Текст книги "Мост через Жальпе"
Автор книги: Юозас Апутис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
– Истра – это река?
– Есть такая река… В книжке читал…
Отец трогает лошадь, телега катит быстро, вздымая пыль, спускается по обсаженной тополями дороге, а Бенутис еще долго видит у крыльца, на ступенях, трех женщин и вспоминает, как подумал в тот раз, что было бы красиво, если бы много их гуляло по лугу. С первой из них он там гулял, сидел под дубом, и теперь, при прощании, она ему кажется печальнее других.
Дорога до госпиталя, что на берегу Дубисы, долгая. Бенутиса все сильнее мучит боль, на полпути он просит, чтобы отец так не гнал лошадь, он прикрывает руками от веток свою рану. Едут они через зеленый лес, на дороге колдобины, выбитые тяжелыми машинами, колеса тарахтят, телега колышется на этих колдобинах, слышно, как на высоких елях воркуют лесные голуби, да и вообще странно в темном лесу в самом конце войны, словно едут они через далекое-далекое время: несколько сот лет назад, и должны добраться до этой Истры, а стада коров, которые они сейчас видят у дороги на пастбищах, не такие, как на лугу Бенутиса, а ненастоящие, бездомные, что ли, чужие и как бы чуть-чуть приподнятые над землей. Он видит, что у коров стоят где один, а где два подпаска, и ему кажется, что, лежа теперь на теплой преющей траве в телеге и отправляясь в военный госпиталь, он как бы значительнее этих подпасков или что-то в этом духе. Бенутис смотрит в небо, где носятся самолеты, взрываются снаряды, а потом щурится и пытается вспомнить, как все получилось. Видит старика Пранцишкуса, сидящего на манеже, на нем, как всегда, белый картуз, только теперь картуз в соломинках, а из открытой двери сеновала клубами валит пыль. Что сейчас делает его мать? В сознании Бенутиса все это всплывает, словно далекое, давно пережитое воспоминание, все как бы уменьшается, да и он сам, будто букашка, лезет под копыта этого жеребенка.
– Папа, кто теперь запускает снопы в машину, когда ты уехал?
Отец смотрит перед собой, его трубка давно погасла, но он не вынимает ее изо рта. Нет, пожалуй, человека, который в подобной ситуации мог бы сказать себе что-то определенное, вот и отец Бенутиса не может толком разобраться, только чувствует, как убегает из-под ног и из-под колес телеги земля, как все летит будто с горки, и одно он понимает: нельзя ему вешать нос, его печаль – это его печаль, лично его, а надо держать себя в руках и ради Бенутиса, и ради дома. Отец поворачивается к ребенку, поправляет сползшую простыню, в это время их обгоняет запыленная машина с красным крестом, кобыла пугается, отец крепко натягивает вожжи.
– Ты мне так и не сказал, кто теперь запускает снопы. – Ребенку надо знать это.
– А… Дядя. Он теперь запускает.
– А он умеет? Он и при Шикидансе в машину снопы запускал?
– Нет, там ему не требовалось. Он лошадей гонял. Кое-как умеет. Пробовал уже.
Довольно долго они едут молча. У Бенутиса страшно болит лицо, но он терпит, ведь отец не доктор. Машины с красными крестами теперь попадаются все чаще, их телега тащится, можно сказать, в сплошной пыли. Одни машины едут по-человечески, а другие летят, как сумасшедшие, бибикают и подскакивают на колдобинах.
– Папа, куда эти машины несутся?
– Раненых везут. С фронта. Те, что быстро летят, наверно, везут тяжелораненых, может, тех, кто при смерти, а другие – полегче.
– А как я ранен, папа?
– Ты не солдат, Бенутис…
– А все-таки…
– Ты легко.
– Правда?..
– Наверно…
– Хм-м… Почему только легко?..
Теперь ребенок хочет спросить, далеко ли фронт, но не спрашивает, поскольку в это время на востоке усиливается грохот, туда летят и летят самолеты, совсем низко, кажется, вот-вот заденут за деревья, может, даже за шапчонку Бенутиса, ребенок видит на их крыльях черные кресты. Весь тот край неба почернел и дымится, самолеты уже улетели, и вскоре там раздается оглушительный гром, потом отдельных раскатов не слышно, дрожит и гудит вся земля.
