Текст книги "Мост через Жальпе"
Автор книги: Юозас Апутис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
– Не замерз, Бенутис? – спросила мать, опускаясь на колени перед Добиле, и тут же теплые струйки молока побежали в подойник. И от звона этих струек ребенку сразу стало теплее.
– Сегодня коров пораньше домой погоним, дадим в хлеву сена и свекольной ботвы.
– Почему, мама? Пускай еще попасутся.
– Напаслись за день.
Бенутис пошел ко второй корове, изловчился, чтобы не пришлось низко нагибаться, и стал отвязывать от колышка цепь.
– Оставим цепи здесь, Бенутис, завтра на это же место приведем.
– А если кто цепи заберет?
– Да кто их будет брать, кому они нужны?
Потом они гнали коров к дому, мать несла подойник с молоком, а ребенок подгонял животных, когда те останавливались и лениво щипали траву, словно понимая, что так еще можно урвать минуту-другую и дольше побыть на затихшем к вечеру воздухе. Они тоже останавливались, глядя, как смирные коровы, косясь на них, щиплют росистую траву, а теленок, задрав хвост, убегает на край выгона, потом снова прилетает, громко сопя.
Когда легли, Бенутис снова подумал, что ночь будет похожа на минувшую, поскольку самолеты снова повесили фонари и снова задрожала земля, однако на сей раз было еще страшнее, потому что и фонари висели, и земля дрожала в той стороне, куда немцы увезли папу. И дяди в избе не было.
– Интересно, что теперь делает папа? – спрашивает Бенутис, глядя на пустынные, озаренные белым светом поля.
– Никто не знает, сыночек. Наверно, сейчас он про нас думает.
– Наверно. Как и мы с тобой.
– Да, Бенутис.
– А дядя уже, наверно, дошел до дома.
– Если удачно, конечно, добрался. Путь-то недалек.
– Дяде хорошо, мама.
– Почему?
– Они все вместе.
– Нам тоже неплохо, Бенутис.
– А он немножечко кривоногий от езды верхом, мама?
– От езды. Ведь ездил и ездил на лошадях, едва только подрос.
Мать встала, прошла через кухню в сени, открыла дверь, и собачонка бросилась к Бенутису, положила передние лапы на кровать.
– Перестань, ты грязная! – рассердился ребенок, и собачонка полезла под стол.
5
На танкетке везли недалеко. Возле Жальпе, на берегу которой желтела насыпная дорога, уже было много мужчин, женщин, телег. Привезшая папу танкетка развернулась, двое солдат остались, а двое уехали дальше – то ли еще за людьми, то ли по другим надобностям. Знакомые солдаты, те, что привезли папу Бенутиса, прошлись по дороге, осматривая людей, которые сидели, лежали ничком или стояли возле канавы. Кроме этих двух, были здесь еще четыре солдата, стоящих с автоматами с обоих концов дороги. Не дороги, конечно, а того ее участка, где находились люди. И все-таки один сбежал. Его уже приметили солдаты, он и впрямь подозрительно подходил то к одному, то к другому человеку, заговаривая, прося курева, или указывая на что-то, хотя ничего особенного кругом и не было. Так он оказался на самом краю толпы, где ближе всего было к лесу, огляделся, немец, привезший отца Бенутиса, видел, что этот человек собирается бежать; он уже снял с плеча карабин и прицелился, но человек с такой прытью бросился в кусты, что от момента, когда солдат приложил к плечу карабин и прицелился, он уже успел нырнуть в чащу, слышен был только треск. Всем было странно, что человек, едва начав бежать, как-то страшно и громко захрипел, наверно, чтоб заглушить выстрелы и меньше бояться. Солдат выстрелил, но явно не попал, так как человек хрипел уже далеко, где-то в глубине леса, трое солдат бросились было вдогонку, но молодой, с танкетки, махнул им рукой, пустив еще два выстрела – он-то понял, что могут разбежаться и остальные.
