Текст книги "Проданные годы [Роман в новеллах]"
Автор книги: Юозас Балтушис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Я юркнул в молодую поросль, затопившую широкую вырубку. Тут, среди молодых сосенок, окруженный плауном и брусничником, стоял пень долголетней сосны. Лоснился он вымытым досиня срезом, испещренным желтыми мелкими бугорками выступившей смолы, глубоко запустил в землю свои омертвевшие корни. Сел я на него. Глухо шлепал дождь по листве, бесшумно прорывали мох сыроежки и подосиновики, ломясь на дневной свет… Побуду здесь один, посижу, послушаю, как скотина разбредается по чаще, как она щиплет траву, вереск, клейкие листья молодых березок. Нужно побыть…
Но Стяпукас, видимо, не знал о моих желаниях. Его оклики раздавались все ближе и ближе, а вскоре и сам он вылез из кустов. Вылез и удивился, очутившись передо мною.
– Хорошо все-таки, – сказал он, улыбаясь.
– Что хорошо?
– Что крещеный был.
– Кто?
– Да Йонас. Теперь ему очень хорошо…
Я даже вздрогнул от неожиданности. Это Йонасу-то хорошо?
– Дурак! – крикнул я Стяпукасу. – Йонаса на свете больше нет, а ты… дурак ты!
Стяпукас заморгал часто-часто, словно ему в глаза попала ячменная ость.
– Когда умерла Салюте, мама сказывала, что ее душенька теперь будет летать и летать, и все не найдет места… – начал он объяснять.
– Какая Салюте?
– Да моя сестра. Ее окрестить не успели. А Йонасу что? Йонас крещеный. Он теперь на небе. Теперь ему очень хорошо… – опять вспомнил Стяпукас. – Очень хорошо… – И тут же добавил куда более сердито: – А ты меня дураком обзываешь.
Поднялся я с пня, подошел к Стяпукасу. Он стоял молча, опустив глаза, лишь его покрытый пушком подбородок дрожал частой дрожью.
– Стяпукас, ты не серчай, ладно?..
Стяпукас сразу просиял, оглянулся по сторонам, а потом вдруг протянул руку и показал куда-то в чащу:
– Вон, видишь? Идет твоя мама. Я тогда побегу!
И быстро исчез в чаще.
Я обернулся и на самом деле увидел идущую лесом мать. Она шла не спеша, так же повернув голову, как когда-то сидя за куделью, и улыбка у нее была такая же, и деревянные башмаки те же, и… И куда девалось все мое мужество, словно ветром развеяло: подбежал я к ней, поцеловал загрубелую ее руку и заплакал.
– Мама, а Йонаса уж нет…
– Знаю, сынок, все знаю. Потому и пришла, чтобы тебе не быть одному. Ты не плачь, – говорила она ровным, спокойным голосом. – Сядем вот, – подтолкнула она меня назад, к пню. – Расчудесный лес! – сказала, улыбаясь. – Шла, всю дорогу смотрела, хоть и дождик, а будто в костеле… И ты такой большой стал, вытянулся, похорошел, прямо не верится, что мой сын! – весело говорила она. – Только нос очень лупится. А уж волосы, волосы! – провела она ладонью по моей голове. – Так никто и не постриг?
– Эта Аделя – ведьма! – злобно сказал я, протирая кулаком глаза. – Кабы я повстречал ее, я бы ей…
– И ножницы я принесла, как знала, – прервала мои угрозы мать. – Ты сядь, живо остригу. Не шевелись, не то ухо отхвачу.
Вынула из кошелки ножницы, лоскут старого холста, чтобы прикрыть плечи. А потом опять порылась на дне кошелки и вытащила оттуда вовсе уж неожиданную вещь: два куска сахару.
– Это тебе. Один от Маре, другой от Лявукаса. Он все время спрашивает, бережешь ли ты его стеклышко?
Сахар был не только нежданной, но и очень редкой вещью. Такой же редкой, как пасха или рождество, и даже более редкой, потому что не каждую пасху или рождество мы видели сахар. И все-таки из-за этого сахара нельзя было позабыть Йонаса.
– Аделя эта – сущая ведьма, еще похуже ведьмы. – Злости во мне было не занимать стать.
Мать перестала улыбаться, села рядом на пеиь и долго молчала, потупившись.
– За что на нее сердишься? – спросила меня совсем другим, незнакомым голосом. – Ругаешь за что?
– А зачем она пошла замуж за другого? Чем Йонас ей плох был?
– Дитя ты еще, сынок, мало разумеешь… А когда не все разумеешь, не спеши судить людей, помолчи лучше. Аделин отец, старик Вайтекус, уж много лет сидит по шею в долгах, как в болоте. Все искал через дочь покрепче опору, вот и нашел… Якштонис ему векселя переписал, избавил на время от пристава. Три ночи ревела девка, чуть ума не решилась. Лучше бы мне в быструю речку, говорит, чем без Йонялиса жить! А ты: ведьма, ведьма. Когда встретишь эту ведьму, низко поклонись ей, ноги поцелуй злосчастной. Кабы Йонас получил землю, тогда бы тянул свои беды в одной упряжке с Вайтекусом. А теперь… своими слезами выкупила она стариков из нищеты!
Я стоял остолбенев. Мать вздохнула:
– Ах ты, милостивый боже. Когда ты только устанешь людей своих мучить?
Невдалеке что-то треснуло. Это был Стяпукас. Где ему в кустах усидеть. Высунул голову и таращил глаза, только не на меня и не на маму, а на сахар в моей руке.
– Поделись с ним, – сказала мать.
Стяпукас долго не мог поверить, что это ему дают сахар. А когда наконец взял, то засмеялся совсем уж как дурак и сразу отвернулся, застыдился, а потом одним махом скрылся в лесу. Но ненадолго. Опять высунулась его курчавая голова. Крикнул:
– Ты не ходи, сиди тут!
Исчез в кустах и оттуда объявил:
– Я один попасу.
Мать улыбнулась, поднялась с пня.
– Хороший приятель у тебя, – сказала. – Ну, сиди, не вертись.
Остригла мне волосы, обрезала обломанные, обкусанные ногти, а как увидела прохудившиеся сзади штаны, тут же сняла с меня и залатала лоскутом пестрядины, который тоже вытащила из своей неиссякаемой кошелки.
– Хотела раньше прийти навестить тебя, да все недосуг, – говорила она за починкой. – Соскучились мы по тебе все, Лявукас мисочку молозива было припрятал под кровать, вся изба провонялась, пока я отыскала…
– А картошка еще есть?
– Давно нет, вышла. И неизвестно, как с новой будет в нынешнем году. Отец у нас очень горячий, не утерпел, сцепился с Тяконисом, а тот остервенел, теперь каждый день кричит, чтобы мы съезжали. А куда денешься? Мы уж с отцом насчет Бразилии подумывали…
– Какой Бразилии?
– Не знаю, дитятко. Есть, говорят, такая теплая страна. Отец вернулся однажды из местечка и говорит: люди подбивают ехать в Бразилию эту. И везут туда даром, и кормят дорогой, потом лишь отработать нужно. Два года, что ли. Лауконисы уж уехали. Все равно, мол, здесь ли, там ли ломать горб, а может, там и получше будет.
– Так поедем и мы!
– Отцу и хотелось бы, а я не знаю… Откуда знать, что найдешь в чужих краях? И по морю страшно… Это тебе не озеро, не лужа, плыть нужно долго, и качает до того сильно – все нутро выворачивает. Бывает, и ко дну пойдешь… И опять же думаю: может, и хорошая страна эта Бразилия, да только где это видано, чтобы бедного человека дожидались с хлебом-солью? Нет такой страны на земле.
– А здесь что за сласть? Паси и паси, а когда подрасту – в батраки надо идти, – сказал я с досадой, потому что дорога казалась мне очень заманчивой, хоть я и понятия не имел, что это за Бразилия и как плывут по морю.
– В батраки придется идти… – повторила мать. – И тебе и Лявукасу придется. У всех такая доля, и никуда от нее не уйдешь.
Оглянулась она вокруг, будто стараясь найти ответ на свои мысли. Немного помолчала, подумала.
– Не моего ума дело, сынок. Как отец скажет, так и будет, – промолвила она как бы про себя. – Хорошо бы подождать, как там Лауконисам посчастливится. Напишут, сам Лауконис сулился…
Долго мы еще беседовали про Бразилию, про наш дом, про Тякониса. И понял я: хоть не больно весело мне здесь, но и дома не веселее. И я гордился в душе, что вот пропастушу год – привезу домой свой первый заработок. А может, хозяин даст в придачу пол-окорочка, может, пучок льна подкинет, как обещал… Столько добра – амбары ломятся.
Уходя, мать посулила опять как-нибудь навестить меня и привести с собой Лявукаса: пусть посмотрит, как люди пасут, приглядывается, свыкается. Еще год-другой – и подрастет, пойдет в пастушонки, пригодится ему эта наука!
– Ты нарви цветов, – сказала она, уходя за деревья. – Видишь, сколько их здесь, кругом пестреют! Йонялису на могилу положи…
– А я не знаю, где его могила…
– Со стадом набредешь. Положи, сними шапку, постой, молитву сотвори на коленях… – голос ее дрогнул.
– Мама, да за удавленника нельзя молиться.
– За Йонялиса – можно.
Хозяева вернулись только через три дня. Молча принялись за дело. Йонаса не поминали ни единым словечком. Лишь по вечерам, когда выбившийся из сил хозяин приволакивался с поля к ужину, старая Розалия сочувственно говорила:
– Изведешься ты один, сынок. Ой, поищи батрака, ой, поищи. Вот-вот рожь косить, яровые начинать, не разорвешься же на части, всюду одному не поспеть… И к чему? Два века не проживешь, один тебе дан – и тот укорачиваешь!
Каждое воскресенье и даже в будни хозяин отрывался от дел, разъезжал по округе, забираясь и в чужие волости. Однако найти батрака все не удавалось. Была самая середина лета. Кто собрался батрачить, уже батрачил, другие искали заработка на прокладке нового большака, на казенных мелиорационных и прочих работах, а третьи резали напрямик:
– У тебя батраки вешаются!
Хозяин возвращался взбешенный, запирался с женой и старой Розалией в горнице и долго совещался. Говорили они между собой тихо, видимо остерегаясь Оны и меня. Лишь однажды услышали мы за дверью крик Розалии:
– Не сяду я с ним за один стол!
– Из-за Пятраса кричит, – пояснила мне Она. – Так и надо, так им и надо, поганым. Йонаса в могилу загнали, так теперь Пятрас задаст им жару. Пятрас им задаст!
– А кто этот Пятрас?
– Да ты что? – Она вытаращила свои косые глаза. – Не знаешь большевика Пятраса Довидониса? Вот так так. Ты что, с неба свалился?
– А что это такое – большевик?
– Этого еще не хватало! – всплеснула она руками. – Все богатые хозяева на большевиков зубы точат, ксендз-настоятель с амвона их ругает, все святоши против них ополчились, а ты не знаешь! Он же, большевик этот Пятрас, власть свергнуть хочет!
– А что это – власть?
– Как так что это – власть! – сердито крикнула Она. – Не знаешь, что это – власть? Власть – это, ну… власть, – начала заметно сбиваться девка. – Власть смотрит, чтобы всем было хорошо, чтобы люди не дрались, потом еще… водку продает, ну, и там… Или ты, глупенький, не понимаешь?
Понимаю. Власть – это вроде доброй тетеньки. Заботится обо всех, всех оберегает, чтобы их не обижали. Потому и спрашиваю Ону:
– Почему же Пятрас ее свергнуть хочет?
– Не нравится она ему. Говорит, не наша это, плохая это власть. Батракам, говорит, плохо при этой власти. – Она весело рассмеялась. – Плохо, а? Да когда же батраку было хорошо? Сколько лет уж батрачу, одну власть люди выбрали, другую власть выбрали, а по мне все одно, все одно. За это Пятраса никто не держит, и сам он нигде не заживается… Теперь его только что из кутузки выпустили, опять ходит без места.
– Как сказала, так и будет! – горланила за дверью Розалия. – На то не одна ваша воля, на то и моя воля!
– Слыхал? – опять рассмеялась Она.
Но за дверью снова все затихло.
Долго советовались хозяева, а что решили – неизвестно. Но в тот же вечер Она внесла положенную нам миску простокваши не в избу, а в чулан. Сердито стукнула об стол:
– Радуйся. Еще не привезли большевика этого, а уж нас в чулан выперли жрать. Что же будет, когда Пятрас объявится? Верно его брат говорит: где Пятрас объявится – житья никому нет!
И тут же, яростно уписывая молоко, рассказала мне о брате Пятраса Повиласе Довидонисе, который пошел в примаки в Ликалаукяй, тут, неподалеку, на шесть десятин, и которому все в руки так и плывет. Каждый год подкупает земли; корова была одна, а теперь их пять да две телки; и лошадей все прибавляется, а работников что ни год все больше в дом приводит. Раньше обходился одним батраком, сам работал в поле от зари дотемна, а теперь уж батрака, батрачку, девчонку-подростка и пастушонка берет. Но уж гоняет всех – кишки вымотает – жизни не рад кто к нему попадет! И на жалованье всегда надувает, а если и заплатит, то после судов да тяжеб… Иной лет пять судится с ним из-за какого-нибудь гарнца льняного семени, а потом устанет и плюнет!
– Скоро он опять засадит Пятраса, – неожиданно закончила Она свой рассказ.
– Куда засадит?
– Вот уж глупый мальчишка! – опять крикнула она. – Не знаешь, куда большевиков сажают? В кутузку засадят, вот куда. Он уж там сидел, и не раз, только что выбрался, говорила же я тебе. А его братец Повилас не дурак, он знает: если Пятрас власть свергнет, что тогда станет с его хозяйством, со всеми его коровами? Затем и ловит брата, где только застигнет, и в полицию доносит, а тот посидит-посидит – и опять за свое. Хоть ты его живьем режь! Кулаков, говорит, богатеев – долой, и моего брата, паразита, долой. Будет, говорит, как в России: ни царя, ни помещиков, кто работает, тому и власть, тому и воля, а кто не работает, тому коленом в зад – и долой!
И она опять с чего-то весело засмеялась.
Однако мне не было смешно. Сколько бы Она ни рассказывала, а я никак не мог понять: на чьей стороне она сама, кто хорош и кто плох? Одинаково ругает и хвалит всех: хозяина, Пятраса, Повиласа Довидониса, Литву, Россию… Все!..
Перед сном я принес из хлева навозные вилы и поставил их у изголовья. На всякий случай…
Излазил я лес вдоль и поперек, был со стадом даже на краю Дауйочяйского поля, – все искал могилу Йонаса. Но ее нигде не было. Осталось осмотреть только Валакнскую пустошь, где из года в год разрастались нетронутые кустарники, где темной стеной стояли косматые ели. Место глухое, недоброе. Старая Розалия сердито остерегала меня:
– Паси везде, но на Валакнскую пустошь не суйся и коров не пускай. Встретишь барсука – разом вырвет тебе пах!
Слыхал я, что звери хватают людей за горло, за загривок, ну, еще за ногу, но чтобы за пах…
– Почему за пах, тетенька? – спросил я.
– Такая уж природа у барсука, – пояснила Розалия. – Как встретит кого, цап за пах – и конец человеку. И не одних мужиков, всех за это место хватает. Берегись ты!
Долго я дивился, – чем это стращает старуха, – а потом смекнул: Йонас лежит не где-нибудь еще, а на Валакнской пустоши. Лежит один, всеми забытый, среди барсучьих и лисьих нор, слушает по ночам вой волков и уханье сов, и никто никогда не навестит его. И тогда я решился обязательно отыскать его могилу. Отыскать завтра же. Как пригонит Стяпукас стадо, я и пойду.
Прибежал Стяпукас, как всегда, продрогший, с коркой грязи на ногах. Полы его сермяги намокли, тяжело обвисли, кнут оборвался и потерян. Дал я ему свой, свитый еще Йонасом, и предложил:
– Попаси и мое стадо, я поищу грибов.
Стяпукас часто замигал глазами, поправил нахлобученный на голову мешок из-под суперфосфата.
– Ничего ты не найдешь, – дождик.
– Грибы в самый дождь и растут. Я тут недалече, сбегаю и сейчас же назад, – врал я ему в глаза. – Потом разведем костер, нажарим грибов, посолим их…
– Огня в такую мокреть не разведешь, – надул он губы. – И соли нет… грибы без соли есть противно.
Соль я всегда носил с собою. Как не помнить наставлений старика Алаушаса: когда повстречаешь зайца, надо насыпать ему на хвост соли, заяц враз остановится и будет ждать, чтобы ты взял его за уши. Зайцев я перевидел немало, но всегда только издали, а покуда разворачивал тряпицу с солью, они успевали ускакать невесть куда, показав мне свои белые зады. Так и не израсходовал соль и теперь сунул ее Стяпукасу под нос.
– А это что?
– Только ты не очень долго, – уступил он.
Выломал я себе толстую ясеневую палку и стрельнул в лес. Позади Стяпукас затянул свою любимую песню:
Бесы, бесы – не кукушки —
По ночам куку-у-ют!..
Остальных слов он не знал. Поэтому, немного подождав, затянул снова…
Бесы, бесы…
И опять, и опять. Он знал много песен, но у всех только начало, по нескольку слов. Идет лесом и орет:
Ой, шумит, шуми-ит,
Ой, зеленый ле-ес!..
А потом опять сызнова. Голос у него не сильный и очень дрожит, а когда Стяпукас поет, то поднимает ногу и трясет ею, чтобы голос еще пуще дрожал.
Теперь его песня все слабела. Я шел дальше. Места кругом были знакомые, много раз я прогонял здесь стадо, все исходил, избродил. Лишь спустя некоторое время, когда голос Стяпукаса совсем заглох в лесу, впереди затемнел густой молодой ельник; тут я еще не бывал. Забрался я туда. Порыжелые, мертвые ветви переплелись в непролазную крепь, прочно связавшую тонкие стволы елей. Земля покрыта толстым слоем хвои, прошлогодних и позапрошлогодних шишек, истлевшими веточками, которые рассыпались от одного прикосновения ноги. Из-под хвойного покрова курятся испарения сырой земли, в которых заметно слышится запах гниющих груздей и опенков. А продираться все труднее и труднее. Как будто чьи-то живые руки хватают за полы, не пускают, тянут назад. И кругом так сумрачно, полно тревожных звуков. Будто обступают меня барсуки и лисицы, стучат зубами матерые волки… Но всякий раз, когда я, не в силах одолеть страха, оборачивался, то опять видел ту же порыжевшую крепь, и больше ничего. Ничегошеньки! Только зиял узкий прогал между обломанными сучьями, где я пролез…
Наконец ельник кончился. Засветила зеленая полянка. На ближнем ее краю я увидел маленькую лачужку. Она чуть ли не до половины ушла в землю, глубоко зарылась под ветви старой березы, опершись одним боком на ее ствол. Из открытой двери сенцев курился дым…
«Берлога Дамулене!» – с испугом подумал я.
Об этой Дамулене в народе ходили разные слухи, россказни и толки. Многие уверяли, что она подлинная ведьма и что у нее страх какой дурной глаз: чуть взглянет на ребенка, и тот забьется в припадке, а на корову взглянет – молока как не бывало! Другие говорили, что Дамулене разумная и добросердечная женщина, что она заговаривает кровь от укуса змеи и всячески помогает людям. Однако и те и другие сходились на том, что она напустила сухотку на родную дочь, а потом свела в могилу и своего мужа, старого царского солдата. Солдат Дамулис был человек не простой, а сам король ведьм. По ночам мочил в речке Уосинте кнут в пять пудов весом, а вымочив, так учил им ведьм, что те с визгом кидались исполнять все его приказания: напустить порчу на корову, ерошить в месячную ночь волосы удавленнику, выстричь плешины старому холостяку, утопить ребенка в пруду, загонять лошадь в хлеву… Дамулене взъелась на мужа через такое баловство, напустила на него сухотку и послала к праотцам, а теперь колдует…
И тут я вдруг увидел, как из сенцев выбежала сивая коза. Левый рог у нее был заведен назад, а потом изгибался вдоль челюсти вниз, до самой морды, правый стоял торчком, словно палка. Вслед за козой выбежала и сама ведьма Дамулене – высокая, сухая, как щепка, рябая женщина. Нос у нее был долгий, несусветно тонкий, а глядела она, как мне показалось, устрашающе, выискивая меня среди деревьев. Я не стал ждать, когда она найдет, а понесся назад и бежал все дальше, задыхаясь и спотыкаясь о пни и корневища деревьев.
Один бог ведает, долго ли я бежал и куда прибежал. Только когда остановился, то кругом все было незнакомое. Лужайки, ольшаник, березничек, а дальше лес полого спускался к самой Валакискои пустоши. И всюду сочная, никем не топтанная трава в крапинах горицвета и таволги. Бросился я к луже, долго пил бурую от моха и водорослей протухшую воду. А когда поднялся, то прямо ахнул от радости: между стволами косматых елей обозначались две тележные колен: кто-то здесь проезжал и опять возвратился. И вернее всего, не кто-то, а мой хозяин!
И вот я захожу по колеям все глубже и глубже в лес. Вот желтое песчаное взгорье, все изрытое старыми картофельными ямами. А между ними, между этими ямами, уж ясно видна свежевзрыхленная земля. Тут кончились и колеи. Глубокие следы копыт еще показывали, как лошадь подошла, повернула и пошла обратно. Я стащил с головы шапку: здесь покоится Йонас.
Дождь все еще шлепал в листве деревьев, и порывистый ветер шумел в верхушках леса, то замирая, то опять набирая силу. И мне казалось, что это не сосны шумят кругом, а опечаленные сестры оплакивают Йонаса. Прижался и я лицом к смолистому стволу и долго стоял с шапкой в руках, снова и снова вспоминая, как первый раз увидел Йонаса, как несли мы запаренную мякину, а я ехал верхом на мешалке и как он кричал: «Держись за меня, иначе пропадешь!»
Я не заметил, как в лесу стало темнеть. Пошел по колее обратно, стараясь не терять ее из виду. Но вот на пути блеснуло торфяное болото, и тут колея кончилась: и вперед не ведет, и поворота нет. Несколько раз обежал я болото, обводя взглядом лес, все искал колею. Но она исчезла, как сквозь землю провалилась. А кругом все сгущалась тьма, окутывая кусты и деревья, затопляя поляны и просеки.
– Ау-у-у-у! – крикнул я в смятении.
– У-у-у!.. – отозвался лес.
Прошумел новый порыв ветра, закапала с деревьев вода. И опять тишина, глухая, тревожная лесная тишина.
Где теперь Стяпукас? В какой стороне дом? Как оглушенный озирался я вокруг, все еще надеясь найти хоть какой-нибудь знак, угадать, где дом. Но лес стоял вокруг чужой, незнакомый, окутанный сгущающейся тьмой.
– Ау-у-у-у!
– У-у-у!..
Я пустился бежать, твердо уверенный, что раньше или позже все-таки доберусь до опушки, может, увижу огонек в окне, хотя бы колокольчики коров услышу… Не такой уж большой этот лес, прямо стыдно в нем заблудиться… Еще немного, еще… еще… Задыхаясь, обливаясь потом, бежал я вперед, стараясь бежать напрямик и напрямик. И какова же была моя радость, когда я вдруг увидел маячащий в темноте просвет между деревьями. Опушка! Опушка! Еще несколько скачков – и я уж на опушке, и… И вдруг, ошеломленный, остановился: передо мною открылось то же болото, от которого я все время бежал прочь!
Ужас так и пришиб меня. Вспомнил я все сказки про леших, которые по ночам водят людей, пока насмерть не загоняют их, а когда человек обессилеет, то бросают его в трясину, топят в «окне», чтобы и следа не осталось… Вспомнились мне советы старой Розалии остерегаться барсуков. Не поверил я, не поверил, а теперь они, без сомнения, почуяли уж меня и крадутся, крадутся все ближе. Вот треснул сухой сук под их лапами, вот что-то зашуршало во мху…
Теперь я бежал, не сообразуясь ни с направлением, ни с препятствиями, падая и вновь поднимаясь, пока не иссякли последние силы. Упал я под каким-то деревом, стуча от страха зубами и глотая горькие слезы. Совсем смеркалось. Если я останусь в живых, никогда больше не пойду один в этот страшный лес, ноги моей здесь не будет! И тут вдруг мне вспомнился рассказанный матерью случай с двумя приятелями, которые встретили в лесу медведя. Один сразу влез на дерево и спрятался, а другой прикинулся мертвым, и медведь не заел ни того ни другого, но только первый поступил очень бесчестно: оставил друга на съедение медведю. Тогда я сильно негодовал на плохих людей, но теперь мне пришло в голову, что непременно так и надо поступать. Особенно, если здесь нет ни Юргиса, ни Стяпукаса, ни другого какого-нибудь товарища, которого мог бы заесть медведь. И я, не долго думая, вскарабкался на дерево. Это была старая, подгнившая ель с густо переплетенными ветвями, на которые я и уселся, как в добротный кузовок, а для верности снял пояс и привязал себя к стволу. Теперь меня ищи-свищи все барсуки, все волки и все медведи!
Наступила ночь. Я не видел больше не то что деревьев, но и своего носа. Пропотевшая, прилипшая к телу рубаха стала остывать. Мелкая дрожь пробирала до костей, лишь лицо и руки ныли от множества царапин и ссадин, а голова клонилась все тяжелее, и глаза смыкались…
«Подремлю до утра, думаю, а как рассветет, все найду…»
Внезапно я вздрогнул от человеческого голоса. Розовые лучи солнца пробивались сквозь ветви елей, падали на кустарник, на лужайку.
– Да слезай, чего там! – опять проговорил кто-то.
Внизу, под деревом, стоял незнакомый мужчина и, задрав голову, смотрел на меня. Нетерпеливо махнул рукой. И когда я съехал по веткам наземь, он оглядел меня с головы до ног, улыбнулся:
– Ты пастушонок Чяпулисов?
Я исподлобья посмотрел на него. Это был еще молодой, высокий, ростом много выше Йонаса, человек с бледноватыми, должно быть редко видевшими солнце и ветер щеками. Из-под высокого лба глядели на меня ясные голубые глаза, освещенные какими-то неуловимыми огоньками.
– А ты кто такой? – спросил я.
Он опять улыбнулся, и теперь я увидел на его щеках две круглые ямки.
– После узнаешь, – проговорил он негромко. – Идем. Дома думают, что от тебя и мокрого места не осталось, волки заели, одни пуговицы в лесу валяются. Так сказала Розалия.
И, не ожидая, что я ему отвечу, пошел вперед, все время озираясь по сторонам, изредка роняя:
– Смотри и ты, чтобы запомнить, не то опять заблудишься среди трех сосенок.
– Я сюда больше не приду…
– Дело твое. Говорю, чтобы знал и не шатался по ночам.
Вдруг он остановился, весело рассмеялся, и опять на его щеках появились круглые ямки.
– Ну и задал ты хлопот кулакам! Розалия кричит: пускай пастушонка хоть сам леший унесет, да одежа… Зачем пропадать одеже? Собери, говорит, все, что осталось после волков, и принеси, хоть на заплаты пойдет! Что и говорить, заботливая женщина эта ваша Розалия, – добавил он, уже не смеясь. – Ну, идем, идем, сейчас тебе надают по заднице.
Начались наши пастбища. В кустах звякнул колокольчик пеструхи. Среди деревьев показалась Она с потемневшим от росы подолом юбки, помахивающая палкой вместо кнута.
– Нашел?
– Да.
– Ох, получишь ты от хозяина, ох, получишь! – сказала она. – Еще с вечера вожжи намочил. Как пригонишь стадо, и задаст! Ты хоть коровам дай досыта наесться – может, отойдет.
– И ты попасешь, – сказал мужчина.
– Как так я! – вспылила Она. – Мало того, что я этого шатуна в обед отпускаю, теперь опять? Мне еще целое поле навоза растрясти, белье замочила, свиньям травы нарвать…
– Попасешь, – повторил мужчина тихо, но так твердо, что Она только засопела.
Мы повернули, чтобы идти домой. Я уж понял, что этот человек – наш новый батрак Пятрас. Тот самый большевик Пятрас, из-за которого так бушевала Розалия, заблаговременно выдворившая нас с Оной из избы в чулан. Я шел рядом и все поглядывал на него, стараясь увидеть какой-нибудь признак, по которому можно узнать большевика. Но он шел, как идут все люди, немного вразвалку, но твердо ставя ноги.
– Меня будут бить? – не утерпел я.
– А ты как думаешь?
Я промолчал.
На дворе первой нас встретила Розалия.
– Глаза бы мои не глядели на этого поросенка! – заверещала она от злости не своим голосом. – Да ты понимаешь, что натворил? Понимаешь?
Из избы вышел хозяин, не спеша расстегнул ремень.
– Спускай штаны, заранее спускай, – сказал он, подходя. – Где был? Что делал всю ночь, а? Так ты пасешь мою скотину? Я тя научу пасти!
Говорил он все громче и громче, уже вплотную подошел ко мне и остановился напротив, словно черная грозовая туча. Я повернулся к Пятрасу. Тот стоял как ни в чем не бывало, глядел куда-то поверх крыш, еще и улыбался. Но улыбка эта была недобрая, язвительная. А хозяин уже схватил меня за ворот:
– Спускай штаны, говорю!
– Я не виноват… я заблудился… – бормотал я, никак не находя пуговицы.
– «Заблудился, заблудился»! Стегану тебя вот по всем заблуждениям! – замахнулся ремнем хозяин.
– Задай ему, задай, не жалей! – подбадривала из дома Розалия. – На голове ходят, житья нет больше от этих батраков!
И тут Пятрас одним махом очутился возле меня. Толканул меня за свою спину и выпрямился перед хозяином – большой такой, спокойный. Только его шея наливалась густой краской.
– Руку на мальчишку поднимать? А закон знаете? Что полагается за избиение мальчишки, слыхали?
Хозяин смутился, поглядел на меня, на Пятраса, не зная, что делать.
– Ага! – взвизгнула Розалия. – Не послушался родной матери, пустил большевика в дом! Вот и терпи, и терпи, и терпи! Своего же пастуха тронуть нельзя!..
Хозяин задвигался.
– Я ему всыплю закон – три дня кровью будет чихать! А скотину оставлять в лесу – закон? В убыток меня вводить – закон? Давай сюда мальчишку!
– Бери, – улыбнулся Пятрас, не трогаясь с места.
Хозяин засопел, и я увидел, как его глаза загорелись гневом. Кажется, так и схватит нас обоих с Пятрасом и уж так задаст, так задаст!
– Если ввел в убыток – ответит, – тихо сказал Пятрас. – Но ответит в суде, а не на твоем дворе.
И пошел к избе, ведя меня за руку. Затворив за собой дверь чулана, сел на скамейку, поманил меня, поставил между коленей, шлепнул ладонью по щеке.
– Дубина ты, дубина стоеросовая, – сказал он сердито. – Казенный у тебя зад, что ли? Какого черта ты с такой радостью подставляешь его под ремень? А еще мужик!
– Раз я виноват…
– Конечно, виноват, – подтвердил он. – Но разве за все зад отвечать должен? Если станешь так делать, то скоро и сидеть не на чем будет. И опять же – как ты позволяешь себя бить?
– Не знаю я…
– Не знаешь? – удивился он. – А кто же знает?
– Не знаю…
– А если я или, скажем, Она захотим тебя ударить? Ты и перед нами штаны спустишь? А?
– Ты меня не побьешь…
– А ты откуда знаешь?
И опять я не знал, что сказать. Он помолчал, стиснул меня коленями.
– Ты человек, – сказал он строго. – Пастушонка хозяева вместо собаки держат, но он – человек. А человека бить нельзя. Понял?
– Ага…
– Ни шута ты не понял, – улыбнулся он. – Ну, иди, переоденься в сухое. И закуси чего-нибудь. В животе, должно быть, кишка кишке кукиш кажет…
Он вышел. Достал я свою одежу, которая была сложена и увязана в узел, как учила когда-то мать. Но не успел я переодеться, а Пятрас опять пришел и принес краюшку хлеба и блюдце молока.
– У хозяев выпросил, – он весело рассмеялся. – Поешь и дуй к стаду. Меня работа ждет, есть мне когда с вами, растяпами, нянчиться.
Я навалился на еду.
Рано утром, чуть только заалело на востоке небо, Пятрас ткнул меня в бок и весело крикнул:
– Вставай! Уборка!
– Какая уборка? – пробормотал я, замирая от сладости утреннего сна. – Еще ночь… темно…
– Сейчас я тебе посвечу! – дернул он меня за плечи.
Оперся я обеими руками на постель, чтобы не упасть.
В чулане было почти темно. Измятая постель пахла потом, накопившимся за ночь теплом. Глянул на подушку: каждая складка ее посконной наволочки, каждое вылезшее перо неудержимо влекли к себе сказочной нежностью. И вот она, сама подушка, зашевелилась, приподнялась и прижалась к моей щеке…
– Опять лег! Может, упрашивать тебя надо?
– Сейчас, сейчас… – промычал я, глубже зарываясь в подушку. – Я только чуть-чуть… я сейчас…
Пятрас стянул одеяло, столкнул меня с кровати, и на полу я уже совсем проснулся. Вышли мы на двор. Пятрас схватил колодезный оцеп, опустил ведро на самое дно и достал воды, такой студеной, что дрожь пробирала при одном взгляде на нее. Выплеснул в корыто, зачерпнул еще и еще, снял с себя рубаху.
– Ну, чего стоишь как побитый? Стаскивай рубаху, иди сюда!
Сам он живо нагнулся над корытом и, отфыркиваясь, умылся, поливая себе плечи, спину, далеко разбрызгивая капли. Я смотрел вытаращив глаза. Раньше, бывало, если я и умывался, то лишь около полудня, когда вода в пруду нагревалась по-летнему. Но и тогда водил только пальцами вокруг носа, чтобы вода, сохрани бог, не попала куда не надо. И к чему умываться, когда так часто идет дождь и обмывает не только лицо, но и все прочее. А умываться так, в корыте, когда солнце еще за лесом, а от остывшей за ночь земли тянет холодом, как от церковного пола… Неслыханное дело! От одной только мысли о таком купании я дал стречка.