Бенутис теперь ни о чем не думает, потом нечаянно приходит мысль.
– Папа, – спрашивает он, – а куда уехала Хелена?
Отец снова поворачивается к ребенку, снова приглаживает простыню, хоть она на сей раз и не очень-то сползла.
– В Польшу, Бенутис. Отступает, фронт уже рядом.
– А в Польше войны разве нет?
– Там была, там теперь тоже немцы.
– Тогда Хелена могла остаться, если и там немцы, ведь то же самое.
– Она хочет вернуться домой, к отцу и матери, Бенутис.
– Так у нее есть и мать, и отец?
– Есть…
Бенутис замолкает, ему странно, что у Хелены, такой большой, еще есть отец и мать.
– И родители ее называют дочкой?
– Конечно, Бенутис.
– А немки?
– Шут их знает. Может, и эти уезжают восвояси.
И Бенутис уже представил себе, как напрямик по полям катит запряженная парой телега, в которой сидят немочки и такая добрая Хелена – колеса вздымают пыль, немочки доезжают до какой-то реки, может, даже Истры. Бенутису почему-то кажется, что немочки приехали сюда с Истры, о которой он читал в книге. Телега сворачивает налево, где большой мост и прозрачная, стремительная река под ним. А на горе стоит красный замок с часовыми. Немки повернули лошадей к этому замку, а Хелена осталась на распутье дорог одна, уже виден утонувший в дыму ее край, она уходит вдаль, и Бенутису кажется, что в руке она несет охапку цветов, сорванных на их лугу.
Теперь они въезжают на дорогу, обсаженную огромными деревьями. Машины – уже всякие, не только с красными крестами, – летят им навстречу и обгоняют их, и Бенутис внезапно едва не вскрикивает от удивления: справа видна огромная ровная площадь, полная белых крестиков. Этих крестиков так много, что это уже не похоже на правду, может, они нарисованы на пожелтевшей бумаге? Ребенок хочет спросить у отца, что это значит, но не успевает, поскольку видит, как одна за другой к полю подъезжают машины с красными крестами, и солдаты все несут и несут кого-то из этих машин, несут без гробов, завернутых в шинели, а другие засыпают их землей, а один, сильно прихрамывая, подходит к маленьким холмикам и втыкает приготовленные заранее белые крестики… Отец, сдвинув на затылок картуз, тоже глядит угрюмо, Бенутису становится легче, что он не один, а с отцом, которому все происходящее здесь, наверное, привычно и не страшно.
Госпиталь обосновался в поместье, весь двор изъезжен машинами, они и теперь все подъезжают, выскочившие солдаты торопятся открывать дверцу, тащат на носилках, закрытых шинелями или белыми простынями, а те, что на носилках, корчатся в судорогах или совсем не шевелятся, вопят или молчат. Отец останавливает лошадь у небольшого клена, собираясь привязать ее, но молодой немчик машет рукой в сторону другого дома, через дорогу, и отец опять садится на телегу, едет дальше. Перед сеновалом бывшей батрацкой привязано много лошадей и стоят телеги. Отец тоже находит место и привязывает кобылу, а сам идет обратно к госпиталю.
– Штатских принимают вечером, с пяти часов… Придется подождать, Бенутис.
Бенутис почти горд, что причислен к таким странным людям, каким-то штатским, этого слова, он, пожалуй, еще и не слыхивал. Отец снова оставляет его одного, уходит в длинную избу, во дворе которой много людей, гуляющих и сидящих под деревьями. Оттуда отец возвращается тоже быстро, вытаскивая ребенка из телеги.
– Пойдем в дом, нашел нужных бабенок, приняли. Чтоб тут не замерз.
Ребенку не очень-то хочется в дом, здесь ему нравится больше, все видно, но отец уже перенес его через грядку, смотрит ему в глаза, видно, Бенутису больно, потому что он морщит лоб.
– Я сам попробую, – сопротивляется Бенутис. Отец ставит его на землю, разматывает простыню, ребенок-то в одних коротких штанишках.
– Не сможешь идти, голова закружится, – он поддерживает Бенутиса за руку, а тот делает шаг и едва не падает. Отец снова закутывает ребенка в простыню и несет в избу, а там Бенутис слышит женский стон:
– Боженька, еще одного…
Ребенок слышит эти слова, его сердце сжимается, и он сердится на женщину: ну ладно, еще одного, еще третьего, но зачем говорить-то? Щеку рассекли Бенутису, а не им, так чего они тут разохались?
В доме шумно и полно народу. Отец укладывает его на широкую кровать, а высохшая старая женщина в черном платке говорит не переставая:
– Кладите сюда ребеночка, на кровать, оставьте местечко, авось еще кому понадобится, ближе к стенке его кладите…
Бенутиса кладут к самой стенке, но он потихоньку подползает поближе к краю, чтоб лучше все видеть. В другом конце комнаты, тоже у стены, есть еще одна кровать и там тоже лежит ребенок, почти такой, как Бенутис. Рядом с ним мать, она, не переставая, вытирает со лба ребенка пот, ротик ребенка иногда улыбается, и тогда из глаз матери горошинами сыпятся слезы. Бенутис тайком смотрит на то место, где должны быть ноги ребенка, он уже слышал, что одной у него нету, пас коров, упала на выгон бомба и оторвала одну ножку, а другую покалечила.
Вот этот ребенок с матерью и отцом будет первым у военного врача, а Бенутис – вторым.
Пока они ждут, входит человек в сермяге. Он несет на руках тяжелую ношу, которая то стонет, то скулит, отец берет Бенутиса с кровати и садится на лавку, взяв его на колени. Человек кладет свою ношу на кровать Бенутиса, стоны невероятные, потом затихают, ноша устала или потеряла сознание.
– Мы с ребятами на сеновале были, а она на кухне картошку чистила. Попал снаряд прямехонько-прямехонько в кухню, в чугуны, и она вся в крови, сплошная рана… – Человек вытирает пот рукавом сермяжного пиджака. Бенутис теперь видит, что штаны человека в окровавленных соломинках, на них огромными пятнами расплылась кровь. Человек растерян, он то бросается к двери, то выбегает во двор, то возвращается. Сухощавая женщина в большом черном платке успела приготовить чай, дала кружку ребенку, который пас стадо, потом предложила Бенутису, он отказался, ему и вправду ничего не хочется, поэтому женщина подает чай той, что чистила картошку, но она еще не очухалась, и чай, который ей пытаются влить из ложечки, стекает по губам и подбородку на окровавленную подушку.
Велено всем идти, наконец сообщает прибежавший санитар, первым несут на руках того ребенка, потом Бенутиса, а потом, на носилках, которые притащил санитар, – женщину.
Крыльцо особняка вроде того, через который Ольга тогда тащила Бенутиса купаться и перед которым в последний раз стояла Хелена с немочками. Бенутис видит, что уже внесли в дом того ребенка, а здесь, на дворе, где они стоят, все пылят машины, в ту же самую дверь вносят и солдат, очень много солдат, это даже интересно Бенутису – все то же самое. Безногого ребенка вскоре выносят, он теперь аккуратно забинтован, настал черед Бенутиса, отец внес его, к ним быстро подошел очкастый человек в белом, велел посадить ребенка на большой стул и развернуть, и только он начал разглядывать рану, как его окликнула одетая в белое сестричка. Бенутис, хоть и умирал со страху, видел, что пониже, на длинном столе, уложили женщину, что чистила картошку, она была голая, лежала на животе, а люди в белом носились вокруг нее и тот, что недавно подходил к Бенутису, большими щипцами выдергивал из тела женщины какие-то черные штучки, которыми ощетинилась вся спина. Ребенка бросило в озноб, когда он увидел, как немец врач медленно подходил со щипцами к ногам женщины, с яростью выдергивая осколки из белой окровавленной мякоти. Поначалу женщина вздрагивала от каждого прикосновения, потом притихла, и доктор трудился без устали. Видно, он тут был главным, потому что дела помельче оставил другим, а сам вернулся к Бенутису.
Хоть ребенок и внушал себе, что нисколечко не будет бояться, все-таки перепугался, когда доктор снова развернул простыню и стал разматывать повязку на голове. Две вещи Бенутис заметил сразу: на руках доктора лохматилась очень черная шерсть и у него были усики, как у отца Бенутиса, поэтому его зубы казались ослепительно белыми. Сняв повязку с головы ребенка, доктор бросил взгляд на женщину, которую в это время двое мужчин в белом переворачивали на спину, и кивнул им головой. Потом он нарочно, а может, так ему хотелось, но как-то странно пощекотал Бенутиса за ухом, ладонью закрыл ему глаза, чтоб не видел, а другой рукой резко дернул повязку, и ребенка прошиб пот. Увидев рану, доктор покачал головой:
– Как это случилось? – спросил он, и отец, хоть и не понимая, угадал суть вопроса и ответил, поскольку одно слово он знал:
– Ферд… Ферд… Кляйн Ферд.
Доктор сказал что-то похожее на «ой-а-яй», на удивление ласково улыбнулся, а потом громко расхохотался:
– Вот вам и война… – теперь он смеялся, рукой уцепившись за стоящий рядом стол. Прислушались и те, что трудились у перевернутой женщины, один спросил о чем-то у доктора, тот ответил, показывая на ребенка, и те тоже разразились хохотом.
Потом врач написал что-то на листке и добавил:
– Fahren Sie nach zwei Tagen. – Он показал отцу два поднятых пальца, и тот понял, что надо приехать через два дня. Доктор торопливо отошел, даже не слушая, как униженно благодарит отец, а самому Бенутису уже хотелось, чтобы доктор подошел еще раз, опять перевязал рану, хоть и больно… Как спокоен этот доктор и как он все делает без всякого страха! Если б доктор перевязал еще раз, может, и раны никакой бы не осталось… Кажется, ничто на свете для него не существует: ни кресты, ни машины, ни самолеты – ничто на свете, кроме Бенутиса с отпечатком копыта жеребенка на щеке.
Когда они собирались трогаться домой, на свою телегу принес жену и тот в сермяге, теперь он глядел веселее:
– Сказал, что все обойдется… Господи, ты даруешь и несчастье, и счастье… Ну, поедем, Марюке, домой, получили лекарства, завтра доктор опять обещает принять.
Женщина тусклым взглядом смотрела в небо.
Уехала и телега с тем другим ребенком. Ребенок лежал сзади, как и Бенутис, а его мать сидела рядом с мужем и плакала.
Пока ехали назад, оба молчали, Бенутис опять оберегал больное место от удара веток, отец свернул на дорогу похуже, зато прямее, и вскоре телега уже тарахтела по знакомым местам, куда Бенутис ходил по грибы. Отец сидел угрюмый, все виденное не выходило у него из головы, а может, его одолевали какие-то мысли, которых он вслух не мог высказать никому, даже Бенутису.
Когда они въехали во двор, Бенутису почему-то взгрустнулось, казалось, вернулись они из-за моря-океана, мать стала осыпать его поцелуями и расспрашивать обо всем, она сама отнесла ребенка через весь двор к кровати, отец стал распрягать лошадь, но пришел дядя и велел ему отдыхать, сам он, дескать, выпряжет и отведет на выгон.
– Народ весь уже разошелся? – спросил отец, глядя на двор, полный кострики и колосьев, и на желтую скирду соломы.
– Давно. Очень рано кончили, работали люди без передыху. Потом поели, немножко выпили и разошлись.
– Не осталось?
– Чего?
– Выпить.
– Есть в чулане в шкафу.
Отец направился прямо в чулан и вскоре появился раскрасневшийся и повеселевший, принялся рассказывать, как там все было, подал матери лекарство, полученное в госпитале.
Потом он описал, каков с виду доктор, дверь была приоткрыта, и мать, и отец, и дядя изредка обращались и к Бенутису, теперь игравшему с продолговатой консервной банкой, что днем принесли соседские дети, которые ждали и не дождались Бенутиса.
Часто заходят из кухни отец и мать, оба гладят ребенка по голове и спрашивают о чем-нибудь, а потом выходят. Родители советуются, как поступить с зерном, которого еще вроде бы должно остаться после реквизиции, когда идти на толоку к соседям.
Потом они уходят в хлев. Бенутис остается один, его охватывает дрема, как будто снится что-то, кажется, лужок и дуб, где они были с Хеленой, на лугу теперь множество страшных черных воронок, падают снаряды, в воздухе много разных цветов, они летают вместе с пчелами и не находят места, где бы приземлиться. Сквозь сон Бенутис слышит стук в дверь, потом кто-то тихонечко входит в комнату и говорит что-то на непонятном языке, видит лежащего ребенка, показывает пальцами, Бенутис трясет головой, ничего не понимает, и только теперь отчетливо видит, что перед ним стоят усталая нестарая женщина и маленькая девочка. Постояв, они выходят, потом Бенутис слышит, как с ними на том же самом непонятном языке разговаривает мать, возвращается отец, звенит посуда и отец тоже разговаривает на непонятном языке. Бенутис слышит только слова этой женщины: «Бомбит, бомбит… Нехорошо колхоз…» Некоторое время спустя к мальчику на цыпочках подходит мать и спрашивает:
– Ты спишь, Бенутис?
– Ага… – вяло отвечает мальчик и снова погружается в дрему, а мать ему говорит:
– Бенутис, мы с папой будем спать на кухне, на своей кровати уложим путниц, привезли немцы из России, говорят, завтра погонят в поместье…
– Ладно… – отрывает от склеившихся губ слово ребенок, и засыпает крепко, уже не слыша, как мать стелет кровать и как укладывает этих путниц.
3
Два дня спустя, хоть голова и болела, Бенутис вышел на двор, забрался за сеновал, прислонился к топольку и загляделся на поля. Было хорошо, потому ли, что ребенка теперь все баловали – и родители, и соседи, а может, еще и потому, что человек, маленький или большой, страдая от физической боли, на все глядит глазами души и с большей любовью. Отец застал его за этим занятием.
– Ничего, Бенутис?
– Когда не шевелюсь, не очень-то и чувствую.
– Сегодня опять надо ехать в госпиталь, на третий день доктор велел показаться. Поедешь, сыночек, с дядей, мне надо идти в деревню Гудай, на толоку к Полугарнцу.
Бенутис рассмеялся: смешно люди прозвали этого невысокого человека, у которого был хороший сад с особенно вкусными грушами.
– А грушек принесешь?
– Принесу. – И отец ушел, прихватив два длинных черных рукава от рваной рубашки. Эти рукава он натягивал, чтобы не так кололо, когда запускаешь ржаные снопы в молотилку.
– Папа, ты давай запускай осторожнее… – крикнул Бенутис, когда отец немного отошел.
– Я осторожненько, Бенутис, я всегда осторожненько, – не смог удержать добрую улыбку отец.
Уехали с дядей. Когда выскочили из знакомого леса в незнакомые места, оказалось, что здесь прошел дождь, колдобины на дороге полны воды, с колес брызгала противная грязь. Бенутису очень хотелось усесться рядом с дядей, выклянчив, пристроился бочком, но тут же разболелась голова, и опять пришлось лечь сзади. На телегу была брошена охапка сена, только подсохшего, натянув простыню до подбородка, можно было совсем сносно ехать и все разглядывать.
Дядя гордо восседает на облучке, он немного важничает, у него никогда не было больше земли, чем на огород, лошади тоже, кажется, никогда не держал, поэтому езда на телеге, да еще когда на лошади такая красивая сбруя, для него одно удовольствие. Бенутису, правда, кажется, что слишком часто дядя понукает лошадь и зря дергает вожжи.
Справа слышен страшный грохот, дрожит земля, даже кобыла стрижет ушами и кожа у нее на боках мелко дрожит. Дядя уже курит, только не трубку, как папа, а толстенную сигару, которую немцы, пришедшие с далекого аэродрома, дали в обмен на два яйца.
Затянувшись дымком, дядя удивлялся не столько тому, что дым вкусен, сколько тому, что немчура в такую даль приходит за яйцами.
– Кругом все обобрали, – сказала мать Бенутиса. – Не только яйца, но и кур переловили. Теперь в нашу деревню повадятся.
– А как же? Им без кур – швах… – ответил тогда дядя, выпуская сигарный дым.
Бенутис поворачивается на бок, голову пронзает боль, но тут же проходит, он глядит на курящего дядю и представляет себе, как величественно выглядел дядя на лошадях Шикиданса, когда доставлял их в такую даль.
– Дядя, сколько лошадей Шикиданса ты доставил?
– А? Что это на тебя нашло? Как будто я знаю…
– Так много, что и не знаешь?
– Много, очень много, Бенутис.
– Если всех собрать, на нашем выгоне поместятся?
– Может, и поместятся, если сдавить, как селедки в бочке…
– Ого! Это же очень много! Как с таким табуном и управиться…
– Не сразу, Бенутис. За один раз мы доставляли, ну, пятнадцать, двадцать лошадей…
Теперь Бенутис уже спокоен, теперь дядя завелся и будет рассказывать до самого госпиталя.
– Шикиданс не всегда ехал с нами…
– Так ты один?..
– Чаще всего вдвоем, но бывало, что и один… Шикиданс давал деньги не только на еду для нас, верховых, но и на корм лошадей, чтоб за ночлег заплатить. Мы с приятелем хотим деньжат подкопить, вот и загоняем ночью лошадей куда-нибудь в овсы возле дороги, лошади наедаются, а мы несемся подальше, чтоб не догнали, перебегаем на другую дорогу, хорошо, если дождь смывает следы, а бывало, и догоняли. Однажды как врезал один латыш дрекольем по башке, думал, уже капут… Очухался – лежу во дворе хутора, связан, в корыте. Мой приятель со связанными руками – у собачьей конуры. Пришлось как следует раскошелиться, чтоб откупиться. А то было другое приключение, тоже в Латвии. Остановились мы у хуторянина, хорошо нас принял, лошадей послабее пустил в сеновал, других привязал под навесом, тогда со мной был сам Шикиданс, в порт должен был придти корабль не то из Норвегии, не то из Швеции, Шикиданс хотел встретиться с каким-то большим человеком, обычно улаживать дела он ездил на машине, но в тот раз говорит, дай проедусь верхом. Так вот, у этого латыша-хуторянина Шикиданс хотел на лошадей путы наложить, для каждого были припасены железные путы, чтоб не украли лошадей, но латыш только рассмеялся:
«Да вы что, ребята? Чтоб у меня кто посмел воровать?! С моего хутора? Спите спокойно, а утром с божьей помощью двинетесь дальше».
Шикиданс был стреляная птица, не очень-то понравилось ему это предложение, поморщился, однако уступил, еще с вечера договорились, сколько нам придется платить за ночлег и кормежку, Шикиданс остался доволен, так как латыш запросил немного:
«Да будет, ребята, мы же почти что братья».
Перед сном латыш еще как следует угостил нас, Шикиданс не большой любитель выпить, но не устоял – до того вкусный был напиток, я-то принял как следует, Бенутис, даже голова закружилась, а Шикиданс затянул такую песню:
А как мы ехали в Мемель-городок,
Встретили литовку, – на ней был платок…
Латыш тоже стал орать какую-то развеселую песню, приплясывать, так бухал каблуком по полу, что лампа качалась. Потом пошли спать. Я уже заснул, после выпивки меня в постель тянет, но вдруг слышу сквозь сон – выстрел! Понял, что дело не ладно, выбегаю в одном исподнем во двор, а тут возвращается Шикиданс, его пистолет дымится.
«Прихлопнул, – говорит, – одного гада, имею право в воров стрелять. Пойду скажу хозяину, чтоб вызвал латвийскую полицию. Сейчас будет международный скандал!..»
И Шикиданс заходит в дом, берет фонарь, опять во двор выходит:
«Посвечу, погляжу, что за птица».
Иду и я. И впрямь: повис на заборе подстреленный вор, Шикиданс хватает его за шиворот: «Иди, гад!» И вдруг начинает ругаться: в его руках только толстый суконный плащ. Приносит плащ домой, видит: вечером этот плащ был на латыше, а вот и сам латыш вбегает в дом, перепуганный, морда порохом воняет.
«Гад ты», – говорит ему Шикиданс.
«Каждому жить надо, господин…»
«Я те поживу…»
Но для нас хорошо вышло: лошади остались в целости, а латышу мы ни шиша не заплатили – ни за ночлег, ни за водку. И еще плащ прострелили – Шикиданс стрелял метко…
Дядя кончает свой рассказ, понукает лошадь, а Бенутису запали в голову не столько этот латыш да Шикиданс с пистолетом, сколько Мемель-городок и еще припев этой песни или как там:
А как мы ехали в Шяуляй-городок,
Все вместе рид-бум-бум-бум, та-ра-ра-ра-ра…
И еще – Норвегия и Швеция, сказочные страны, возникающие в его воображении как что-то близкое, но совсем незнакомое, что-то из будущего…
– Дядя? – спрашивает Бенутис через какое-то время.
– Чего?
– А как ты с немцами договариваешься? Как научился?
– Да и не знаю толком, Бенутис. Я долго в еврейской пекарне работал, их языку научился, похож на немецкий.
– А пекарни в городке уже нету?
– Да что ты, Бенутис… Разве не помнишь?
Он помнит. Вернулся тогда отец из городка и рассказал. Видел грузовик, полный евреев. Лейба с жалобной улыбкой крикнул ему: везут на железнодорожную станцию, на работы, а вечером привезут… Через полчаса на песчаной пустоши, возле шоссе, недалеко от городка, раздались выстрелы, и грузовик вернулся пустым, а уехал опять полнехонек.
Лейбу Бенутис хорошо помнит: войдя в избу, он не снимал шапки и гонял между пальцами нанизанные на нитку колодочки – мама говорила, что это четки Лейбы. В тот год она полола огород, а по дороге мимо ехал Лейба, и мать спросила у него: «Господин Лейба, селедочки не оставил?» – «Всю распродал, надо было раньше попросить, и теперь надо говорить уже не господин, а товайищ…»
– Дядя, а этот твой Шикиданс тоже стрелял?
– Не может быть! Не мог бы этого делать. Неплохой был человек…
Оба молчат. Тягучее, противное чувство угнетает ребенка, забыл он про свою щеку, не выходит из головы песчаная пустошь у шоссе, знает он эту пустошь, не раз по шоссе везли мимо нее с отцом сено на железнодорожную станцию, с этой пустоши и доносились выстрелы, о которых рассказывал папа…
Телега уже сворачивает мимо солдатского кладбища, ребенок видит, что и участок, который третьего дня еще пустовал на опушке леса, теперь полон крестиков, и все поле теперь смахивает на огромный огород с помидорами, где каждый росток привязан к высокой палке. Тот же самый хромой немецкий солдат теперь уже не крестики втыкает, а вокруг всего этого белого кладбища городит невысокий заборчик. Дядя глядит на его труды и вполголоса бросает:
– Вот дурость…
Ребенок не спрашивает, что дурость, он понимает, что этот заборчик… Да что там заборчик, даже это огромное кладбище… тоже, наверное, дурость…
– Куда нам теперь ехать, Бенутис, может, ты помнишь?
Бенутис озирается, приподнимается на руках, однако не видит никакого госпиталя, на его месте – страшная груда развалин, стоят обгоревшие клены.
– Дядя, он был тут, где эти развалины.
– Вижу, что был, – говорит дядя.
– Давай заедем во двор, где в тот раз с папой… – показывает Бенутис, и вскоре они уже во дворе, их встречает та же самая сухощавая женщина в черном платке.
– Если б вы видели, что тут творилось…
Бенутису хочется, чтоб она побыстрее перестала охать и рассказала, что было, но женщина все еще стонет. Потом подходит к Бенутису и испуганно говорит:
– Ты, мальчуган, радуйся, ты везучий. Тебя еще господь хранит… Ты ведь был, когда привезли женщину, в которую шрапнель попала, и этого ребенка от стада? Вот они вчера опять приехали, после обеда, как и тогда, принимали штатских, начали их перевязывать, и как жахнет из подвала через все окна огонь, как полезет по стенам, как загорится крыша… И всё, дети мои… Всё. Бросились тушить, примчалась машина, кто мог, на двор выбежал…
– А как же это случилось? – насупив лоб, спросил дядя.
– А кто видел? Говорят, в подвале какие-то моторы стояли, мы слышали, что тарахтят, так машинист опрокинул бочку с керосином или бензином, нарочно или нечаянно, его не спросишь, навеки остался при этих своих моторах… Этого ребеночка вынесли живого, ох, господи, будто головешку… Может, и выживет… Поезжайте в лес, там госпитальная палатка, поезжайте, авось примут.
Дядя поворачивает лошадей в сторону леса, едет по дороге, изрытой машинами, а Бенутис все время видит ребенка с белой простыней, наброшенной на ноги, пытающегося улыбнуться… Потом перед его глазами появляется синяя, черная или еще какая-то спина той женщины и белый-белый живот, когда ее перевернул на минутку отошедший от Бенутиса доктор.
В лесу много палаток, больших и маленьких, опираясь на костыли, скачут под деревьями больные с забинтованными ногами, завязанными головами, загипсованными руками, многие не могут ходить, сидят на сколоченных из жердей лавочках, лежат на кучах елового лапника, на носилках и телегах.
Привязав подальше от всей этой толчеи лошадь, дядя оставляет Бенутиса и идет к большой палатке, увидев человека в белом халате, показывает рукой на телегу и бегом возвращается, поднимает ребенка и несет мимо раненых. Бенутис сразу узнает своего доктора, ему становится весело, он-то ведь думал, что и доктор остался под развалинами.
– Что случилось? – спрашивает доктор, и ребенку грустно, что доктор его не помнит.
Дядя что-то объясняет доктору, тот качает головой:
– Ах да, да, припоминаю, тот герой войны, пострадавший от жеребенка… Очень больно? – спрашивает у ребенка, а дядя переводит.
– Не больно уже. Нисколечко…
– О! – говорит доктор. Он опять, как и в тот раз, резко срывает повязку, рана загноилась, доктор качает головой, рана ему не нравится, зовет сестричку, которая Бенутису кажется похожей на младшую немочку из поместья, сестричка брызгает на рану какой-то жидкостью, смазывает марлю мазью, кладет ребенку на щеку, а потом берет большой кусок марли и приказывает вычистить им вымазанный желтым снадобьем лоб Бенутиса. Она впрямь похожа на ту немочку. А может, та самая? Ребенок теперь смотрит в глаза сестричке, потому что ни лба, ни волос не видно, – нет, не та, ему показалось. Закончив перевязку, она вручает дяде два пузырька с лекарствами – в одном жидкость, в другом мазь.
– Большое спасибо, сестричка… – говорит дядя, кланяясь доктору, который идет мимо них, торопясь куда-то. – Viele Danke Herr Doktor, – говорит дядя доктору, и тот на миг останавливается.
– Вам обязательно надо еще раз приехать… – Доктор что-то прикидывает. – Здесь госпиталь уже не застанете. Вообще нас здесь уже не будет. Подождите, пока в вашу деревню не придут русские. Тогда обратитесь в их военный госпиталь.
Доктор торопливо уходит в другой конец палатки. Бенутису кажется, что он печально улыбается. Дядя все еще стоит и качает головой. А сестричка, видно, забыв, подает ребенку два бинта.
– Спасибо, – говорит Бенутис и тянется поцеловать сестричке руку.
– Не надо, не надо! – говорит сестричка и гладит голову Бенутису.
Теперь они едут обратно, через тот самый двор, где были в первый раз и куда заглянули сегодня, там много телег, много людей, лежащих и сидящих. Всех их окропила длинная жилистая рука войны. Телега удаляется, ребенок прощается со двором и развалинами, с женщиной, которой некогда с ними попрощаться – она спешит от одной телеги к другой, только что завернувшей к ней во двор.
– Дядя, что тебе доктор сказал? – спрашивает ребенок.
– Что? А… Говорил, что этого госпиталя завтра или послезавтра уже не будет.
– А что мы будем делать, дядя?
– Поищем русский госпиталь.
– Где?
– Не знаю… Увидим, где разместится. Разузнаем…
Вернувшись, не застают дядиной семьи – его жена с детьми ушла в городок, переживает за дом; немцы, сказывают, уже бегут. Дядя тоже хотел было пойти, но устал с дороги, решил подождать до завтра. Отца еще не было, не вернулся от Полугарнца. Ребенок уселся на кровати, играл с жестяной консервной банкой, славно было глядеть в окно, виднеется деревня Баланджяй, болото Сяндварис, пыльная желтая дорога к лесу и потом дальше – через реку Жальпе, снова через лес, к реке Дубиса, где теперь без передышки гремит и валит клубами черный дым. Мать уходит копать картошку, дядя помогает возить, Бенутис малость вздремнул, теперь вышел на двор, голова болит, но идти можно. Осенний покой в полях, всюду полно людей, наклонясь, идут они по бороздам, собирая добро, смятое машинами, танками, лошадьми.