Наверно, потому, что раздались выстрелы, по той же самой дороге, по которой везли людей рыть окопы, сразу же прискакали верхом еще три солдата, один постарше чином и два рядовых. Старшой почему-то яростно набросился на молодого немчика из танкетки, однако тот сердито отмахнулся от него и равнодушно стал доставать из кармана сигареты. Спутники старшого приказали людям усесться на телеги, старшой ускакал вперед, два других всадника ехали по обочине, а четверо солдат устроились на телегах. Возничали ветхие старики, одних лет с Пранцишкусом. Бенутисов папа сидел на второй телеге, если считать спереди, а за ней ехало еще телег десять, полных мужчин, у каждого из которых было по лопате. Хорошо, что дорога свернула в лес, – когда налетали самолеты, офицер, скакавший впереди, приказывал всем свернуть на обочину, под ольшины, но с телег слезать не разрешал, чтоб люди не сбежали. Тут, правда, нервы у одного не выдержали – спрыгнул человек с телеги и нырнул было в кусты, однако ему не повезло: без выстрела поймал его всадник и затолкал на первую телегу. Офицер злобно погрозил ему кулаком с лошади – черт возьми, не может дурак тихо-мирно рыть окопы немчуре!
Вот так и двигалась эта маленькая военная колонна, визжали колеса, кончилась у людей колесная мазь или нарочно в такие времена не смазывали. Ползли телеги с людьми по дороге, по лесу, иногда случалось миновать какой-нибудь хуторок у дороги на лесной прогалине, и женщина, ребенок, даже пес тут же прятались в избу, и там начиналась паника, кто-то скрывался, кто-то просто боялся, но ни всадники, ни ехавшие на телегах солдаты в этот двор не шли, ехали себе дальше без особой спешки, изредка запрокидывая головы и глядя вверх, чтобы прикинуть, чьи там самолеты. Самое странное, что пугливая суета людишек на этих хуторах казалась смешной и людям, сидящим на телегах, они уже были в другом положении, их уже оторвали от родного дома и, как ни верти, – они все приближались к пороховой машине войны.
Отец теперь думал примерно то же самое, что и Бенутис, когда солдат со штыком на ремне бродил возле их дома, а другие выстрелами стращали отца: сколько тут солдат-то? Не больше десяти, а мужиков будет целая сотня, если бы все дружно бросились с телег, то переловили бы их, разоружили да спокойно разбежались, пускай они удавятся со своими окопами, все равно теперь эти окопы одному дьяволу нужны, разве для детей, чтоб после войны прятались, патроны собирали, взрывали, руки-ноги себе отрывали, глаза выжигали… Но как это сделать, чтоб без всякого уговора в один миг хотя бы десяти мужикам стрельнула в голову одна и та же мысль?
Не стрельнет, потому и надо ехать дальше. Отец Бенутиса теперь вообще думать перестал, сидит себе на телеге, свесив ноги через бортик, дряхлый старикан из последних сил понукает лошадей, нелегко ему даже это делать, чуть отстала его телега и от первой в колонне, и от немца на лошади, старикан машет кнутом, новеньким, аккуратно свитым, щелкает им, покрикивает, хоть и не очень-то громко у него получается. Старикан в бодром настроении.
– Откуда и веселье берется, дядя? – спрашивает Бенутисов папа.
– У меня-то? А чего мне переживать? Говорил нашим, что меня война тоже не минует, не может быть, чтоб так взяла и миновала…
– Так уж хочется на войне себя показать?
– Не показать, а участвовать.
– Ты что, не в своем?..
– Это я-то? Ни хрена ты не смыслишь. Побыл бы на моем месте: баба, бабы дряхлая мать, пять дочек, чтоб их черти драли, одна уже двух ребят на шею повесила, хоть и незамужняя, а эти ее ребята, извини за выражение, каждый с двумя дырочками… Попробуй поживи сам в таком бабьем царстве! И сколько лет уже так. Хоть бы по соседству какие мужики были, ан нет: жил неподалеку старик с сыном, старик копыта откинул, а сын куда-то сгинул, вот и там чуть ли не пять баб осталось. Извини за выражение, по-мужски… опасаешься, когда все кругом наоборот делают, вот и я стал на корточки приседать…
– У тебя все равно не все дома, папаша, – сказал какой-то мужчина.
– Посмотрел бы я, как у тебя было бы дома… Бегает по деревне эта немчура, я, бывало, выхожу прямо на дорогу, торчу, так хоть бы один пристал, сказал что-нибудь, приказал куда-нибудь отвезти – ни хрена. Истинное наказание божье.
