Текст книги "Мост через Жальпе"
Автор книги: Юозас Апутис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Послюнив палец, Стасис шипнул по утюгу:
– А почему на курорте, не в Вильнюсе или в Москве?
– Да в Вильнюсе все залы заняты. Там съезды всяких других. Пускай газеты почитают… – нашел выход Винчюке.
– А так может быть?
– Может… Должно быть.
Стасис все равно не успокаивался.
– А мастер?! – выкрикнул он.
– А мастер послезавтра берет отпуск и катит в Лиепаю покупать детям кольца.
– Черт! Здорово ты все рассчитал!
И вот они уже катят на съезд железнодорожников на курорт. Сидя в раскачивающемся вагоне, слышат – скорей по привычке – запах шпал и рельсов, но как свободны их руки и головы, как легки одежды!.. Винчюке высовывает голову в окно – и ветер!.. Ветер подхватывает прядь не очень-то черных волос. Жаль, что с земли, вдоль полотна, никто не смотрит и что у Винчюке нет апельсина да и помахать некому. Стасис, скосив щеку, сидит напротив и вроде о чем-то думает. Винчюке уже глядит на скворцов, тучей усевшихся на лугах. Большинство из них только-только начали житейские упражнения.
Много времени спустя Винчюке говорит:
– Не по себе как-то…
– Здрасьте! А чего?
– А что мы с тобой там делать будем?.. Стасис, если б не этот Донбасс, я бы образование получил…
– Полно дураков образованных, а ты умен и без образования.
Винчюке вяло качает головой.
Не скажешь, что совсем не по себе, но все равно ни то ни се, когда они потопали по берегу озера. Винчюке кажется, все замечают, что они без всякой причины приехали на курорт.
– Глянь, плавают! И девок-то сколько!.. – скашивая и так уже скошенную щеку, почти со злостью говорит Стасис, и он идет бочком, все поглядывая на озеро С голыми берегами, и походка у него такая, будто и ему не терпится затесаться в число всех этих курортников. Увидав магазин, он ныряет в него, хотя Винчюке и говорит:
– Не стоило…
– А может, иначе настроения не будет, – говорит Стасис, вернувшись. – Самого лучшего взял. Спросил: какое, говорю, на курорте больше берут? Говорит, это. И взял. А может, надо было три?..
– Да иди ты!
На берегу реки, когда подошли поближе, оказалось такое множество лежащих курортников, что Винчюке поначалу уже хотел податься назад, только Стасис удержал его:
– Винчюке, ты же мечтал побывать на курорте!.. Ты погляди, Винчюке, ты видел когда-нибудь такую красоту?
Приказав Винчюке глядеть, сам подошел совсем близко к лежащим полуголым женщинам и так уставился на них, скосив свою щеку, что одна из них, почувствовав взгляд, перевернулась на спину и сердито буркнула, вогнав в краску стоявшего поодаль Винчюке:
– Ну вот еще! Два дурня…
Они отыскали укромное местечко, разделись и, обхватив головы руками, стали глядеть, что творится вокруг.
– Что за жизнь у нас, – украдкой поглядывая на красивых девушек, играющих в мяч, буркнул Стасис. – Ведь все это не наше и не про нас. Впрямь два дурня.
– Прекрати! – вспылил Винчюке, почувствовав, как по всему телу пробежала чудная дрожь, возникшая не от зависти, не от какого-то отчетливого понимания или желания. Робко оглядев девушку, под ярко-желтой одеждой которой явственно проступала ямочка на животе, Винчюке повалился навзничь, слыша, как Стасис все еще честит их обоих дурнями…
– У тебя в голове одни гадости, – пробормотал Винчюке. – Ты знаешь, Стасис, я еще ребенком так чудно себя почувствовал. Пас я корову, лежал возле забора, а прямо напротив было ржаное поле. Рожь уже колосилась, дымилась душистой пыльцой. Гляжу я на эту рожь… Ты слышишь?
– Слышу, слышу… Дурни, дурни!.. – вздохнул Стасис.
– А по тропинке вдоль ржаного поля шла соседская дочка. Я еще маленький, а она уже взрослая, в этаком голубом платье… Стасис, я же говорил, мне образования не хватает. Ну как мне теперь описать? Как она двигалась, как ставила ноги!.. Будто чудо какое-то! Она, понимаешь, как бы колыхалась вместе со всей рожью, и мне даже показалось… Мне показалось, что в этом ее колыхании сидит какая-то жуткая сила, дьявольский магнит какой-то… А ее босые ноги так и шлепают прямо по сердцу… Кто этого не испытал, ни за что не поймет! Дикость какая-то! И мне стало интересно глядеть на каждую женщину. Даже сейчас, когда по воскресеньям старушенции достают свои наряды и семенят друг за дружкой к соседке молиться… Это не шутка, Стасис, нечего зубы скалить. Кажется, что и у этих старух есть какая-то замороженная силища, которая когда-нибудь оттает и оживет. Страшный это магнит, говори что хочешь, но он может затянуть даже в огонь…
Еще долго он говорит, слыша шорох босых девичьих ног по колосьям ржи и видя колыхающиеся вместе с рожью тела девушек, а когда, выговорившись, валится на бок, то замечает довольно далеко от себя Стасиса, который, подбоченясь, стоит перед двумя молодыми женщинами и смеется, скосив и так уж скошенную щеку, они тоже смеются, хохочут полуголые, трясут головами, а Стасис держит в другой руке бутылки с курортным вином, машет Винчюке, и кажется, будто вся эта троица начинает колыхаться, двигаясь по верхушкам хлебов в сторону Винчюке…
ВОКРУГ ОЗЕР
Опускались сумерки. Он собрался в путь, ибо настала обычная для этого пора. Тихо, стараясь не поднимать шума в коридорах гостиницы, человек запер комнату и стал спускаться по лестнице, потом взялся за ручку двери подъезда и с силой толкнул ее, ни о чем не надо было думать, за несколько дней напряженной жизни и работы автоматизм въелся до мозга костей. Еще предстояло спуститься с крыльца, повернуть налево, а потом уже по грязному тротуару – к озерам и мостам.
Озеро слилось с сероватым туманом, вода молчала, прильнув к песчаному берегу, лишь изредка то из одного, то из другого дома выходил невидимый человек, звякал ведром, а потом до слуха доносился влажный и прохладный плеск воды, который раздавался, кажется, где-то за морями. Иногда человек, спускавшийся к озеру за водой, держал в руке фонарик, и свет тысячами снопов рассеивался в тумане, рассказывая ему о детстве, когда под лай собак он поздней ночью возвращался из школы и когда свет в окнах домов был так высоко, что казалось, будто он струится с крыш. Сейчас какие-то огоньки изредка вспыхивали и на том берегу озера, буравя туман, а ему чудилось, что прямо по невидимой воде летит к нему поезд, в котором сидит у окна дорогой и любимый человек, тысячу лет назад отправившийся искать его по белу свету.
По темному, гремящему под ногами мосту дошел он до острова, который пробуждал воспоминания, говорил о минувшем времени, когда эти озера, острова, люди и весь городок для него были лишь точкой на исторической карте, когда они существовали для него лишь где-то рядом – величественные, древние, таинственные.
Как в замедленной киносъемке брел он по краю острова, изредка оглядываясь на городок; темная грань тумана совсем отдалила его. Там остались дома с освещенными электричеством окнами, там остались улицы, голоса подвыпивших и просто веселых людей, там раз в десять или пятнадцать минут по центральной улице пролетал маленький автобус, а по тротуарам с буханками хлеба спешили деревенские женщины, чтобы успеть на автостанцию, чтобы не остаться, на ночь глядя, на развилке дорог.
Там люди спешили в маленькие деревянные магазины, покупали рыбу, бежали в аптеку, старики, может, уже брели в костел, а здесь мост через озеро и погруженный в темноту замок отделила темная грань осеннего вечера, здесь слышно, как сторож древнего замка, шаркая, идет по двору и лязгает железными воротами.
Где же ухающие совы, почему не ржут кони и не слышны удары молота в кузнице замка? Неужели никто не кует наконечники для стрел и копий, не вытачивает из камня пушечные ядра? Где теперь князь, раз в его покоях темнота, может, устал за день или ускакал в Креву или Кярнаве? Может, все мужчины замка вымерли, никто ни вчера, ни сегодня не вышел охотиться в леса, не убил зверя, кончилась еда, а в бочонках не осталось жира? Но они могли поймать рыбу, крючки ведь у них есть – и большие, и маленькие.
Откуда-то сверху, с башни замка, в туман проникали блеклые лучи, по-видимому, единственный человек в замке был жив и что-то делал. Может, он держал в руке топор и собирался пойти за дровами, а потом разжечь костер и сжечь трупы, решив назавтра уйти или сжечь самого себя.
Человек прислушался. Ни звука. Вода молчит, камыш на берегу озера движется без шелеста, не соприкасаясь.
Забыв обо всем, он на цыпочках подкрался к стене замка и стал ощупывать ее камни. Коснувшись одного, рука застывала на другом камне, неизъяснимая дрожь струились из камней в его тело. Мысленно он пытался докопаться до стародавних времен, вспомнил своих родителей, поднимал из могил дедов и прадедов, мыслью проникал в глубь веков, пока не заблудился, пока историю не поглотили мрак и неизвестность.
На том берегу озера раздалось громогласное карканье, черная тень пролетела над замком, растягиваясь по кругу, приводя в движение воздух и камыш. Вороны каркали страшно, они были разгневаны, может, не хотели улетать с деревьев, а кто-то напугал их – нарочно или нечаянно – и они, сделав круг в сером тумане, разбудив замок и деревья соседнего острова, снова уселись на прежнее место. Было их несметное множество, даже сквозь серый туман можно разглядеть их на верхушках деревьев, – черную волнистую шапку, а вглядевшись еще лучше, можно различить и серые стволы деревьев, и все вместе – деревья и воронье на их верхушках – было похоже на гриб атомного взрыва.
Сгорбившись, не отнимая руки от стены, он медленно двигался дальше, не упуская из виду свет на башне и думая, что там, на башне, может, и не сторож, а девушка, которую разлучили с любимым. Или заперлись они оба, но почему так неосторожны и не задувают свечу? Эта мысль обожгла его, ведь человек ни к чему так не чувствителен, как к любви.
Что бы он сделал, если бы оказался сейчас рядом с ней, на высокой замковой башне замка? Какое бы решение принял? Рывком открыть дверь башни, выйти обоим на двор, показаться людям, а потом вместе умереть? Показать всем, что любовь – то же самое, что намеренно избранная и осознанная смерть?
Замок покинул с грустью, думая о том, что́ из нашей эпохи останется на месте замков для грядущего времени, что́ столетия спустя заставит дрожащими пальцами трогать обыкновенный камень? Что заставит верить в материально неосязаемую истину, которую передали озерам эти острова, камни замка? Подумав, понял, что наши дни грядущим столетиям не оставят таких магических камней.
«Мы расщеплены, как атом, – размышлял он. – Мы не категоричны, каждое наше действие и любая работа – всего лишь мгновенный всплеск. Мы не способны надолго привязаться к одной вещи, к одной правде, мы моральные, духовные угри, поэтому не способны пережить ни великой трагедии, ни большой радости», – размышлял он, волоча ноги по деревянному мосту, все больше удаляясь от замка, который уже окружили кромешный мрак, туман и прощальное настроение.
– Что мы оставим? – почти вслух спросил себя человек, оборачиваясь на замок и его тусклый таинственный огонек. – Что поставим на ваше место, замшелые камни замка? Что поставим мы, пингвины духа, летающие в аппаратах, не боящихся космической пыли? Еще долго будем разглагольствовать о проблемах, искать малейшей соломинки, уцепившись за которую, мы оправдали бы свою хищность; усевшись за столы, будем орать песни о суете своей, будем болтать о былых временах, и не сможем понять самой обыкновенной, воспетой в старинных песнях девушки или матушки, проводившей любимого или сына на войну и годами живущей ожиданием близкого человека. Говорим, что ничего об этом не знаем, говорим, что так мы себе это представляем, а на самом деле все было иначе? Ладно, пускай будет наша правда, послушаем лучше песню, в которой провозглашаются замысловатая банальность и фальшь наших переживаний!..
Он заторопился, словно желая прогнать нахлынувшую тоску и отчаянье, быстро зашагал по тропинке второго острова, свернул через мост к фонарям, а потом по черному шоссе направился по берегу озера в поле.
Замедлив шаг, то и дело скользил по грязному шоссе, машины фарами выхватывали его из мрака и объезжали. В какой-то миг показалось, что этой туманной ноябрьской ночью он чужой и лишний на шоссе, что надо бы свернуть с дороги и… идти прямо к глубине. Почувствовал, что странно и смешно вышагивать по грязи, направляясь неизвестно куда, просто неудобно ходить пешком, когда все летят, торопятся, рассекают фарами сумрачные поля, рубят сосны, разрезают воду озер. Но он все шел – глупо и смешно, а точнее – демонстрируя кому-то свою враждебность к расщепленному, неосмысленному движению, ложной материальной энергии, безумию. В какой-то миг он свернул с шоссе, направляясь к другому озеру, вода которого безмолвствовала, окруженная кустами и сосняками. Он прислушался к молчащей воде, потом подумал о рыбах, улегшихся на дне озера, рассмеялся, когда подумал, видят его сейчас рыбы или нет, что они думают о человеке и сооруженном им замке, есть ли в глубине пращуры, кормившие рыбьим мясом мужчин, женщин замка и самого князя, девушку на башне? Кто может сказать, какие перемены с того исторического времени пережили рыбы и как они, живые и симпатичные глубинные твари, относятся к своей жизни?
Он прошел уже примерно половину своей ежевечерней дороги; как и раньше, брел медленно, и один шофер не выдержал: подъехал на машине к нему, притормозил, высунул было руку, может, даже собирался шлепнуть его по плечу, однако не шлепнул, газанул и умчался, мигая левым поворотом. Человек так и не понял, чего хотел шофер – то ли его разъярили спокойствие и медлительность, то ли хотел подвезти, может, ему показалось, что пешеходу предстоит далекий и трудный путь, ведь так медленно он шел. «А если и так, то, может, столь редкая человечность среди дней и ночей, издерганных безумием движения, и окажется тем камнем, к осколкам которого с плачем когда-нибудь прильнет человек?» – подумал он и печально усмехнулся. Нет, наверное, нет, притормозив, шофер явно понял, что с таким не стоит связываться; как ни крути, лицо выдает человека.
Другое открывшееся взору озеро было продолговатым, вода чуть-чуть отличалась по цвету от тумана, на той стороне виднелись размытые фонари, его снова обожгла мысль, что прямо по воде летит к нему поезд и везет любимого человека, которого он ждал веками; сейчас ему вспомнилось лето, прошлое или позапрошлое, когда там, на том конце озера, он жил, купался, размышлял, на крохотный крючок поймал рыбешку и потом отпустил ее. Теперь ему захотелось узнать, какой величины эта рыба сейчас, на каком она краю озера и что делает, что шепчет своими толстыми губами о человеке, который отпустил ее?
Когда он поднимался по черной дороге на холм, вдруг ударили мощные фары, они медленно приближались, а поскольку в тумане трудно было определить, далеко эти фары или близко, человек, не долго думая, отскочил на обочину и едва не свалился с откоса. Слепящие фары остановились, он увидел громоздкую машину и снова вышел на черный асфальт – печальный, с опущенными руками, одинокий и бессильный. Казалось, что фары хотят просветить его насквозь, но свет только подвесил стоящего человека на своих лучах, разметал во все стороны и швырнул на асфальт, на осеннюю траву, рассыпал на сосновых ветках. На мгновенье накатил непонятный страх – ослепленный светом, опустив руки, стоял он перед огромной машиной, которая ненавидела его, злобно хрюкала и могла раздавить. Секунду спустя, когда глаза немного привыкли к свету, он увидел за рулем шофера – осанистого и гордого, а из другой дверцы выскочил на шоссе человек. В руке он держал большой фонарь, который не включал, хватало фар машины.
– Привет! – сказал он, словно давным-давно был с ним знаком.
Человек, который ждал, чтобы по воде приехал поездом близкий человек, все еще стоял, опустив руки.
– Чего тут бродишь и чего ищешь? – спросил человек, выскочивший из машины, почему-то рассердившись и приближаясь к нему. Одинокий же в этот миг почему-то заметил не того, что на шоссе, а другого, осанисто сидящего за рулем, поскольку тот вздрогнул, кажется, собираясь открыть дверцу.
– Иду своей дорогой! Что вам еще угодно знать? – членораздельно спросил он дрожащим голосом.
– Мне надо знать, кто и зачем бродит по ночам, невиданный и странный.
– Тогда смотрите! Разве невиданный – это чужой?
Тот, кажется, заморгал, оглянувшись на сидящего в кабине товарища, поморщился и что-то прикинул.
– Мы ловим опасного преступника. Есть сведения, что он здесь, недалеко. Все дороги перекрыты.
Одинокий путник глянул в ту сторону, где остался замок: увы, огонька на башне уже не было видно. «Все дороги перекрыты… Так как же… как же приедет этот поезд?»
– Успокойтесь. Ручаюсь вам: этот чужой, невиданный, ждет, чтобы по воде прилетел поезд с любимым человеком, отправившимся на белый свет тысячу лет назад…
– Аа-а… – протянул человек с фонарем и стал пятиться к дверце, а шофер уже захлопнул свою. – Ну, ну, гляди у меня! – уже смелее сказал человек, захлопывая дверцу. – Ты у меня смотри!
Машина грозно взревела, человек отошел в сторонку, и на него обрушился жаркий смрад машины.
Теперь он спешил. Приближаясь к погруженному в туман городку, он увидел, что грузовик, миновав мост, развернулся и медленно покатил обратно, шофер резко дергал баранку в стороны, потому что снопы фар изредка били по одинокому путнику, и шагал тогда он как по черному экрану.
По тротуарам добрался до телеграфа, где людей было немного, уселся на скамью, достал из кармана бумажки и не спеша отыскал номер; в кабине кричал в трубку старичок: две минуты он говорил по-литовски, можно было понять, что с дочкой, потом две минуты по-русски, наверное, с внуком, потому что добавлял всякие приятные детские словечки, а еще две – по-польски – уже неизвестно с кем.
Человек, наконец, нашел номер, долго смотрел на него, потом передал телефонистке в окошко и с тревогой принялся ждать, глядя на множество проводов, штепселей, загорающихся и гаснущих лампочек («А может, позвонить в замок и спросить, спит ли князь?»). Пока ждал, почудилось, что над озерами загудел поезд, а сквозь эти гудки он как будто услышал речь любимого человека, которого ждал тысячу лет.
СЛУШАЙ, О ЧЕМ ЛАЕТ СОБАКА
Какая была у него фамилия, в деревне мало кто знал. Особенно люди помоложе, никогда не слыхавшие его настоящего имени. Чаще всего этого человека односельчане называли Кабаном или Кабанищем, а если собирались вместе и видели, что Кабан куда-то идет, то для интересу говорили: Машинка с Кубы.
Кабан этот был невысок, с продолговатым лицом, только продолговатость эта была не вертикальная, а горизонтальная, как у наружных телевизионных антенн. Уши у него были на диво большие, да и вообще он был дюжий, силы необычайной, еще парнем однажды приподнял голыми руками угол амбара Лисицы, когда тому надо было подложить под него новый камень, поскольку старый ушел в песок. Лисица – тоже не настоящая фамилия, так его прозвали, этот человек был еще меньше Кабана, или Машинки с Кубы, зато ходил на удивление быстро, катился, будто колобок. Почему Лисица, никто теперь не скажет, так звали и его отца, и, говорят, деда, который в царское время долго гостил в холодных краях.
А Кабан давно всем набил оскомину, потому что был любитель присвоить чужое и без зазрения совести таскал все в свой домишко на холме. С Лисицей его как-то чаще сводила судьба – поначалу этот угол амбара, а потом Лисицыны дрова. Лисица был рачительным хозяином, запас дровишек, наколол на всю зиму, прикинул, что, пожалуй, останется и на следующую, но какой-нибудь месяц спустя его жена пожаловалась:
– Никак ты эти дрова куда-то деваешь или топишь нечеловечески – сколько еще осени да зимы-то прошло, а дров поубавилось заметно. Такого у нас еще не бывало.
Лисица и бровью не повел, но жена неделю спустя ему то же самое твердит. Тогда Лисица и привязал к полену тряпицу, пошел утром, а полена с тряпицей-то нету – и впрямь кто-то берет!
– Я его подловлю, вора-то, вот стыда-то будет, – сказал Лисица и, притащив толстое полено, просверлил в нем дыру, что-то долго в эту дыру запихивал и, аккуратно заделав отверстие, отнес полено в дровяной сарай. Несколько дней подряд с того края он не брал, не брал и воришка, потому что в деревне покамест ничего не было слышно. Как чует любая тварь поставленный на нее капкан! Но через две недели попался-таки воришка: посреди ночи вылетели окна в избе Кабана, рухнул здоровенный кусок стены, и едва не случился пожар, потому что после взрыва посыпалась печь и на пол полетели горящие поленья.
Все в деревне удивлялись, а еще больше радовались, что с Кабаном случилось такое, Лисица молчал, но не вытерпел, покружил вокруг избы Кабана, чтоб его самого встретить.
– Какой черт у тебя окна высадил? – спросил Лисица, с прищуром глядя на обвислые, все в саже уши Кабана.
– Мне интересно, Лисица, откуда ты достал такой крепкий заряд, ведь столько лет после войны прошло? – спросил Кабан, уходя в избу и закрывая за собой дверь. Лисица отправился назад, но Кабан высунул унылое лицо из заткнутого тряпками окна, и Лисица смог ответить, чтоб тот расслышал:
– Выписал с Кубы…
Дело было вот в чем: сын этого Кабана, никто толком не знает, какие точно университеты кончал, да и сам Кабан не смыслит, что да как, – этот сын, если и приезжает, то торчит в избе или в одиночку бродит с удочкой у реки, – так вот, сын Кабана и впрямь что-то делал на Кубе и привез оттуда автомобиль. И его отец, при любом случае, иногда совсем некстати, как увидит чью-нибудь легковушку, тут же разевает свою широченную пасть:
– А мой сын, значится, пригнал машинку с Кубы…
Пришла весна, началось лето, потянулся сенокос. Вдоль реки рано утром и по вечерам один за другим, будто аисты, вышагивали косари, размахивая косами, а женщины, все больше вдовы или незамужние, но с детьми, то и дело наведывались к косарям, будто желая окончательно сосчитать, сколько там на лугу мужиков и хватит ли по две поллитровки на голову. Жизненный опыт у женщин был, они знали, что по две не очень-то хватит, но по три бутылки сразу купить было дороговато, поэтому почти всегда приходилось посреди ночи бегать к тем, кто не ленился гнать для себя и соседей или всегда имел фабричную за пятерку. Утром этим мужикам надо было идти на лесоповал или на сенокос на пойме, силенок у них оставалось мало, поэтому начальник бегал по избам и вытаскивал из кроватей осоловелых людишек, схватив их за удобное место.
Все это, можно сказать, для общего впечатления, не это для нас важно. Гораздо важнее, что Кабан в этой косьбе не участвовал, в общей бане не парился, да и для себя косил лишь для отвода глаз и, хотя никто не спрашивал, всем отвечал:
– Мне много не надо. Немножко на болоте накосил, а если не хватит – сын привезет…
– Тростника с Кубы… – не вытерпев, добавлял кто-нибудь.
Лисица не выделялся, помогал косить другим, и на его луг приходили люди, косили сообща, и Лисица всегда точно подсчитывал, сколько понадобится, не приходилось никуда бегать, некоторые даже оставались у него на короткую летнюю ночь, устроившись где-нибудь в уютном местечке под столом или под широкой старинной лавкой, пока, набрав на лугу полное ведро конских яблок, не приходила жена того или иного косаря и не выпроваживала домой.
Сено Лисица сгребал сам, точнее, не сам, а всей семьей. Под вечер, когда утихомиривались комары, он запрягал лошадь и привозил домой душистое сено.
Черт возьми! Наутро исчезли две копны сена у Лисицы! Небольшие, но сена отборного. Неслыханное дело – и никакого следа. Так аккуратно собрано сено, просто подметено. Ни колеи, ни следов копыт – ничего. Поднялись копны в небо да улетели… Ждать было нечего – еще пару ночей, и пиши пропало. Ведь следующей ночью могут исчезнуть не две – все до единой копны взлетят да испарятся.
А ночи были просто на диво. От луны осталась половина – источилась она, пока глядела на отбиваемые косы. Луну тоже пора точить. А над рекой – туман, просто кисея повисла над лугами да копнами Лисицы. Писательница Бите Вилимайте говорит, что такой туман – это молоко, украденное пастушками, но это изящное выражение родом издалека, где нынче найдешь пастушонка-то; Кабану туман кажется похожим на дым, приползший в долину из леса, из-под котлов, в которых булькает бодрящая жидкость.
Кабан неслышно продвигается против течения по прохладной реке, у него крепкий шест, которым он отталкивается ото дна реки, а чаще от берега, лодка скользит так легко, что просто сердце тает. На другом конце деревни тявкнула собака Лисицы – единственная в деревне, появившаяся в силу настоятельной потребности защитить частную собственность Лисицы. Да и какой там лай – видно, и собака радуется живописной лунной ночи, теплу и туману. Тумана, правда, она видеть не может. И тот луг, к которому сейчас приближается Кабан, вне поля ее зрения, не на такой позиции собачья конура.
Легко машет шестом Кабан, легко скользит лодка, и на душе приятная легкость, собака Лисицы, видно, уже смежила очи, уже видит свои собачьи сны. Умолкла собака, гораздо дальше – за скошенными лугами – стучит по земле привязанная лошадь, где-то слева громыхнула дверь, вышел человек и огляделся – Кабан все понимает по звукам.
Берег здесь удобен, Кабан бесшумно причаливает, обматывает вокруг поникшей ивы веревку и выбирается на берег.
До чего же вкусно пахнет сено! По босым ногам скачут разбуженные кузнечики. В сером лунном свете Кабан осматривает одну, другую копну, выбирает, которая сподручнее, аккуратнее уложена да лучше утрамбована. Сенцо за ночь малость обмякло, отсырело, но ведь днем к нему не подступишься. Проверив, не отвязалась ли часом лодка, Кабан берет в охапку копну сена, но она оказывается слишком большой, тогда он пробует другую, а Лисица в это время, затаив дыхание, молит бога, чтобы Кабану «повезло», чтоб он выбрал именно его копну.
Все-таки нести нелегко. Чего доброго, копны тяжелеют в сыроватую ночь, а надо ведь взять всю целиком, отнести и аккуратно положить на корму лодки, лодка у Кабана большая, еще его отец в молодости смастерил. Кабан за ней следит, на его век хватит. Одна копна уже пристроена в лодке. Аккуратно сидит на бортах, сено чуть-чуть касается воды, но это пустяк. У Кабана мелькает мысль, – может, отчаливать, ночи ныне с гулькин нос, народ встает рано, в небе вечер с утром встречаются, но ведь часто на такое дело не пойдешь, неудобно каждую ночь рисковать.
Эта копна, пожалуй, еще тяжелее и больше. Кабан тащит ее, поднатужившись, опуская в лодку, спотыкается, но копну кладет аккуратно и, оставив себе место между копнами, уже нашаривает ногой шест, сердце его переполняет радость, что так удачно доберется домой.
Лисице самое время объявиться. Из копны доносится глухой голос:
– Кабан, гад, то, что ты сено воруешь, это я понимаю, но зачем и меня?..
Вот вам и чудесная ночь! Вот вам и украденное пастушками молоко, вот вам и приятное путешествие на лодке, что еще отец смастерил – будто между горбами верблюда! Кабан кидается прямо на середину реки, выплевывая изо рта воду и соломинки, выбирается на берег и дует, будто подстреленный парашютист, в лес.
У Лисицы теперь и сено, и лодка, и даже отдраенная добела жердь. Теперь уже он, ровно дыша, стоит между двумя аккуратно посаженными копнами, речка течет быстро, несет Лисицу, будто турецкого султана, по деревне, на самый ее конец, где уже проснулась его собака и рвется с цепи, узнав хозяина и обрадовавшись, что не одна дежурит ночью, не пропуская мимо ушей подозрительных звуков.
Лисица не очень-то привык ходить па лодке, но к берегу подплывает точно, только чуть не опрокидывается, потому что течение занесло корму, а груз изрядный, но это было бы уже слишком, – перевернуться со всем сеном, – поэтому лодка аккуратно разворачивается посреди реки и причаливает к берегу другим бортом. Лисица выскакивает, лодку к кустам и за несколько заходов перетаскивает сено во двор к сеновалу и разбрасывает возле него – сыровато, чтобы нести прямо на сеновал.
В амбаре – угол именно этого амбара в старое доброе время приподнял Кабан – долго шарит, пока не находит цепь и замок, поступью победителя возвращается к реке, намертво садит лодку на цепь.
Собака, когда Лисица возвращается, подпрыгивает, тычется лапами в колени и бедра. Лисица гладит ее. Приятно собаке, что у нее такой могущественный хозяин.
– Где тебя вечно носит? – сонно спрашивает жена Лисицы.
– Лодку купил.
– Никак пьян? Болтаешь.
– Ей-богу, выпил.
– Почему ночью?
– Днем некогда.
А мы-то думали, ночь коротка. Не так уж коротка. Лисица не успел еще как следует заснуть, а собака и вовсе не заснула, стала рваться с цепи и лаять. Первой проснулась жена Лисицы, потом и он. Послушал, встав, подошел к окну. Собака между тем притихла, изредка только рычала и негромко скулила.
– Сходить, что ли, посмотреть. Что-то не так, – сказал Лисица.
– Чего это тебе не так? Молодая и глупая собака, увидит кошку или мышь услышит – и брешет. Не скоро еще привыкнет и образумится.
– Думаешь?
– Да она каждую ночь так.
– Правда? – с трудом выговаривает сонный Лисица.
– Говорю, что так. Ты же спишь, как убитый, и не слышишь.
Собака тявкнула еще несколько раз, потом стала что-то грызть и зарычала, как будто у нее захотели отнять кость.
Заспались, едва успели подоить коров да догнать деревенское стадо. Возвращаясь, Лисица пошел тропинкой вдоль реки – чувствовал, наверное, неладное. Лодка была разбита в щепки, ни цепи, ни замка, шеста и того не было. А сено у сеновала было мокрое, хоть выжми, и, будто трактор, воняло керосином.
Собаке керосин не очень-то нравился, она воротила нос в сторону, но больше, правда, в сторону трех костей, брошенных к конуре. Одна еще была не обгрызена до конца.
– Говорил я… – войдя в избу, печально сказал Лисица.
– Чего говорил?
– Что посмотреть надо.
– И что?
– Да все. Дурак, и кончено. Вот гадство, почему я не послушался собачьего голоса?
Теперь, если соберутся люди да увидят Кабана, говорят – Машинка с Кубы, а увидят Лисицу, смеются – Собачий голос.
ЛИДИЯ СКОБЛИКОВА И ШАГИ ОТЦА
Памяти отца, Юозаса Апутиса
Да, все началось здесь. И в его деревне, что в пятнадцати километрах от этого городка; если идти напрямик, то будет примерно двенадцать. Будет долина речки Шешувис, будут два заброшенных поместья; в одном живет старуха, одевающаяся в лохмотья, она держит пятнадцать кошек, точнее, это кошки у нее держатся, блаженствуют на солнцепеке, и можно себе представить, что творится осенью да зимой, когда солнце прячется или перестает греть, и вся эта орава перебирается в дом. Там, по берегам Шешувиса, в мае выбрасывает белые флаги черемуха – мир, покой, благодать, а в голове у мальчика – всякие дальние страны, какие-то будущие победы. Время, когда ты окажешься в бесконечной дали; в мыслях – время, которое ждет тебя с распростертыми объятиями, задыхается без тебя, так что спеши, жми, не жалея сил.