Текст книги "Мост через Жальпе"
Автор книги: Юозас Апутис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
Преодолеть себя! Что это значит? Посвятить себя чему-то? Отдать себя? Или полностью отмежеваться? Не свои слабости преодолеть, а до бесконечности, до сладостной доброты отшлифовать задремавшую любовь к ближнему?
После перемены дети продолжали писать, на сочинение отводится два урока. Учитель все еще смотрел в окно. Ха! Молоденькая учительница истории вынесла карту во двор, дети повесили ее под белой вишней, и маленький мальчуган водил указкой вокруг Балтийского моря. Так издалека казалось учителю, ученики которого после перемены вроде бы на полном серьезе углубились в сочинение, даже мурашка перестала грызть ручку, а гоняла ее по тетрадным рельсам…
Директор школы с двумя дылдами-учениками прошел мимо кирпичной пристройки. Ученики несли большой лозунг, учитель из класса видел отраженные в черных стеклах окон пристройки опрокинутые белые буквы.
«Главное – преодолеть себя!» – подумал учитель, глядя на опрокинутые буквы, и усмехнулся.
На пригорок, огибая рытвины с водой, выезжал председательский автомобиль. Увидев идущего навстречу человека в черной спецовке, председатель остановил машину и вылез – много раз видел его учитель, но и сейчас удивился его толщине.
Этого, в спецовке, учитель тоже знал: глухонемой человек, приблудившийся откуда-то и поселившийся здесь навсегда, а теперь присматривающий за домом отдыха и баней мелиораторов. Председатель, размахивая руками, что-то торопливо объяснял банщику, глухонемой кивал, его губы, издавая нечленораздельные звуки, шевелились. Вскоре председатель сунул ему в руку денежку, и банщик стал быстро спускаться с горки, без боязни погружая в глину свои резиновые сапоги. Кажется, он разглядел в окне учителя и как будто кивнул ему. Автомобиль председателя вскоре догнал банщика, задним ходом, догнал и обогнал, поскольку банщику надо было увидеть автомобиль услышать его он не мог; увидев, банщик, нисколько не удивившись, остановился, председатель из машины на сей раз выходить не стал – почему это учителю показалось, что раньше он выходил, и тогда он размахивал руками из открытой дверцы, – сунул через окошко еще одну денежку и пальцами обеих рук изобразил цифру. Банщик усмехнулся и пошлепал дальше. Председатель уехал. Из-под колес противно брызнула грязь.
Вскоре со стороны городка на пригорок стала взбираться, волоча тяжелую авоську, старушка, за ней бежала вприпрыжку с песнями внучка, то и дело останавливаясь и болтая ногой в лужах с желтой глинистой водой. В рытвине, которую недавно три раза – двигаясь вперед, задним ходом и опять вперед – объехал председатель колхоза – девочка увидела белый цветок, хотела выудить его из воды, но не смогла дотянуться, а лезть в лужу побоялась, да еще в ту минуту окликнула ее обернувшаяся бабушка; увидев втоптанный в глиняную тропу камешек, внучка выцарапала его из глины и запустила в лужу. Запустила точно, так как белый цветок, словно всплывший по недосмотру подводный корабль, нырнул в воду, а когда какие-то время спустя всплыл, был уже грязно-желтого цвета и готовился опять к погружению.
Собрав тетради, учитель сложил их в портфель, аккуратно застегнул его, отпустил детей домой, потому что у него были последние уроки, уже раньше отпустил тех, кто первым кончил сочинение, другие дождались звонка. Ему показалось, что дети сегодня какие-то странные, никуда они не спешили, стояли смирно, пока он не исчез за дверью.
Учитель жил на самом краю городка, даже считай, не в городке, мог он идти и по тропинкам, огибающим городок, однако пошел по обочине той же самой ухабистой дороги. Одно желание его мучало: прочитать по дороге, что же написали дети. Конечно, все сочинения не прочтешь, но несколько хотелось бы. Отойдя от дороги, нашел под цветущей черемухой сухое местечко, окруженное белыми хвощами, принес сюда гнилое бревнышко, уселся и стал осторожно доставать из портфеля тетради. Не по себе ему стало оттого, что в другое отделение портфеля переложил так много тетрадей, которые его не интересовали.
Ага, мурашкино.
«Учитель сегодня написал на доске следующую тему: «Главное – преодолеть себя!» Думала я, думала, и оказывается, о любом предмете, если вникнуть, можно что-нибудь да сказать. Главное? Может, главное – как преодолеть? Как сделать, чтоб ты ничего не боялся, ничего-ничегошеньки, чтоб не переживал из-за того, что ты слабый, без способностей, чтоб не завидовал другим, чтоб не думал про… Учитель, здесь я это слово зачеркнула, на минутку стало стыдно, но я напишу, хочу быть откровенной и перед Вами и перед собой: я часто думаю про мальчиков, боюсь, что никто никогда не пожелает со мной дружить и я навсегда останусь одна, как перст… Я понимаю, именно мне и надо бы себя преодолеть. Однако, дорогой учитель, ради чего? К чему такому я должна в жизни стремиться, чтобы преодолеть свое врожденное недоверие, страх? Наконец – как преодолеть свою непривлекательность?.. Обо всем мы говорим так туманно, неясно и бессмысленно… Простите, это я отношу не к Вам, а ко всем… Никто мне не может сказать, во имя чего я должна преодолеть себя, не видеть, не тосковать, не переживать из-за своих вечных личных неудач или… из-за внешности… Кем бы я стала без всего этого? Что может мне все это заменить? Человек без боли – деревянный человек, не переживая из-за того, что мне не дается, чего мне сам бог не дал, я бы осталась неживым бревном. Может, мне лезть на какую-нибудь трибуну? Как мне п р е о д о л е в а т ь (!) себя и оставаться при этом человеком, тем, кем мне суждено быть, не утратить страх, недоверие и в то же время не бояться и хоть чуточку поверить в себя?..»
Дальше она писала про свою жизнь, про отца, сбежавшего на сибирские стройки, про мать, которая, по мнению мурашки, жуть как хотела преодолеть себя, работала чуть ли не в трех местах, чтоб только одеть и прокормить шестерых детей, всех меньше мурашки. Я понимаю, писала мурашка, таким образом мама преодолела себя. Ради детей. А может, и мне надо так думать? Думать только о детях? Растить их для себя одной…
Дальше она опять писала про отца, как он снится ей, как не раз видела ночью, что он подходит к ее кровати, у отца на глазах слезы, он все ближе к девочке, но длинные, тонкие как бечевка и холодные как лед пальцы хватают отца за шею и тащат обратно во мрак, который рокочет, дрожит, пышет расплавленным железом… Концовка сочинения учителя совсем уж удивила: «Сколько бы я себя ни преодолевала, все мне придется делать в направлении, указанном другими. К примеру, преодолею я волнение из-за того, что отец так далеко, что он ушел из дому, но у ш е л – т о он, а преодолевать себя придется мне! Куда мне уйти?»
От запаха черемухи закружилась голова. Учителю становилось неловко оттого, что, как он чувствовал, эта мелкая «мурашка» в тетрадке много чего написала и за него самого. Ему стало страшно, когда он подумал о времени, прожитом им самим.
Тетрадку Бараускаса он раскрыл уже в полном страхе.
«Не смогу я должным образом осветить тему, поскольку в корне не согласен с таящимся в ней утверждением. Во-первых, необходима идеальная (а бывает ли такая?) окружающая тебя жизнь, чтобы дать себе подобный приказ. Во-вторых, если огромными усилиями воли ты и преодолел бы себя (ну, трусость, чувственность, ненависть, зависть и т. д.), то таким ты никому бы не был нужен. Не верю я в духовных поводырей, пока у нас нет, пока не научились мы вымостить перед собой хоть более или менее сносную дорогу. Сперва я должен научиться сделать что-нибудь (не какую-нибудь игрушку) на деле, а потом уже пробовать преодолевать себя! Если, конечно, это понадобится. Когда вокруг тебя друг друга поливают грязью, когда тебя самого постоянно ею пачкают, смешно, глупо, а также исторически (простите за возвышенные слова – они из повседневного нашего словаря) гнусно преодолевать себя. Так что я бы выразился следующим образом: «Главное – преодолеть другого, а потом уже можно и себя!» Другого смысла я не вижу, мне очень хочется верить, что названная мною необходимость временна – отказаться ежедневно зубной щеткой – будто монаху-отшельнику – драить свою душу, а чаще всего лишь душонку, в то время, как моя плоть… Наконец, даже в этот склад моей души каждый день тоннами сваливают мусор… Вот я и буду только чиститься да чиститься, будто котенок лапками. Нет, сперва я должен защититься, иначе-то не отчищусь!