– Погоди, русские придут, может, они войдут в положение, может, в солдаты тебя забреют, – дразнил тот же самый мужчина.
– Эх… И вот сегодня – цап и загребли… Повезешь, говорят, мужчин окопы рыть. Потом сможешь вернуться. А я и спрашиваю: а почему вернуться? Ну, говорят, если хочешь, можешь не возвращаться. А я и спрашиваю: может, мне тоже лопату прихватить? Если хочешь, говорят, бери. Вот я и прихватил… – Старик потрогал зажатую между ног лопату. – Вы будете вкалывать, а я рассядусь или домой побегу. Да зачем горячку пороть, чего я у себя дома не видел…
Старикан снова хлестнул лошадей, которые, пока он болтал, замедлили шаг.
Отец Бенутиса теперь сидел прямо, глядел на проплывающие мимо листья ольшин, а иногда и дубов, и перед его глазами всплыли далекие-далекие времена, сто, если не больше, лет назад, и все, что он вспоминал, было так прекрасно, почти священно, что на самом деле можно подумать: наверное, в последний раз обо всем этом вспоминаешь. Все тропинки через лес, мостки через Жальпе, все-все теперь как будто оделось в белую холстину. Он вспомнил и свой дом, Бенутиса с матерью, какая-то чушь все то, что сейчас происходит и что может еще произойти, ведь ничего такого не случилось, ничего и не может случиться, все ведь как было. В первый ли раз он уезжает из дому? Нехорошо, что с ребенком так получилось, как он теперь себя чувствует, интересно, брат дома или уже ушел, если еще не ушел, то всем веселее, а если одни остались…
Телеги пересекли шоссе, всадник впереди перешел на рысцу, телеги тоже скорее покатились, и вскоре вся колонна остановилась, здесь уже нечего медлить – в нескольких километрах от шоссе желтела и чернела земля, изрытая словно огромными кротовинами.
Папу Бенутиса вместе с другими отвел в поле уже другой солдат, расставил всех в определенном порядке, полетела вверх земля, люди рыли землю, а по шоссе все неслись машины, уезжали на восток, а потом возвращались. На востоке был большой город, в центре которого, протянув руку, стоял цементный жемайтиец, горизонт над городом тонул в черном дыму. Над головами раз в несколько минут невысоко пролетали самолеты, помеченные черными крестами, очкастый немец, запрокинув голову, глядел на эти самолеты с робкой надеждой и все приказывал копать, словно можно было прорыть землю насквозь и вылезть где-нибудь в спокойном месте. Он все торопил: «Schneller, schneller…» Дальше, за спиной папы Бенутиса, в землю закапывали орудия, их дула вращались то в одну, то в другую сторону.
– Как врежут, от нас каша останется! – без всякого страха, даже со злорадством сказал отцу старикан, мечтавший удрать из бабьего царства.
– Похоже, – ответил отец, а очкастый немец уже был рядом, приказывал не медлить, меньше говорить, больше работать.
До обеда все, кто рыл канавы, уже встретились друг с другом, вырыли свои метры, окопы соединились, получился один сплошной длинный ров, извивающийся по холмам. Очкастый немец отвел людей подальше, указал каждому место, и снова им предстояло копать, приближаясь друг к другу. Отец снова увидел, что неподалеку от него норму получил старикан, который сам вызвался копать и теперь радовался, что угодил в компанию настоящих мужчин. Отец, вытирая со лба пот, огляделся, прикидывая, куда вечером попробовать удрать.
Наконец немец объявил обеденный перерыв, приказал всем ждать на месте, пока привезут еду, люди уселись на краю окопа, опустили в него ноги, отец под неусыпным наблюдением очкастого немца отошел в сторонку и увидел большие красивые пруды, обросшие по сторонам тростником, пруды соединены были широкими деревянными мостами, а по этим мостам ходили под ручку старики и старушки, гуляли; он вспомнил, что здесь находится дом для престарелых. Вез он сюда когда-то, много лет назад, из поместья слепую женщину Пракседу, ослепла бедняжка совсем, жила, всеми покинутая, вместе с кошками, вот ее и доставили в этот приют, но она, хоть и слепая, сбежала, потом нашли ее в лесу мертвой. Дом для престарелых находился за этими прудами, он был обсажен липами и кленами, листва которых была местами красной или желтой. Таким покоем веяло от дома и по-осеннему нарядных деревьев, от воды в прудах, полной палых листьев. Таким покоем веяло от умытых старичков, гуляющих по мосткам и сидящих на деревянных лавочках под деревьями; некоторые оставались в доме, им на свежем воздухе уже было холодно. По двору изредка проходили молодые женщины или девушки в голубых халатах. С пригорка, который теперь окружала желтая лента окопов, весь этот старческий мир был как на ладони; приглядевшись получше, можно было увидеть, что этих отрешенных от мира полон сад, полно их в тени деревьев – старики сидели или стояли, спокойные и смиренные, всем своим видом показывая, что все начинается и печально кончается тем же самым – даже когда грохочет война. Желтая лента окопов опоясала место их покоя, впрямь опоясала изящной дугой, и старики, глаза которых еще видели, глядели, приставив ладони козырьком ко лбу, на эту ленту и на небо, на котором черного дыма было больше, чем облаков.
Раздались громкие удары по снарядной гильзе, все не торопясь встали и побрели к полевой кухне, где получили по котелку с похлебкой и куском красного мяса, которое никто не смел пробовать. А вырвавшийся от баб старикан рассмеялся, что когда его надкусят, то мясо начнет ржать… Очкастый немец, большой ложкой размешивая похлебку в своем котелке и с ужасающим аппетитом уплетающий все, что давал военный котел, искоса поглядывал на избалованных штатских и покатывался со смеху.
– Ешьте, ешьте. Здоровая еда…
– Раз такая здоровая, то и уплетай, – буркнул себе под нос старикан. – Куда они денутся, когда сюда дойдет фронт? – глядя на дом для престарелых, не то себе, не то отцу Бенутиса сказал он.
– Будут глядеть, как он проходит. А может, и не тронет, может, и впрямь пройдет стороной?
– А на что тогда эти окопы?
– Да. Видать, надеются оказать сопротивление.
– Окажут… Черта лысого они окажут…
Все ждали, когда зазвенит гильза, когда опять прикажут работать. Старик, вырвавшийся из бабьего царства, сидел, свесив голову на грудь, он притих и задумался. В это время отец Бенутиса увидел, как по мостам через пруды, опираясь на тросточку, в их сторону направился старичок в зимней шапке, уши которой от неровной походки болтались. Миновав мосты, он медленно взбирался на пригорок, взобрался-таки, поглядел сверху на свою обитель, утонувшую в пожелтевших деревьях, потом свернул к ним и направился прямо к отцу. Подойдя к окопу, старичок остановился. Дышал он с неимоверным трудом. Отец Бенутиса смотрел на него и видел, какие красивые у него глаза, какое бледное лицо и какая густая прядь седых волос, выбившихся из-под шапки.
– Роете? – спросил старичок, задыхаясь.
– Роем. Никуда не денешься.
– По-моему, не понадобится…
– Что?
– Что? Окопы. Как вдарят, знай только пыль…
– Велели и роем.
– А как же, как же…
Старичок подошел еще ближе, уселся с другой стороны окопа на земляную насыпь и долго глядел на отца, не говоря ни слова, тому даже не по себе стало.
– Вас переселять не обещают?
– С острова-то? Говорили, сегодня вечером…
– Когда тут все перерыли, не очень-то приятно сидеть посреди окопов.
– Все равно. Тут или в другом месте, все равно.
Теперь отец Бенутиса услышал, что старичок дышит не только с трудом: воздух с шипением выходил у него где-то под мышкой.
– Давно здесь живете?
Старичок с трудом выдохнул воздух, он весь дрожал, так нелегко ему это далось.
– Третий год… Или третий век. Если еще столько придется, не выдержу. За что меня так покарал господь?
– Так никого и нету – ни родных, ни близких?
– Никого. Была жена, был ребенок. Он уже сноху для меня искал. Уехал три года назад летом к своему будущему тестю, да и моя с ним, отправились на озеро покататься – и все там остались, лодка опрокинулась, утонули, никто не спасся… С того дня мне худо стало, резали меня в больнице, легкие вырезали, оставили дырку в боку, вот так и живу…
Послышались удары по гильзе. Очкастый немец пронзительно закричал, и все взялись за работу. Отец тоже вскочил, а старичок, не сказав больше ни слова, стал спускаться вниз, к своему дому. Шел он очень медленно, отец вырыл изрядную часть окопа, пока увидел, что старичок ступает по белому, омытому дождями мосту через пруды.
Под вечер отец заметил, как во двор приюта въехали телеги. Старушки и старики медленно забирались на них, устраивались, ерзая, поудобнее, как птицы в гнездах.
Спустя какое-то время, уже в сумерках, все услышали вопль очкастого немца:
– Бегите! Быстрее! Weg! Weg!
Поначалу отец Бенутиса не понял, что происходит, по, увидев, что люди бегут через окопы в ту сторону, где находилось шоссе, пустился наутек и он, все еще с лопатой в руках, а в это время в воздухе раздался пронзительный вой, и в небо взметнулась черная земля… Убегая, отец успел заметить, как очкастый немец вытянул руки вверх и свалился тут же, у котла солдатской кухни. Отец перебежал через шоссе, упал и покатился со склона. Над шоссе на бреющем полете неслись самолеты, поливая землю огнем и пулями, машины тормозили на обочинах, из них с воплями выскакивали немцы, глыбы черной земли летели через голову и шлепались в болото…
6
Это утро – не простое. Боже ты мои, какой чудесный свет поднимается с земли, с необозримых серебристых озер паутины, разлившихся возле леса! И если Бенутис видит идущего по тропе через березняк человека, то приходится напрячь внимание и даже наморщить лоб, а то иначе и не скажешь, что он идет, – не движутся и стада овец, и коровы, и две лошади, привязанные на клеверище, над которым ночью повисают эти ужасные фонари, – все сущее оцепенело, прислушалось, отбросило свои горести и заботы, воздело руки к прозрачной мгле и поклоняется великой тайне. Даже дым из труб застыл продолговатыми облачками и не шелохнется.
Мать поставила на тропинку ведра, смотрит в лес, лицо у нее очень доброе, нет в нем ни страха, ни боли. Стайка скворцов, прилетевших попрощаться, уселась на крыше сеновала и тоже не шевелится, даже крылышком не шевельнет. В воздухе над ольшаником повисли пестрые голуби. Тишина. Такая тишина, что, похоже, остановилось сердце у Бенутиса, а может, и у матери и всех прочих, вот-вот должен появиться огромный белый бог, простереть свои длинные руки в разные стороны – как на святых образах, – произнести какие-то слова, и все снова пойдет по кругу, даже последние листики задрожат на деревьях, скворцы взмахнут крылышками, медленно-медленно, а потом все сильней и сильней, пока птицы не взмоют в воздух и не улетят…
И вот во мгле появляется солнце, Бенутис прыгает из кровати, тоже мне прыжок, просто сползает с нее, натягивает штаны – и во двор. Рана заживает с трудом, не помогают ни лекарства, ни отвар ромашки, болит щека, но он убегает в поле, далеко, за сеновал, где раньше росли рожь да пшеница, а теперь белеет жнивье. И ему кажется, что только сейчас вокруг него начинается жизнь, где-то далеко-далеко тарахтит телега, а на самом деле совсем близко: едет человек по обсаженной деревьями дороге мимо старой вербы, такой старой, что ствол ее сгнил, почти одной корой держится дерево, зато Бенутису, пока он был здоров, верба доставляла много радости: упираясь ногами о стенки дупла, цепляясь руками, он забирался наверх, а потом высовывал голову где-нибудь возле сломанного и выгнившего сучка, и дети, оставшиеся внизу, хохотали от удовольствия. Теперь мимо этой вербы в сторону ручья Варне едет на телеге человек, ребенку хотелось бы оказаться там, с вербы далеко видно, он собирается пойти еще дальше, но со двора кричит мать:
– Сыночек, не уходи далеко… Устанешь…
– Не устану я, мама. Дома больше устаю, – отвечает, остановившись, Бенутис, однако дальше не идет, он понимает, что маме хочется, чтоб он держался возле дома. Теперь он смотрит на белую березу посреди поля. Корявая, замшелая эта береза, много на ней засохших ветвей, но, пожалуй, нет для Бенутиса дерева дороже этого. Когда они перебрались сюда из поместья, из батрацких, отец взял ребенка на руки, мать в голубом платье и почему-то с белым фартуком пристроилась рядом, и все направились к этому дереву. Господи, какая красавица тогда была его мать, когда они сидели на зеленой, благоухающей траве под березой! Отец растянулся возле канавы, заложив под голову руки и выставив голени, а мать сидела, красиво подогнув ноги, такая чудесная у нее белая кайма на воротничке, а Бенутис тоже как королевич – белая его рубашонка раздувалась от теплого ветра… Перед глазами шныряли ласточки и рядышком щебетали чибисы, смешно носясь по пашне, словно им трудно было удерживать равновесие, – они то кланялись вперед, то откидывались назад… Ребенок стал бегать вокруг березы и нескольких кустиков ивняка, которые росли вокруг нее, чибисы жалобно вопили, им хотелось, чтобы люди поскорей встали и ушли восвояси, не мешали жить птицам…
– Интересно, что будет через десять-пятнадцать лет? – услышал Бенутис голос матери.
Отец сел. Черные, как вороново крыло, его волосы ерошил ветер… Сорочка отца тоже была белой.
– Ничего, Юлите, только мы состаримся, а Бенутис уже будет большим, – ответил отец, и ребенку эти его слова не понравились – зачем отец говорит, что они состарятся. Он сам пускай стареет, и теперь он уже будто дядя с усами, но мама не может состариться!.. Ребенок подбегает к ней, обнимает за шею:
– Ведь ты не состаришься, мама? Папа ничего не понимает…
Мать молчит, господи, какая она молодая, и почему она должна говорить своему ребенку такую страшную правду:
– Состарюсь, Бенутис. Все люди старятся…
– И я?
– Ты еще растешь, Бенутис… – Мать сейчас смотрит на свой дом, где на небольшой ольшине стоит в гнезде на одной ноге аист.
– Глупышка моя, – говорит отец и берет руки матери и Бенутиса. – И ты дурачок. Разве это так уж важно? Только бы жить дали, мы еще очень молоды, Юлите. А тебе, сыночек, надо расти да расти.
– Не хочу я расти. Чем быстрее я буду расти, тем быстрее вы состаритесь…
– Втемяшил ты себе, Бенутис… – Мать прижимает его к груди и качается вместе с ним. Садится на сук березы ворона, чистит клюв, большой лапой скребет крылья. Ребенок глядит на ворону, запрокинув голову, даже шею больно, потом пытается вспугнуть ее, хлопая в ладоши и крича:
– Кыш! Кыш!..
– Пускай сидит, раз прилетела, – говорит мама.
– Дядя Пранцишкус говорил, что вороны к несчастью, – отвечает ребенок.
Ворона, сердито каркнув, взлетает и держит путь к дому Бенутиса.
А теперь нет папы, дядя тоже ушел в городок, одна мать да Бенутис. Назад он возвращается неторопливо, видит коров на выгоне, поодаль, на поле Пранцишкуса, возле дороги ржет кобыла, и этот гад жеребенок выскакивает из кустов и опять лезет кобыле под брюхо…
Под березой, на лужайке среди ивняка, Бенутис находит много всяких газет и журналов, в них столько фотоснимков пушек, солдат, автомобилей, красиво одетых и голых женщин. Ребенок листает журналы, но видит, что все посмотреть не успеет, поэтому, обнаружив здесь же бумажный шнур, связывает толстую кипу, кладет себе на плечо и топает домой. Мать, увидев, что Бенутис несет что-то, ставит наземь корзину с картошкой и идет навстречу.
– Что ты там тащишь, Бенутис? – Ее голос тревожен.
– Под березой нашел.
– Не надо брать, сыночек, кто его знает. Сколько раз тебе говорила…
– Да тут очень красивые. – Бенутис бросает свою находку возле собачьей конуры на травку-лапчатку, развязывает, мать принимается листать. Она не понимает, что напечатано на этой блестящей бумаге, но на одной странице видит того человека, о котором столько слышала, стоит он перед толпой солдат, протянув вперед руку, прядь волос упала на лоб… Листает дальше – и снова этот человек, только теперь он сидит за столом, склонившись над картой.
Ребенок видит, что мать перепугана, она приказывает нести бумаги в избу, собачонка, о чем-то догадываясь, юлит хвостом. Мать бросает несколько поленьев в хлебную печь и вдруг говорит:
– Отнеси, сыночек, и брось в кусты. Отнеси туда, где нашел.
Ребенок смотрит на мать, хочет сказать что-то, но послушно поднимает с пола разноцветные журналы, берет их в охапку и плетется к двери. Собачонка у конуры, склонив голову на бок, смотрит на него.
После обеда он снова во дворе. Мать отнесла постель в землянку, в дзот, как говорил отец, когда вырыл продолговатую яму, а потом перекрыл бревнами да засыпал землей и дерном. Стремительно снижаясь, пролетели над головой самолеты, на востоке, за лесом, снова раздался страшный грохот, несколько самолетов летали прямо над хутором, один стал снижаться, и тогда из того, который снижался, или из других, с треском ухнуло пламя, было слышно, как мяукают в воздухе пули. Мать испуганно звала Бенутиса, высунув голову из землянки, ребенок нырнул к ней, успел-таки, оба видели через лаз, как пули срезали веточки березы, и вскоре неподалеку, в ольшанике, раздался ужасный грохот: упал горящий самолет. Какое-то время в воздухе еще была слышна пальба, потом она затихла, первой выбралась мать, потом вылез и ребенок. Едкий дым поднимался над ольшаником, вонь резины и горящей жести висела в воздухе, на выгоне блеяли овцы, мычали коровы. Из деревни к самолету бежали какие-то люди, по тропинке к дому Бенутиса приближался старик Пранцишкус. Шел он неторопливо, то и дело озираясь, приставив руку к картузу, долго глядел в небо, где снова появилась стайка самолетов и снова полыхнули молнии, самолеты кружили, ныряли друг под друга, стреляя и почему-то снижаясь. Мать крикнула Бенутису, чтобы бежал в землянку, поманила Пранцишкуса:
– Пранцишкус, скорей в землянку… Скорей в землянку… О чем ты думаешь?
Когда мать спустилась в землянку, Бенутис прильнул к лазу, ему хотелось хоть немножко посмотреть, что творится в воздухе, сквозь стрельбу он изредка слышал:
– У-ру-рур, у-ру-рур.
Это ворковал старик Пранцишкус, который все еще стоял на тропинке возле клеверища и глядел, приставив ладонь к козырьку картуза, на воздушный бой.
На этот раз самолет, пуская ленту черного дыма, упал в той стороне, где была железная дорога. Раздался оглушительный взрыв – видно, этот самолет вез бомбы.
Старик Пранцишкус все стоял на месте и ворковал без передышки.
– Пранцишкус, почему в землянку не идешь? Такая пальба…
– А на что мне землянка? Я все жду, когда на голову сядут, гляжу в небо, а они все мимо да мимо…
– Да будет тебе, Пранцишкус.
– А они все мимо, все не сядут… – И Пранцишкус приближается, не замолкает его воркование. Когда он останавливается, Бенутис видит, что ноги старика потешно дрожат в коленках, – ног-то, по правде говоря, и не видать, трясутся белые посконные штаны.
– А ты, Бенутис, дуй в погребок, как только начнут пулять, сразу дуй, – говорит Пранцишкус, перестав ворковать.
– Я тоже не боюсь, – говорит ребенок.
– Не обязательно бояться, а вот остерегаться надо. – Пранцишкус садится на лавочку под окном, где ночью, в тихое время, любит лежать собачонка.
В это время Бенутис замечает, что от поместья, прямо по полям, мчится всадник. Вначале ребенок еще молчит, однако всадник несется прямо к ним, так что следует предупредить мать и Пранцишкуса.
– Всадник вот скачет…
– Господи! – голос у матери испуганный, а Пранцишкус смотрит выцветшими голубыми глазами на всадника и придерживает руками коленки, чтоб не дрожали.
Бенутис и мать вылезают из землянки и идут во двор.
– Солдат, – наконец-то решает Пранцишкус, и вскоре на хутор и впрямь въезжает верхом солдат. Лошадка у него низенькая, немчик тоже небольшой, сидя в седле, одной ногой он почти касается бревен, сложенных небольшой кучей, а лошадка взмылена, тяжело дышит, с узды свисает пена. Немчик спрыгивает с лошади, ведет ее через калитку к старику, потом обратно на середину двора, разворачивает, подтаскивает к бревнам, пытается вскочить в седло, снова подводит лошаденку поближе, мать тоже рядом, все глядит на немчика, а тот на них, потом куда-то над крышей; накинув повод лошади на штакетину, сам подбегает к избе, смотрит на лес, на дым, чернеющий на севере. Подбежав, снова хватает лошадь, ведет к сеновалу, теперь и Бенутис, и Пранцишкус, и мать видят, что лошадка хромает на переднюю ногу, немчик оставляет ее посреди двора, сам бежит на сеновал, и самое странное, что собачонка не кусается и не лает, дрожит, забравшись в конуру.
Лошаденка стоит как вкопанная, а немчик подбегает к матери и, показывая что-то пальцами, твердит:
– Сено, сено…
Мать пожимает плечами, качает головой, но от испуга и волнения ничего не понимает, тогда немчик, словно обезумев, разевает рот, засовывает пальцы себе в рот, кусает их и кричит:
– Сено, сено!..
– Ой! – вскрикивает мать. – Да он же сена для лошади просит. Сена? – спрашивает, глядя на солдата, а тот кивает головой и придурковато смеется.
Мать бежит на сеновал, приносит охапку сена, бросает лошади, та жует, хоть и без особой охоты, то и дело озираясь, из ее глаз что-то течет – то ли пот, потому что немчик загнал ее, то ли нездоровые у нее глаза. Вдобавок, лошадка то и дело поднимает переднюю ногу, не может ее удобно поставить. Солдат подбегает к старику Пранцишкусу, снова делает всякие знаки руками, Пранцишкус даже рот разевает – хоть убей, ничего не может понять. Тогда солдат отбегает подальше, показывает на лошадь и идет к Пранцишкусу, ужасно припадая на одну ногу.
– Говоришь, лошаденка хромая? – спрашивает Пранцишкус и, воркуя, встает с лавки. – Это мы сами видели, а что?
Немчик ничего не понимает, но обрадованно тащит Пранцишкуса к лошади, поднимает ее переднюю ногу, хватает руку Пранцишкуса и велит щупать лошадиное копыто. Пранцишкус нашаривает что-то твердое, ковыряет это место ногтем, лошадь тревожно вздрагивает, тогда Пранцишкус замечает шляпку гвоздя и говорит Бенутису:
– Щипцы принеси!
Бенутис бежит на сеновал, там есть такая полка, на которой сложен всякий инструмент отца, находит небольшие щипцы и несет Пранцишкусу. Пранцишкус показывает немчику, чтобы тот крепко держал обеими руками копыто лошади, а сам осторожненько обхватывает щипцами шляпку гвоздя, приказывает еще сильнее зажать копыто и одним махом выдергивает гвоздь, лошадь бросается вперед, слетает фуражка немчика, видно, что он весь мокрый, пот капает с носа. Пранцишкус показывает солдату длиннющий гвоздь, а лошадь теперь спокойнее ставит ногу и с удовольствием принимается за сено, но Пранцишкус велит немчику еще раз поднять ногу лошади:
– Апштеен, апштеен… – говорит Пранцишкус, и солдат поднимает, а Пранцишкус, кряхтя, наклоняется к копыту и дважды плюет на то место, где был гвоздь. Немчик глядит, вытаращив глаза:
– Ну?
– Ничего ты не смыслишь… Видать, на готовом хлебе сидел… Теперь можешь скакать к своему дому… – говорит Пранцишкус, вручая Бенутису щипцы и гвоздь.
Немчик снова хохочет, как сумасшедший, глядя на Пранцишкуса, убегает за избу и смотрит на висящий за лесом черный дым, потом подбегает к матери, снова кусает свои пальцы, только теперь он говорит: