок, приобрело даже не столько ласкательный, сколько оперно-пасторальный оттенок, «пастушки и пастушки» – это что-то сугубо театральное: «Мой миленький дружок, любезный пастушок!» Пастушка в буржуазной Литве – это ребенок, подвергнутый самой жестокой и беспощадной эксплуатации. Нет более жестокой участи, чем эта самая низшая ступень батрачества. Вспомните, какова жизнь Ализаса, Аквили, самого героя прочитанного вами романа.
Героиня раннего рассказа «Я уже не пастушка» отнюдь не Аквиля с ее гордым, самостоятельным характером. Это несчастная, забитая девочка, вконец измученная непосильной работой, низведенная до положения рабыни. Но у нее есть своя мечта. Как о величайшем счастье, как об освобождении, мечтает она о том дне, когда наконец подрастет и станет не пастушкой, а… батрачкой. Ей не пришлось дожить до «светлого» дня. Лишь в предсмертном бреду ей кажется, что желанная мечта осуществилась, и она умирает со словами: «Я уже не пастушка!» Прозаический пересказ не может передать той силы, с которой писатель выразил трагизм существования своей маленькой героини. Могу только сказать, что автор вовсе не сентиментален, мечта девочки о счастье столь трагична в самой сути своей, образ написан так разгневанно, что не жалкое сочувствие, а жажду возмездия, отмщения за поруганную судьбу ребенка пробуждает в сердце этот рассказ.
Книга «Неделя начинается хорошо» вышла в свет в 1940 году, который коренным образом изменил и жизнь ее автора, и судьбу его народа. Борьба литовского народа привела к свержению ненавистного буржуазного режима. Установление Советской власти, вхождение Литвы в братскую семью советских республик открыло перед писателями ликующие горизонты свободного творчества и участия в строительстве советской жизни. Естественно, вчерашний рабочий оказался в числе тех, кто деятельно включился в созидание новых форм жизни. На страницах газет один за другим появляются его едкие фельетоны, обличающие националистов, приспособленцев, обывателей, и очерки, в которых писатель стремится уловить и запечатлеть черты нового общества.
Балтушису только что минуло тридцать лет. Счастливая пора энергического расцвета творческих сил, тем более счастливая, что сбылось то, о чем он мечтал, за что боролся половину жизни. «На середине жизни нашей трудной» – писал Данте…
2
Знойным летом 1941 года в бездорожной русской степи стояло несколько человек, растерянно прислушиваясь к удручающему безмолвию. Далеко на западе, в Белоруссии, неумолчно гремели орудия, шло невиданное сражение со вторгшимися в советскую страну фашистскими оккупантами. А еще дальше трепетала, обливаясь кровью, родная Литва, где в тюрьмах и застенках гестапо пытали и расстреливали лучших сынов и дочерей народа.
«И потому так странно теперь стоять здесь в тихой степи. Словно выбросило нас из мощного потока, донесшего от Литвы до Саратовской области, и мы оказались на берегу, как ненужные щепки».
Такой скорбной, щемящей сердце нотой начнет Ю. Балтушис свой рассказ «Белый клевер» (1943), рассказ, удивляющий емкостью содержания. При первом чтении он кажется как бы бесхитростным очерком о том, как группа эвакуировавшихся литовцев в первые месяцы войны участвует в полевых работах русского колхоза, расположенного в глубоком тылу. Но чем больше вчитываешься в рассказ, тем яснее чувствуешь, как многое скрывается за внешней, мнимо описательной манерой, в каких глубоких связях и опосредствованиях раскрывает писатель сложную действительность и духовный мир своих героев, какие чувства жили и боролись в их сердцах, сколь благодетельным для укрепления в них воли к борьбе было общение и совместный труд с русскими людьми.
Будет ли это книга по истории Литвы, очерк боевого пути литовского соединения Советской Армии или даже история литовской литературы, в которую в годы войны литовские писатели, и вынужденные скрываться в подполье, и работавшие для победы в Москве и других городах, вписали одну из самых мужественных страниц – словом, будь это любая книга о военном периоде, в ней всегда значительное место займет объяснение того, что годы тяжелейших испытаний были одновременно годами укрепления братской дружбы, взаимного постижения и узнавания друг друга, присяги на верность общим идеалам.