А сейчас пускай будет сентиментальное отступление: это сочинение я не забуду; думаю, что многие его не забудут. Резюме: я жажду деятельности, я хочу преодолеть себя, загребая руками, плывя по-собачьи, а не стоя и бия себя в грудь. Ведь когда-то уже было сказано нечто подобное: «Я противен, я мерзок, однако я морально совершенствуюсь…» Я не сволочь, во всяком случае, уж не позволю, чтоб так думали обо мне те, кто свою душу не чистит не только зубной щеткой, но и щекочущими травинками. Лишь в деятельности я преодолею себя! Еще точнее: лишь после того, когда что-нибудь содею.
Изредка, когда не знал, о чем еще написать, я поглядывал в окно и видел то же самое, что видел и наш учитель.
Лишь продираясь сквозь чащобу, я преодолею себя!»
Учителя бросило в озноб. Страшно и хорошо: такая силища трепыхалась, заключенная в этих тонких тетрадях!
Медленно шел он по глинистой обочине, задевая каблуками желтых туфель штанины вельветовых брюк и пачкая их. Когда он взбирался на горку, его догнал длинный темный автомобиль, который мчался так быстро, что не только вельветовые брюки, но и пиджак, портфель с детскими тетрадками оказались заляпанными паскуднейшей глиной. Несколько грязных капель попало в лицо, и учитель вытер его платком. А вытерев, со злостью погнался за ползущим в гору автомобилем, закричал яростно, нагнулся за камнем, однако черная спина автомобиля вскоре исчезла за холмом. Глядя на грязный портфель, учитель еще раз закричал и погрозил кулаком, потом расстегнул портфель и увидел, что несколько капель желтой грязи попали и на тетрадку Бараускаса. Злость снова обручем сдавила ему голову, он опять погрозил кулаком и закричал. В это время перед ним на пригорке появились трое мужчин в спецовках; одного он узнал, это был водитель недавно промчавшегося автомобиля; они шли, сцепившись локтями, грозно наклонясь вперед – словно на картине экспрессиониста, виденной когда-то. Учитель все еще грозил поднятым кулаком и кричал, однако тут же посмотрел на свою одежду и портфель. Страшнее быть не могло: и на портфеле, и на брюках, и на пиджаке не было ни пятнышка, ни малейшего следа глины не осталось!.. И опять: страшнее и быть не могло! А трое взявшихся под руки мужчин все приближались, низко опустив головы. Тот, что раньше управлял автомобилем, издалека кричал:
– Так запачкали? А? Так запачкали, заляпали глиной? И из-за этой, из-за такой-то мелочи учитель должен так орать?
И еще раз: страшнее быть не могло – учитель прыгнул в глинистый кювет, поскользнулся, упал, запачкав лицо, но этого ему показалось мало. Словно обезумев, глиняным месивом мазал брюки и лицо, скуля, как собачонка, и выбрался из кювета навстречу людям в спецовках. Увидев грязного учителя, водитель заржал по-лошадиному и показал на него пальцем своим дружкам. Отвратительно захохотали и те. Продолжая хохотать, они, как в мультике, по-военному развернувшись на месте и все так же сцепившись локтями, повернув к учителю широченные задницы и такие же спины, вразвалку потопали обратно на холм.
СВЕТЯЩИЕСЯ ГЛАЗА ВОЛКА
Брату Пранасу
За эти несколько дней, проведенных на взморье, он понял, что хорошо быть одному, когда на самом деле ты не один, а в толпе, среди множества людей; среди множества – и как нигде ни с одним из них не связан. Такое впечатление, что только здесь люди отдаляются друг от друга, их не сближают и не разделяют совместная работа и дела, частенько заставляющие поступать не так, как хотелось бы. Единственная и главная забота – когда идешь к воде и заплываешь подальше, – изредка поглядывать на одежду, оставленную на песке или на скамеечке, – лишь эти у тебя заботы, все прочее – чепуха, пускай снуют по пляжу люди, пускай комично приплясывают перед белыми бурунами, пускай радуются или опасаются, как бы не ожил успокоившийся в жару радикулит.
Единственная забота! Вот бы на самом деле так!.. Погрузившись в свои мысли, он замечал отдельных людей, некоторых запоминал – если они попадались не раз на его пути, даже наблюдал за ними. Одноногий человек, оставив прислоненные к скамье костыли, смешно и трогательно скакал к воде, с трудом вытаскивая из песка здоровую, тренированную ногу, и лишь в воде почувствовал себя как рыба: плюхнулся на живот, рядом бодро пыхтел десятилетний мальчик, пытаясь уплыть в сторону, нет – это отец, лупя по воде одной ногой, вскоре начинал описывать круги – плыть прямо ему было нелегко. Посмотрев на оставшегося в стороне ребенка, словно корабль разворачивал в его сторону свое мощное тело, однако вскоре снова его заносило в сторону.
Уже третий день видел молодую красивую женщину, которая, может, единственная здесь такая красивая и одинокая, ни перед кем своей красоты не демонстрировала, никого не замечала, ничто ее не интересовало; шла по пляжу в купальнике, спрятав в сумку одежду, и он, провожая ее взглядом, думал, что человека манят небудничная красота и небудничное состояние. Представил себе, как находит случай познакомиться с этой женщиной, какими словами обращается к ней. Нет, она не склонна пускаться в пустые разговоры, отвечает коротко, небрежно, но без неприязни и уходит, однако он не пасует, на другой день снова заговаривает с ней, он уже видит, как они вдвоем идут по пляжу, он простодушно самоуверен, ему кажется, что женщина должна открыть ему свою тайну, не раз уже бывало такое, люди быстро начинают рассказывать ему про свою жизнь. От такой распахнутости чужих людей ему бывало и хорошо, и грустно. Хорошо, поскольку он подозревал, что есть в нем нечто, сближающее с людьми, есть какая-то тайна души, а печально потому, что человек, распахнувшийся перед другим, малознакомым, – слаб, принижен и открывает себя другому, такому же убогонькому, не представляющему опасности. Человек, который с первого же взгляда не вызывает у другого ни страха, ни тревоги, – это слабый человек.
Откуда он это все взял?
Он все подумывал об этой одинокой женщине, из своей комнаты на пляж выходил только из-за нее, глядел издалека, пока не стрельнула в голову трезвая мысль: случись это, было бы противно! Негоже выбивать женщину из ее оригинального, надлежащего ей состояния, нельзя подталкивать ее к банальности и самому скатываться, банальности и так хватает. (Еще банальнее, что он подумал: эту женщину из надлежащего ей состояния мигом вышибет кто-нибудь другой…) Наконец – все время так ведь не будет: настанет день, когда ни он, ни кто-то другой уже не будет замечать женщины, а если и заметит, то отнесется как к любому заурядному, надоевшему прохожему, от которого не жди ничего, кроме рассуждений о температуре воды или сообщений синоптиков, о детских и старческих болезнях, о воспалении суставов да грязевых ваннах, которые так трудно, почти невозможно без бутылки коньяка или купюры получить в разгар сезона.
Каждый второй вечер он отправляется на мол, уходящий в море – вот уж где подлинная тропа банальности! Но ведь все тропы заурядны, незаурядными бывают только люди. Разве возможно каждому человеку на свете подыскать отдельный остров и основать отдельные государства отшельников? Поэтому нет ничего лучше, чем жить вместе со всеми и никого не видеть, никого в себя не впускать, думать, что на ум взбредет, топать по деревянному молу до самого конца, слыша, как под ногами приятно погромыхивают свежие сосновые доски. Остановись, гляди на грязно-розовый горизонт и представляй, что душе угодно, и думай, что заблагорассудится, и чувствуй. Босоногие мальчуганы, лупя загорелыми пятками по настилу, мчатся к перилам, а с них, будто гусята, ныряют в воду, прыгают не по одному, стаей, а другие остаются наверху, наблюдают, оценивают прыжки; когда первые, вынырнув, встряхивают мокрыми волосами, прыгают следующие; одному из второй группы удается изящнее других уйти в воду, дольше пробыть под водой, и тогда первые, уже давно болтающиеся в воде, будто гусята, ныряют и, высунув ноги, шлепают ими, как ладонями, – аплодируют победителю. Один мальчуган долго плавает, несколько раз пропускает свою очередь, потом, как-то неохотно цепляясь за сваи, выбирается и говорит не то приятелям, не то себе:
– Ногу что-то сводит…
– Да ты целый час в воде торчал. Хватит, вылезай… – облокотясь на перила, говорит ему старушка с миловидным лицом, любовно глядя на посиневшего мальчугана, который, услышав ее слова, тут же вскакивает и бежит по узкому мостику, висящему под настилом, успевая еще огрызнуться миловидной старушке:
– Это кто сказал?
– Ты же сам говорил…
Но мальчуган уже в ребячьей стае, опять взобрался на красные перила и с них, будто копье, вонзился в морскую гладь.
А вот – справа от мола – кто-то, не разглядеть, он или она, плывет, во всю работая руками: все дальше от берега и все ближе к концу мола. Оттуда, с пляжа, доносится женский голос:
– Да хватит! Возвращайся…
В голосе ни капли страха, слышна даже нотка затаенной гордости, голова все удаляется от берега, при приближении к молу, кажется, ее тянут на подводной веревке, глаза многих уже обращены в ту сторону – под осень так мало приключений на курорте – миловидная старушка, тоже следившая за головой и поправлявшая очки, упустила ее из виду и с тревогой обратилась к своей соседке:
– Тот, что плыл, уже пропал… Нету его! Может, вернулся?
– Да есть еще. Не видишь?
– Где? Где?
Плывущий уже возвращается, и внимание к нему слабеет. Будто, возвращаясь, нельзя утонуть… Он, пожалуй, не вернулся бы, если б женщина на берегу приказывала вернуться, тревожилась, но женщина молчит, ее голоса не слышно, и он может действовать по собственному разумению.
Как любим мы всякие коленца, как обожаем хоть чуточку возвыситься над повседневностью!
Движется стайка упитанных уток, лопаточками подставив волнам широкие клювы, – видно, утки знают, что может пригнать к ним в клювы пенящаяся вода: утки работают широкими клювами, загоняя кой-какую пищу в вытянутые зобы; может, в их костяные верши попадает рыбья мелюзга?
Людей становится все меньше, на мол спускаются сумерки, уже едва виден приближающийся к берегу пловец, он уже идет к берегу, плыть не надо, отсюда, с мола, его голова кажется надетой на жердь, утки скользнули по воде дальше – страшатся темноты или их, может, напугали прыгающие в воду ребятишки.
Взгляд останавливается на лиловом мглистом горизонте, ласково щекочет тоска, хрустальная доброта пронзает его. Подумалось ему, как страшно современному человеку, который не так уж мало знает, но так немного может сделать и так мало чего повидал.
Там, на другом берегу, сейчас тоже вечер, может, только начинается, может, и там гордо шагает по песку женщина, презревшая бытовые мелочи, с какого-нибудь мола или столба прыгают дети, под звон колоколов старушки гурьбой направляются в костелы, держа в скрученных временем пальцах нежные ладошки внучат.
Окажись он сию же минуту там, да владей каким-нибудь общим с ними языком – он рассказал бы им о своих родителях, своей деревне и своем городе, отобрал бы интереснейшие моменты из великого множества – чтобы моменты эти сближали, сглаживали углы, чтобы объединяли, чтобы на том берегу и на этом, на тех берегах и на этих ждали, наконец, друг друга, как ждут любящие сестры и братья. Ничего больше не требуется, только братской любви. Какая, в общем, радость, что наконец сошлись вместе все, кого сотворил когда-то господь, научив думать и подсказав, как надо произносить слова… Плывите к нашему берегу, плывите с детьми, возьмите и самых маленьких, такая теплая у нас осень, мы отправимся на поезде в дзукийские леса, будем аукать, собирая грибы, которых нету – высушила засуха землю, я покажу вам дорогу через ольшаник, по которой ходил в школу и много раз покидал свой дом, на которой не раз, пока солнце карабкалось вверх по ветвям ели, тосковал по далям, на которой, заслонив рукой глаза от пыли, много раз глядел туда, где садится солнце, зная, что для кого-то оно не садится, а велит гнать коров домой, велит одеваться и выходить на вымытые улицы или гулять под вековыми липами, когда костелы и колокольни городских ратуш объявляют вечерний час. Я отвезу вас к речке Бальчя – ее нет на карте, она еще не вращает турбин, она такая, какой была, когда по мосткам через нее я спускался в пойму, потом поднимался на обрыв, а оттуда приходил в огромный город моего детства, где стоит на площади невеселый жемайтиец…
Прыгаю и я с мола вместе с детьми, прыгаю и плыву! А когда, умаявшись, я выкарабкаюсь на песок, не запрещайте своим детям, не ругайте их – пускай бегут полюбоваться на меня! Пускай бегут полюбоваться на говорящего на этом древнем языке кита, который, едва отдышавшись, постарается вымолвить слова:
– Братья мои, люди, братья!..
Услышал свой голос и огляделся, не обратил ли кто внимания. Да нет, никто. Увидел и одинокую женщину – она шла как раз под молом, вынырнула из-под него возле лестницы; я бросил на нее короткий взгляд, мглистый горизонт был куда важнее и говорил больше. Где-то далеко, на краю моря, полыхнул свет – вроде розовых глаз. Корабль включил прожекторы или сверкнуло окно в лучах закатного солнца (здесь-то оно уже зашло)? Взгляд его так и впился в эти огни, не мог его отвести, а огни то исчезали, пропадая, то снова вспыхивали и пунктиром убегали в сторону. Наконец из множества огней остались только два, они успокоились, перестали мерцать, сблизились… Огни были похожи на покрасневшие волчьи глаза! Да, это были красные глаза разъяренного волка!..
Торопливо шел он по молу к берегу, то и дело оборачиваясь, – красные волчьи глаза вонзались в спину.
Волчьи глаза в его воображении, в снах были стандартными, традиционными, как он любил выражаться. Два раза в год, а то и чаще, снился ему похожий, почти одинаковый сон, разница была только в действующих лицах – иногда это были известные ему люди, иногда совсем незнакомые, но непременно в конце сна (точнее говоря – в продолжении сна, конца-то не было, он просыпался от страха) ему приходилось прыгать в кошмарную водяную глубь, грязную и вихрящуюся; он падал, сражался с волнами, а берег был настолько высок, что разгуливающие на нем люди казались крохотными букашками. Поначалу, спрыгнув с обрыва, он надеялся легко выбраться, какое-то время даже не хотел плыть к берегу, нырял, резвился в воде, а когда не мог уже больше в ней находиться, когда наступало время стосковаться по берегу, его мгновенно покидали силы, так основательно покидали, что вода начинала его засасывать; он разражался криком, но люди наверху или не видели его, или, даже слыша, продолжали преспокойно гулять, не обращая внимания – он находился за пределами их мира. И когда, объятый ужасом, он издавал последний крик, с бетонной набережной в бушующую мутную воду спрыгивал длинный волк; было видно, как тянется в воздухе его пухлый хвост. Бултыхнувшись в воду, волк делал вокруг него, тонущего, круги, исчезал, подобно слаломщику, из орбиты вращения, но тут же возвращался; когда его покидали последние силы, волк разевал пасть, утыканную будто штакетником зубами, хватал его за талию, делал еще несколько кругов по воде, потом выпрямлялся и в прыжке ракетой вылетал на берег. Бросал его, обнюхивал, сунув морду к лицу, проверял, жив ли, и вскачь уносился по клеверному полю – вся вода к тому времени куда-то пропадала. На опушке он оборачивался, и тогда уже наступала жуткая, напоенная липкой сыростью ночь; устрашающе загорались его глаза. В лесу он еще раз оборачивался, и два розовых луча света ломались на стволах деревьев.
Во сне он обычно знал, что это ему снится. Знал, чем все кончится, но все равно страх не покидал его – знание здесь не помогало.
Когда кончился мол, он огляделся: у горизонта в море не было видно никаких огней, они пропали, как пропадали сны с длинным волком, как исчезло в тумане время, кривыми, ломкими очертаниями приходящее в его сны.
Алые глаза волка!..
Сейчас он так четко видит свой путь от дома до школы, а потом, уже ночью, – от школы до дома. Тогда, в детстве, эта дорога не была столь отчетливой, она состояла из множества поворотов, отдельных кусков, была составлена из небольших отрезков: до поместья Барткишке, до речки Бальчи, до хутора Жилюсов, до Гришкуса, до Мелиниса, до Милашюса… За эти восемь километров набиралось восемь точек отсчета, и все приближался, приближался луч его дома, протянувшийся от скрепленных лучинами стекол до стены сеновала. При виде этого луча ему казалось, что он уже перелетел Атлантику и счастливо миновал Зольдин… К тому времени он уже успевал все обсудить с этими красивыми мужчинами, что сидят в кабине самолета, изящно приложив ладони к козырькам своих фуражек…
Как описать все, что творилось в его сердце, когда он ночью возвращался домой? Нет – чем все это обернулось сейчас, что выбрали из всего этого время, опыт, образование, сияние судеб других людей? Было ли что-то особенное в ощущениях ребенка, когда он шлепал по грязи троп и дорог, – что интересного было в этих ощущениях? Все это временно, чувствовал он, временно все, что погружено в грязь, что убого и тяжело, он пойдет все дальше и дальше, выйдет на белые дороги, на всякие шоссе, а это все – вроде сознательной тренировки… И еще – кажется, он не ошибается: уже тогда он частенько чувствовал, что к его шагам, к этому его ежедневному хождению в такую даль даже соседи относятся как-то странно, со снисходительной улыбкой, по-человечески жалея, одобряя и удивляясь. Может, их собственный опыт, опыт их отцов и дедов подсказывал, до чего убог этот путь, по которому кто-то силится вырваться в другую жизнь? Шептали многие: он-то знает, хорошо знает, что делать, – он собирается из этой грязюки, из этой глинистой дороги сколотить себе капитал, открыть свои америки… Глаза какого волка манили его и куда?.. И голос какого человека или зверя повторял ему на каждом шагу: все это до смешного преходяще, а раз так, то благодатны все ниспосланные тебе испытания; над этой грязью, над этой нуждой ты порхаешь подобно летучей мыши, не задевая за тончайшую паутину… Как они ошибались: он ни шага не мог сделать, не задев что-нибудь! Временно, временно, – твердили они. Что – временно? Да вся эта нужда. Вот кончишь учебу – и тогда… Что и куда манило его, что притягивало магнитом? Пока шел ночью по кустам и лесам, пока спускался в долину Бальчи и поднимался на обрыв, в ушах звучали услышанные в классе слова («Новую эру начинаете и вы, дети», – говорил приехавший из уезда инспектор, косясь на портрет, висевший у него над головой), всякие книжные премудрости, перед глазами мелькала карта мира, которую отец, возвращаясь с железнодорожной станции (сдавал телку в счет поставок), купил в тесной книжной лавке. На этой карте – два полушария. Как им сойтись друг с другом? Так близко их края – можно перескочить, как с лодки на лодку… Сыр-Дарья, Аму-Дарья, Нил, Апеннины, Скандинавия, долина По… «Если проследить историю государства, то можно убедиться, что государства существовали не всегда…»
Встречать его частенько приходил брат. Иногда встречал далеко от дома, у долины Бальчи, иногда ближе, иногда едва успевал выйти на двор и сделать несколько шагов – брат был старше, он уже выполнял почти все работы, к вечеру уставал, и неважно, не так уж важно, где он его встречал! Главное ведь – надежда: тебя встретят! Надежда, что к тебе подойдут, когда в изнеможении выползешь на песчаный берег!
Чушь! Совсем не тогда пришла в голову эта мысль! Сейчас, когда он шел по молу, сейчас, когда увидел на горизонте эти волчьи огни. Может, сесть в попутную машину, умчаться в деревню к брату и сказать ему: «Брат, мы же так об этом и не потолковали, ни разу я тебе по-людски не сказал спасибо… Ты знаешь, когда ты шел мне навстречу, я, трясясь от страху, вытаращив глаза, глядел перед собой, ждал тебя с фонарем, бежал к дому и все думал, думал… Что я сделаю, думал, что сотворю… Что-нибудь… Даже сейчас неудобно говорить об этом, но так ведь было. Такие мысли меня волновали, мне уже казалось, что меня побаиваются все, кто только может сделать мне что-нибудь плохое. Однажды ты сказал: «Так ведь тут всем ясно – известно, что тебе больше дано, чем нам, остающимся дома… Только…»
Спасибо тебе за это слово из шести букв. Тогда я не понял его, а сейчас понимаю. Только издалека все выглядит красиво, только в детстве и юности мы гонимся за иллюзиями, как за ведьмами на помелах, только…
Сделаю, сотворю! Мучительно стыдно. Может, вернуться, взобраться на перила мола и плюхнуться в воду, как эти мальчуганы? Нет – никаких разговоров о перилах! Все дальше и дальше, море уже затихло, не слышно его, ивняк и сосенки приглушают гул прибоя, вот я уже перешел Бальчю, близится хутор Мелиниса, лают собаки, хорошо, что лают, люди прикрыли окна ветхими дерюжками, женщина выходит во двор и зовет собаку, цу-цу, не столько собаку зовет, сколько хочет заговорить с невидимым в темноте человеком, хочет узнать, кто это: если знакомый, ночью будет спать спокойно, а если не отзовется – будет ворочаться в постели и со страхом ждать, ждать чего-то.
– Это я, тетя…
– А-а… В такой час? Тебя не встретят?
– Встретят… Не знаю… Каждый вечер встречают.
– Отец?
– Не знаю, кто сегодня. Чаще брат.
– А-а…
И ей хорошо, Мелинене, и ему – даже ночью разговор успокаивает; теперь полкилометра он пройдет вместе с Мелинене, с ее словами, с привязанной ее собакой; а когда кончатся эти полкилометра, когда, обернувшись (страшно, ох как страшно обернуться!), он не увидит больше света в избе Мелинисов, тогда – вперед, бегом вперед, оттуда, с той стороны, уже торопится брат. Неважно, что пока не виден его фонарь, брат уже вышел, уже шлепает по ноябрьской слякоти. Громыхает деревянный ранец, задевает за ветки ольшаника Мелиниса, постукивают в ранце книги. Бегом несется вперед, брат, видно, услышал его, остановился. Ребенок чувствует, как колотится в груди сердце, фонарь брата застыл на месте, а мальчик бредет по грязи, фонарь уже совсем рядом, но почему так низко братов фонарь и нисколечки не покачивается, может, брат поставил его на землю и закуривает сигарету, но почему не видно пламени спички, не видна и тень брата, всегда бывала видна, глаза ведь привыкают к темени. Ужас выползает из-под земли и идет вверх, как удав по пальме (в каком полушарии эти пальмы?). Останавливается ни жив, ни мертв. Стоит и он, волк теперешних его снов. Видны оттопыренные уши, лохматая шерсть. И этот проклятый удав сейчас должен выскочить у него изо рта. Если не выскочит – задушит насмерть. И ребенок кричит: