Текст книги "Мост через Жальпе"
Автор книги: Юозас Апутис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
– Essen, essen…
Мать сразу понимает, что к чему, это слово знали жители самых захолустных деревень, она идет в избу, старик Пранцишкус за ней, подзывая рукой солдата.
– Nein, nein, – говорит немчик. Тогда мать выносит ему во двор миску простокваши, немчик надевает фуражку на штакетину и со вкусом хлебает, торжественно, медленно жует хлеб и очень проворно глотает с ложки простоквашу. Кажется, что этот молоденький немчик где-то весь запачкался и неизвестно кого насмерть испугался… Доев, он почему-то ставит миску на траву, – теперь похоже, что недавно из нее лакала кошка, – нахлобучивает фуражку, торопливо подходит к концу избы и снова-смотрит на черный дым на севере, где протекает Дубиса.
– Fünf Minut, Kelm kaput… – дурашливо говорит он и вскоре одним прыжком оказывается в седле, бьет каблуками лошадь по брюху, та трогается с места, поначалу трусит рысцой да прихрамывает, но вскоре уже смелее пускается в сторону поместья, прямо через большое поле, которое как бы поднимается в гору, лошадка перепрыгивает через заборы, смешно вертя хвостом, немчик все удаляется, уносясь к закату, пока совсем не уменьшается и, наконец, не исчезает из виду.
Все грохочет да грохочет – и на севере, и на юге. Мать озирается, глядит на тропинку, ведущую через ольшаник, где уже мало листьев, глядит на дорогу, уходящую к лесу – там тоже ужасный дым и в этом дыму то и дело молнией вспыхивает пламя.
– Боже, – говорит она; а что тут еще скажешь.
– Вернется, – успокаивает старик Пранцишкус и, воркуя, бредет в сторону своего дома.
Под вечер Бенутис снова уходит на пастбище, там много детей, он рад, что никто не смеется над ним, – напротив, все разговаривают с ним как-то торжественно, даже с уважением.
На что стали похожи елки в поместье! На уровне головы Бенутиса кора стерта, как будто заплаты белеют – это немецкие лошади кору содрали, летом их здесь привязывали. Не все лето, но довольно долго они стояли под этими елями да и сейчас стоят, хоть и не все, других уже запрягли в телеги, солдаты грузят всякие пожитки, а здесь, на краю сада, где начинается луг Бенутиса и где растет чуть поодаль дуб, другие солдаты гоняют мяч, стараясь попасть в ворота, одни в белых, другие в желтых рубашках. С ними вместе носится и какой-то их начальник, одетый в черное, и на этом поле, обнесенном со всех сторон канавками, такой шум и гам, что ребенок глядит, разинув рот. Те солдаты, что стоят между двумя столбами, соединенными наверху перекладиной, прыгают будто коты, хватают мяч, падают в пыль и катятся кубарем, а когда все-таки в одни ворота попал мяч, поднялся такой рев, что вороны чуть было не улетели всей стаей в лес, однако, увидев, что там столбом поднимается в небо дым, сделали несколько кругов и, испуганно крича, снова уселись на верхушки изувеченных лошадьми елей; в той стороне, где лес и где виднеется хутор Бенутиса, весь горизонт уже заволокло дымом. Вспомнив про дом и отсюда, от сада, хорошо видя его, Бенутис решил, что пора идти домой, и сказал ребятам, что мать, наверно, заждалась его. Дошел он до того места, где был старый колодец со старым журавлем. Обернувшись, увидел, как от одних ворот до других носились фигурки, – солнце еще не закатилось, пробивалось через деревья, освещая диковинную игру немецких солдат. Здесь, в той стороне, куда направлялся Бенутис, царил неуютный полумрак, стало страшно, он торопился изо всех сил и думал, что дома, может, уже застанет отца; но отца не было, мать заводила в хлев коров.
– Бенутис, где ты так долго пропадаешь? Думала, невесть куда подевался.
– Я в поместье был, мама. Там солдаты на лугу мяч гоняли.
– Уж сегодня так грохочет, как ни разу еще…
Потом оба долго сидели на лавочке, собачонка у конуры стала неспокойной, ребенок спустил ее с цепи, и она радостно носилась по двору, а потом по полю, с которого уже убрали картошку, весь небольшой садик обегала.
– Сегодня забыла тебя перевязать, сыночек. Хоть бы хуже не стало.
– Ничего. Перевяжем завтра. Что бывает хуже-то? А может, я хочу таким остаться.
– Каким?
– Таким забинтованным…
– Это еще что?
– Так интереснее. Все ж не как все.
– Да будет тебе, Бенутис.
Ребенок теперь что-то прикидывает, все не выходит из головы эта игра, такая нелепая вечером, перед ночью, когда за лесом жуткий дым да взрывы. Об отце и он, и мама боятся вспоминать, хотя и вздрагивают от каждого неожиданного звука. Только залает где-нибудь возле березок собачонка, и Бенутис бежит посмотреть, а мать глядит ему в глаза.
– Никого, мама. Наверно, крота учуяла…
Собачонка опять разлаялась, вечер, сумерки, не очень-то и видно, что там происходит, собачонка возвращается и лезет под лавку, мать перепугана, а Бенутис, пожалуй, впервые чувствует, как это страшно, что нет с ними папы и что дядя ушел в городок.
– Ты не бойся, Бенутис, – успокаивает мать, но Бенутис чувствует, что и у матери дрожат руки, в первый день этого не было, чем дальше, тем страшнее.
Собачонка испуганно ворчит, и вдруг появляются немецкие солдаты – они бредут по дороге от хутора Пранцишкуса. К ним бежит и Петруте, Бенутис уже забыл про тот случай, Петруте, наверное, тоже; оба с матерью рады, что соседка пришла и тоже села на лавочку. Ребенок пытается загнать собачонку в конуру, однако та скулит и не идет.
– Тогда сиди тут и молчи, – приказывает ей Бенутис, собака понимает, замолкает, хотя вся трясется, ребенок ногой чувствует, как она дрожит.
Солдат все больше и больше. Первые уже миновали садик, белеющие в сумерках березки, ни один не сворачивает к ним во двор, все проходят мимо, и Бенутис только теперь замечает, что ни одного нет здорового: идут, опираясь на палки, с руками на перевязи, с забинтованными головами, идут тихо, почти не слышно шагов и голосов. Бенутису приходит на ум, что солдаты оттуда, куда два раза ездил и он.
– Мама, они из того госпиталя…
– Может быть. Не из того, так из другого.
Бенутис подбегает к пруду, отсюда лучше видно; пробует сосчитать, сколько солдат прошло, но сбивается со счета, голова колонны уже исчезла в ольшанике далеко за клеверищем, а хвоста еще не видно, колонна движется неспешно – попробуй поспеши! – опираясь на палки, волоча ноги.
Ребенок думает, что здесь непременно должен оказаться его доктор. Он глядит во все глаза на каждого, кто чуть похож на здорового, однако доктора среди них не находит.
Когда прошел последний из колонны, Бенутис вернулся во двор и услышал слова Петруте:
– Домой топают.
– То-то, – отвечает мать Бенутиса. – Куда они дойдут-то? Мало кого из них дома дождутся.
– Наверно, к шоссе идут, может, там их кто подвезет.
– Да кто их подвезет. И без них ездоков хватает.
– Все ж, может, один-другой добредет.
– А ну их. Нашли из-за кого переживать.
Мать поворачивается лицом к зловеще красному небу на востоке. Снова раздается страшный грохот. Она вполголоса говорит:
– А ну их. Нашли дорогу придти, найдут и уйти.
7
Казалось, что наконец-то все миновало. На какое-то время исчезли самолеты, выбросили черные точечки и взмыли вверх, улетели, сделав круг, туда, где небо сплошь застилал дым.
От шоссе он успел уйти недалеко, видел, как колонна грузовиков свернула на обочину и, рыча, ползла рядом с шоссе, наверное, дорогу разбомбило. Слышал, как ржут лошади возле прудов. На западе словно разорвали пополам черную тучу, одна ее часть ползла у самой земли, а другая медленно поднималась, щель все ширилась, сквозь нее стал уже пробиваться свет. Крытые грузовики, первые из которых сейчас снова сворачивали на шоссе, объезжая воронки, смахивали на исполинских пауков.
Однако ничто еще не кончилось. Вскоре снова на бреющем полете пронеслись полчища самолетов, одни из них улетели дальше, и там, вздыхая, задрожала земля, а здесь уже завжикали пули, раздались вопли, немцы соскакивали с грузовиков и падали рядом с машинами.
Отец Бенутиса бросился наутек. Потемнело, от дыма першило в горле, разъедало глаза. Бежал он, спотыкаясь, а пули вонзались в землю совсем рядом. Он все бежал в надежде, что наконец-то оставит позади это треклятое поле, скроется от солдат, из-за которых и летали здесь эти пули. Но пули все вжикали и вжикали; страшней всего было, что летели они из невидимого неба.
Ударился в дерево, на ощупь бросился к чему-то черному впереди и уперся руками. Поняв, что это строение, попытался нашарить дверь, потом заметил, что нижний венец сруба покоится на больших бутовых камнях, и забрался под пол. Даже сквозь едкий дым ударил в нос запах плесени, мышей и крыс. Прижимаясь к прелой земле, всем телом чувствовал, как она дрожит – словно усталое или озябшее животное. Из своего укрытия видел, как неподалеку пули хлещут по свекольному полю. Казалось, по полю носятся белые молнии – во все стороны разлетались изрешеченные пулями свеклины, ударяясь даже о крышу амбара.
Все кончилось так же быстро, как и началось. Когда осторожно выползал наружу, больно обжег крапивой руки и ноги. Странное дело, хотя затихли пули и грохот, ни на дворе, ни где-нибудь поблизости не слышалось голоса человека или животного. По-видимому, хутор был брошен, люди куда-то попрятались.
Выбравшись из-под амбара до половины и опершись, он увидел на свекольном поле человека, который шел медленно, сутулясь, не глядя по сторонам и что-то бормоча себе под нос. Отец Бенутиса встал, сделал несколько шагов к нему, к свекольному полю, но в это время воздух снова сотрясли взрывы, от шоссе донесся вопль, вспыхнуло пламя. Видно, загорелось сразу несколько грузовиков. Бенутисов отец бросился обратно, забрался в свое убежище, только теперь задом, пятясь, как делают собаки. Немецкие солдаты, по-видимому, недалеко успели убежать по обочине шоссе, если пули опять решетили свекольное поле. Он видел, как солдатский отряд залег возле изгороди. Вдруг перед его глазами мелькнула ясная картина: старичок с прудов. Не торопясь и не оглядываясь, шел он к другому краю свекольного поля. Отец полз к полю, глядя в ту сторону, где летали в воздухе, словно рассеченные мечом, свеклины.
– Быстрее прячьтесь! – закричал он, но сквозь грохот человек не мог его услышать.
Забыв про страх, подбежал к старичку, схватил в охапку и потащил к своему убежищу.
– Пустите… Не надо, – тяжело дышал старичок, но отец уже залез под амбар, осторожно потянул за собой и старичка.
– О господи! Не дадут своей смертью… – шептал старичок, больше не говоря ни слова, лишь беззвучно шевеля губами. Он лежал на боку и дышал с присвистом.
На мгновенье все снова затихло. Бенутисов отец осторожно вылез, обошел вокруг амбара, оглядел двор, увидел стоящий посередине деревянный крест. Нигде не было ни души. Вернувшись, сказал:
– Пойдем. Все как будто успокоилось.
Старичок пошевелился, однако вылезть не успел: снова налетели самолеты, теперь они стреляли точнее, пули ложились левее, где проходило шоссе. Отец снова забрался под амбар, видя в свете взрывов спокойные, выцветшие глаза старика. Впереди, на свекольном поле, уже не было так страшно, лишь изредка взлетал в воздух белый осколок свеклины. И вдруг амбар приподнялся, хрустнул, накренился, и только тогда раздался какой-то свистящий удар. Шепча что-то, шевелились губы старичка.
Потом грохот замолк надолго. Когда они выбрались наружу, Бенутисов папа в полумраке увидел посреди двора зияющую воронку. Она зловеще чернела на том месте, где недавно стоял деревянный крест.
Шли они очень медленно, пока не добрались до железной дороги, по которой в эту минуту только что прополз, пыхтя и раскачиваясь от перегрузки, поезд. Спустились в долину Жальпе, потом долго, то и дело отдыхая, поднимались на склон. Старичку трудно было идти, как-то он даже схватил за руку папу Бенутиса, хотел что-то сказать ему, но воздуху недостало.
Казалось, что и бог войны, если он еще существовал, в этот час с удовлетворением и спокойствием глядел на замолкший край. Луна успела уже подняться над верхушками деревьев, ясно освещая по-осеннему пустынные поля, застывшие и напуганные деревья. Слышно было, как внизу безмятежно журчит вода. Вся долина казалась темно-лиловой. Вдалеке, как бы за далью столетий, гудели на шоссе машины, но все это уже относилось к другому миру, не к этому, этот, казалось, был отдан безмятежной жизни. Холодные осенние звезды сияли на удивленье ярко. Он подумал, что таких звезд давно уже не видел. Вспомнил, что в руке все еще держит лопату, и со злостью швырнул ее в канаву.
Остановившись, старичок посмотрел на нее.
– Иди ты один. Я не успеваю. Мне некуда спешить, – хватая ртом воздух, сказал старичок.
Отец взял его за локоть:
– Пойдем вместе. Медленно пойдем и успеем. Будем отдыхать почаще и придем.
– Куда? – старичок глядел на папу Бенутиса с опаской, ничего не понимая.
– Домой. Ко мне домой пойдем.
– Попусту буду занимать место в твоем доме.
– Бенутису веселее будет. Он любитель всяких рассказов.
– Сын?
– Ага.
– Большой?
– Маленький, но уже подрос. Только его ранили, беднягу.
– Шрапнелью?
– Жеребенок лягнул. И страшно.
– Господи, господи… Раз так, то пошли… Жеребенок!..
Когда долина реки осталась позади, стало совсем темно – наверно, от высоких деревьев, растущих здесь. Луну, которая, выбравшись из-за туч, прежде освещала дорогу, теперь часто застилал черный дым. А когда изредка она появлялась, то казалась испуганной, одинокой и очень холодной.
Дойдя до развилки, они увидели белеющий внизу деревянный мост. Кто-то недавно сменил на нем перила. Под мостом клокотала Жальпе.
Старичок остановился, поискал место, где сесть. Устроившись на большом камне, он сказал папе Бенутиса:
– Кто-то говорит, что мне не стоит идти…
– Кто?
– Не знаю толком, но очень просит никуда больше не ходить.
– Сейчас отдохнем и потопаем. Уже больше половины дороги прошли.
– А где моя шапка? – вдруг испуганно спросил старичок, и отец Бенутиса только теперь заметил, что старичок сидит на камне с обнаженной головой. – Сам не знаю, где и когда ее проворонил. Господи, шапки не стало…
– Может, с телеги упала. Ведь вас собирались перевезти в безопасное место.
– Везли. Точно везли. Потом лошадь понесла, и я, наверно, вывалился. А может, и сам слез… Не помню, не могу сказать… Такое землетрясение.
– Что поделаешь, теперь уж не найдешь.
– Тогда пошли, может, твой дом недалеко от края моего детства…
Старичок неожиданно быстро встал, сделал три шага вперед, вымытыми добела глазами глядя в темную даль. Так же резко он споткнулся, приложив руку к боку и говоря:
– Хватит, всего уже хватит.
Нагнулся и рухнул бы на траву, если бы отец Бенутиса не схватил его за плечи и не придержал.
Когда отец понял, что старичок мертв, озноб пробежал по всему телу. Он стоял какое-то время в оцепенении, а потом осторожно прислонил старичка рядом с камнем, а сам, сипя и задыхаясь, бросился бежать в сторону своего дома, не зная, почему так делает. Остановившись в лесной чащобе под елью, почувствовал, что покрылся холодным потом, и еще больше испугался. Спокойно глядел на него деревянный святой за холодным стеклом в деревянном домике, приколоченном к стволу ели.
Какой-то голос шепотом приказал ему вернуться. Шел он медленно, подойдя, наклонился к старичку, посмотрел на открытые, ничего не видящие глаза, закрыл их, а потом потопал дальше, вскоре добрался до места, где бросил лопату. Найдя ее, удивился тому, как медленно шли они – так много времени прошло с той минуты, как он бросил лопату, до его смерти, а теперь он так быстро за ней сбегал.
Яму выкопал здесь же, возле камня. Перед тем, как опустить тело в могилу, он аккуратно застегнул сорочку старичка и пуговицы тоненького пиджачка, печально подумав при этом, какое бесчувственное существо человек; почему за все это время он не догадался, что старичку могло быть холодно?
«Будто сон мне снится… Не только в этой темноте и сумятице придется мне помнить про эту могилу. Я буду помнить про нее все время, весь свой век, в буднях, когда кончатся все эти войны и меня по этой дороге понесут куда-нибудь мои ноги», – думал Бенутисов папа, насыпая высокий холмик.
Управившись с этим делом, лопату не бросил, прихватил с собой.
Высокая ель, до которой он успел добежать тогда, к утру низко опустила свои ветви, тускло поблескивало стекло часовенки.
И впрямь – бог войны в это утро вздремнул, и миром стал управлять кто-то иной, или ему просто захотелось поиграть – с луной, полями, людьми. Стояла дивная тишина, такая тишина, что даже собаки не смели тявкнуть, они, скорее всего, тоже дремали после тяжелой и тревожной ночи, казалось, не осталось на свете ни птицы, ни зверя, лишь эти два замолкших человека – отец и тот другой, только что уснувший навеки.
Он идет, думая о том, что произошло за столь короткий срок. Все не выходит из головы Бенутис (перед глазами всплывает прекрасное лицо Хелены), любящими глазами смотрит на него Бенутисова мама.
Он шагает по тропинкам, по которым в давнишнее время еще ребенком вместе с деревенскими бабами ходил в городок, по которым тысячу раз ходила и Бенутисова мама, может, даже оставшийся возле камня старичок, на которых недавно оставил свои следы и он. Миновав лес, уселся на пенек. Здесь росли красивые елочки; хоть и молодые, они уже успели подрасти; он вспомнил, как много лет назад садил их здесь, что была при этом и Бенутисова мама, тогда еще молоденькая девушка (и Хелена), только Бенутис витал еще где-то далеко, по ту сторону земли.
Так идет время, подумалось ему.
Долго стоял на мосту через Жальпе, совсем недавно везли его по нему немецкие солдаты, а казалось, что с того дня прошел целый век. Здесь совсем недавно проползла война, хоть и несильно затронула, но все равно ужаснула; сегодня утром как будто ничего и не было, все кончилось – казалось, не только здесь, но и на всей земле…
Чем ближе к дому, тем сильнее колотилось сердце. Ноги почти не повиновались, будто смертельно усталый, бредет он под печальной луной.
8
Это воспоминание из совсем недалекого времени, из вчерашнего вечера, из вчерашней ночи. В землянке, или дзоте, как называл папа, они растянулись на нарах, и Бенутис уставился в прохладное звездное небо, словно хотел что-то прочесть в осенних звездах.
А еще до этого мальчик услышал мамин голос:
– Бенутис! Вернулся… Папа вернулся! – закричала она и бросилась к отцу в объятия. Уткнувшись в грудь, стояла долго, потом подбежал Бенутис и прижался к папе с другого боку.
– Боже, ты все-таки есть… – говорила мать, все еще уткнувшись под мышку отцу, а он стоял молча и гладил подрагивающие ее плечи. Через минуту спросил:
– А дяди нету?
– Домой удрал, – сердито ответил Бенутис.
– В дзоте найдется место, чтоб лечь? – был второй вопрос отца.
Бенутис потянулся к усам отца, но отцу мешала лопата, которую он все еще держал в руке, он поставил ее в угол и теперь свободными руками крепко прижал к себе ребенка.
– А мне ни чуточки не больно, папа, – сказал Бенутис.
Отец горячей рукой погладил его по голове.
Это воспоминание из совсем недалекого времени, из вчерашнего вечера, из вчерашней ночи.
Когда они забрались в землянку и отец растянулся у стены головой к лазу, Бенутис боязливо спросил:
– Папа!
– Что?
– А страшно на окопах? – рукой он касается папиного колена.
– Бенутис… Не приставай, папа устал. Завтра обо всем расспросишь, – говорит мать и вздыхает.
– Завтра, может, некогда будет, – рассудительно говорит Бенутис, и отец, кажется, улыбается.
– Страшно, Бенутис… Привыкшему, может, и ничего, а мне-то впервой.
– Господи, – сказала мать, – такие дымы и громы в той стороне, куда тебя повезли.
Отец перевернулся на спину, а глаза Бенутиса снова следили за клочком неба, который был виден из лаза землянки, и ему казалось, что все, о чем рассказывал папа, происходило в этой черной ночи, в несусветной дали от дома.
9
На следующий вечер, который выдался на редкость тихим и уютным, русский офицер велел всем выйти из землянки, затем ее проверил прыгнувший в нее солдат. Пегая лошадь офицера стояла рядом, одним глазом она как будто смотрела на Бенутиса.
– Боитесь? – спросил офицер. – Оккупанты напугали, что русские всех перережут?
– Пугали… – торопливо ответила мать.
– А видите… – офицер, задумавшись, глядел на зажатую в руке планшетку. – Где здесь деревня Паварнис, там? – ткнул он рукой.
– Там. За кустами, – вздохнула с облегчением мать Бенутиса, а папа кивнул.
– А там фашистов нету? Не видели?
– Вчера убежали.
– Ага, – сказал офицер и, приставив к глазам бинокль, поглядел в ту сторону, где находилась деревня Паварнис.
Солдат приказал всем забираться обратно в землянку. Офицер, все еще глядя в бинокль, спросил у него:
– А зачем? Война здесь уже кончилась.
– На всякий пожарный… – с хитрецой поглядев на офицера, ответил солдат. – Если кому надо до ветру, то лучше сейчас, а ночью сидите в окопе, чтоб не напороться на часовых. Хозяин, покороче привяжите собаку.
Бенутисов папа, по-видимому, понял, что солдат обращается к нему, и пошел к собачьей конуре.
На следующее утро Бенутис выглянул из землянки. Серый осенний туман. Мать уже ходила по двору. Отец лежал на нарах и глядел в потолок, затянутый желтой плесенью.
Бенутис увидел множество машин, которые вылезали из леса и двигались в сторону шоссе. Выбравшись из землянки, ребенок медленно шел к матери. Мать стояла возле изгороди, отец еще был в землянке.
За сеновалом зарычал грузовик, он был полон солдат. Грузовик ехал по проселку в сторону поместья, туда, где в давние времена в листве так чудесно горело пламя солнца.
Лишь сейчас Бенутис вспомнил про свою щеку и почувствовал, что у него кружится голова. Он рассердился на папу за то, что тот лежит в землянке, когда уже миновала опасность: если бы он вылез, то, может, спросил бы у солдат, где разместился новый госпиталь. Прищурившись, Бенутис стоял около изгороди, глядя на поле возле поместья; целыми колоннами ехали к нему грузовики, скакали всадники, шли пешие, покачивали шеями пушки. Вдалеке, у шоссе, изредка громыхали взрывы. Со свадебной фотографией в руках через порог вошла в избу мать.
Воркуя, приближался к ним по тропинке старик Пранцишкус, то и дело останавливаясь и глядя на дорогу, по которой ехали военные подводы. За одной подводой бежал жеребенок и настырно лез под брюхо к кобыле. Солдат попался добрый, два раза соскакивал с подводы и прогонял жеребенка, хотел чтоб тот отстал или хотя бы смирно бежал рядом, не мешал движению, однако жеребенок ни бельмеса не смыслил в военных делах, он снова догонял подводу и лез под брюхо матери. Солдат соскочил еще раз, и Бенутис оцепенел от ужаса. И – живите вечно, цыгане! – в этот миг из кустов появилась повозка табора. Лошадь у повозки была одна без жеребенка. Соскочивший с подводы солдат скрестил перед цыганами руки, показывая на жеребенка и цыганскую лошадь, один из цыган спрыгнул со своей повозки, бросился на колени, умолял не менять лошадей, однако солдат был неумолим, мгновенно распряг свою кобылу, подвел к цыганской повозке, а их лошадь поставил между оглоблями своей подводы и укатил. Цыган ломал руки, однако, успокоившись, запряг кобылу; когда подбежал жеребенок, цыган в сердцах – ведь из-за него потерял свою лошадь – огрел его кнутом, жеребенок заржал и отбежал в сторонку, однако, когда он подбежал во второй раз и жадно присосался к брюху кобылы, тот же самый цыган ласково погладил его: зачем он падал на колени и ломал руки – ведь вместо одной получил две!
Старик Пранцишкус был уже во дворе, глядел выцветшими глазами на цыган и ворковал, не переставая.
ОСЕННЯЯ ТРАВА
Д е й м а,
со взморья Ты вернешься через неделю. Эту записку оставляю на столе. Неприятно, что Ты можешь позвонить домой и никто не ответит. Но я больше не могу так. Только что вызвал «скорую». К себе в клинику звонить не хотел. Не сердись, если не все смогу вразумительно Тебе объяснить. Помнишь, я рассказывал Тебе об одной операции? Раньше не раз намекал Тебе, что иногда на меня находит помрачение. Это случилось и в тот день. Но я до смерти хотел доказать себе, что не все еще потеряно. И я, как в темную ночь, вошел в операционную. Сейчас последствия уже ясны: девушка, у которой был редкой красоты голос, петь больше не сможет. Ей пришлось бросить консерваторию, она перебралась на постоянное жительство в больницу… И лечить в ней уже не голос…
Дейма, ведь это случилось потому, что я побоялся признаться себе в том, кем я уже был тогда.
Дейма, страх – главный наш враг.
Сейчас мне худо, это-то я еще понимаю. Дейма, мне не удалось проследить, когда и с чего все это началось. Пришло и навалилось невыносимое бремя, а эта операция добавила последнюю каплю. Теперь так муторно, что избегаю самого себя. А как можно избежать себя?..
В детстве мы запускали волчки… Делали их из нитяных катушек и запускали… И они вращались со звоном, а как же иначе, такова была наша воля. А нам бы подумать, как себя чувствует разрезанная пополам катушка… Какую чепуху я Тебе пишу!
Пока у меня еще осталась хоть капля рассудка и человечности, я обязан сделать то, чего потом, быть может, уже и не смог бы сделать. Опоздал бы. Я обязан сказать и себе, и Тебе, Дейма, что я и впрямь стал другим.
Очень прошу – пойми меня правильно.
Не переживай, Дейма, мы остаемся сами собой до тех пор, пока еще способны чувствовать. Приехали… Быстро приехали – под окном уже стоит их машина. Смешно – они прихватили носилки… Они не понимают, что можно болеть стоя… Помогу отнести их назад.
Прощай. Иду открыть им дверь.
Б е н а с
P. S. Забыл написать, какой сегодня день. Дейма, сегодня июнь 1971 года, пятница.
Погруженные в воду весла казались сломанными и были похожи на лягушачьи лапы. Осторожно вынимая их из воды, он видел в глубине белесые водоросли, разветвленные, как жилы огромного существа.
Упираясь пятками в днище, он налег на весла, и лодка заскользила, шурша по листьям кувшинок. Одно весло запуталось в водорослях, что волочились вслед, они тянулись и жалобно лопались. Когда лодка вынырнула из прибрежных кувшинок, ему почудилось, что берег, словно зеленая веревка, медленно уползает назад, дергаясь и цепляясь за что-то.
Отплывая от берега, доктор Бенас видел девушку за густыми зарослями камыша, которая вышла из костела.
Все было не внове. Серый костел на пологом берегу озера он видел из года в год, клевер на склоне краснел каждое лето, хотя никто не сеял его и не косил, слева от костела по пыльному проселку изредка спускались с горки, подпрыгивая и покачиваясь на торчащих из дороги камнях, грузовик и легковушка, иногда со стороны леса ехала телега из какой-нибудь далекой деревни, человек перед подъемом слезал и шел рядом с ней, держась за грядку, не поймешь для чего – то ли подталкивая телегу, то ли опираясь на нее, чтобы легче шлось. И еще: за этим проселком, если была не ночь, он всегда видел трех коров – двух буренок и одну почти белую. Рядом с коровами носились дети, а за ними гонялась маленькая лохматая собачонка.
Когда он оказывался на середине озера, берег казался ему величественным. Странная значимость осеняла те места, куда направлялся его взгляд, четкая неотвратимость: все это должно было быть. И случись кому-то из этого необходимого всем существования умереть, как большая часть в мгновение ока поднимет его из могилы, поскольку не может она оставаться в живых, когда он мертв.
Все было не внове. Кроме одной точки на заросшем клевером склоне, мерцающей от слабого ветерка. И лишь она двигалась по этому склону с опаской, словно была чужой здесь или никем не понятой.
Приехав сюда, Бенас встретил ее в первый же день. Герда сидела на берегу, опустив ноги в воду. В воде они казались толстыми, косолапыми. Поздоровавшись, он не знал, с чего начать разговор. Его выручила девушка:
– Доктор, вам очень понравились наши края.
– И вы уже заметили? – с удивлением спросил он.
– Я была еще ребенком, а вы уже здесь катались.
– Хм-м-м… – он мельком глянул на ее изящные плечи. – Может быть… Кстати, в то время я не так уж часто катался. Тогда у меня была прорва работы. В этом году надеюсь пожить в свое удовольствие… – В его голове мелькнула туманная тень. Он сказал с некоторой торжественностью: – Этим летом ничем не буду заниматься, только кататься на лодке и допрашивать свою голову. Видите ли, я собираюсь писать воспоминания…
Девушка через плечо оглянулась на Бенаса. Лицо ее теперь стало еще красивее. Доктор Бенас улыбнулся своей откровенности: видно, соскучился по людям.
– Шутите… В вашем возрасте воспоминания еще не пишут.
– В каком?!.
– Разве я сказала что-то не так?.. Вы слишком молоды, доктор. Тем, что пишут воспоминания, им ничего больше не надо. Такие люди смотрят назад.
Бенас выпучил глаза:
– Да вряд ли, вряд ли… – Потом он заговорил с деланным безразличием: – Почему смотрят назад? Ведь каждый настоящий писатель пишет не что иное, как воспоминания. То, что уже было. И только то, что было с ним, что уже было в его глазах или голове… А у меня жизнь выдалась бурная… Вы смеетесь? На первый взгляд это кажется непохожим.
– Я же ничего не говорю, доктор.
– Правда, непохоже? Пожалуй, у всех жизнь бурная. Только каждого надо мерить его собственной меркой… Вот и вы бы могли засесть за воспоминания.
– Я?!.
– Ну да… Что вы думаете, когда идете по берегу озера, когда встречаете человека, который на вас смотрит, когда слышите его голос, когда он начинает говорить, как он старается в разговоре отделиться, отделиться… И выделиться из других, и убежать от чего-то. И как он пытается выглядеть не банальным и очень мудрым. И как потом видите, как он сломя голову бежит к соседу, а потом возвращается, успокоившись, услышав несколько слов единомышленников и на какое-то время смирившись… Как человек берет из ваших рук покупку, как ищет деньги в кошельке, как на него в этот миг смотрят друзья, жены, товарищи и подруги, что вы думаете обо всех этих людях, – мы все ведь думаем. Или – скажите, в чем смысл движения ног человека, когда ты лежишь возле придорожной канавы, а мимо идет этот человек, – ты его самого не видишь, только загорелые его ноги. Что такое эти движущиеся ноги на асфальте, на блестящем паркете, на засыпанном щебенкой проселке, на узкой тропинке, которую перебегают даже кроты, не повинуясь божьей воле… Простите, что так много говорю. Стосковался по словам.
– Раз так, доктор, то я напишу про вас… Когда-нибудь напишу, как вы катались на лодке, как доплывали до острова и каким вы были под проливным дождем и на солнцепеке. – Герда улыбнулась. – Да вы теперь и не похожи на доктора.
– Неужели? Почему, Герда?.. По правде говоря, многое ни на что не похоже. Вот вы – очень похожи на продавщицу? Неужели профессия обязательно написана у человека на лбу?.. Кстати, у докторов есть и некоторые привилегии: перед ними люди предстают обнаженными.