355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиу Эдлис » Антракт: Романы и повести » Текст книги (страница 32)
Антракт: Романы и повести
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 04:00

Текст книги "Антракт: Романы и повести"


Автор книги: Юлиу Эдлис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)

На кладбище Бенедиктов должен был ехать с Ансимовым и Евой Горбатовой. Паша никак не мог завести машину, сел аккумулятор, и, с опозданием добравшись до Ваганькова – мокрая, чавкающая под ногами глина, голые деревья, могильные плиты и памятники, осыпанные прелой листвой, – они долго плутали по пустым осклизлым кладбищенским аллеям. Не у кого было даже спросить, где хоронят Димку. Они и вовсе отчаялись и уже пошли в ранних осенних сумерках назад, к выходу, но тут им навстречу вышла из-за поворота сильно поредевшая толпа тех, кто хоронил Куликова. Кто-то, оскользнувшись на мокрой глине и схватившись за руку Бенедиктова, сказал на ходу:

– Что же ты? Уже похоронили, опоздал.

Бенедиктов и Ансимов с Евой долго стояли у свежей

Димкиной могилы – рыжая глина продолговатым, наспех насыпанным холмиком, в головах несколько венков с лентами, табличку с именем не успели заказать. Дождь пошел сильнее, вода стояла ржавой лужей вокруг могилы, и лишь Димке, подумал Бенедиктов, лишь Димке там, в могиле, тепло и сухо. Уж теперь-то он нашел безотказное гостеприимство, теперь-то уже не придется ему, напившись и не смея явиться домой, звонить ребятам и просить о ночлеге или же, если дело было летом, ночевать, свернувшись калачиком и аккуратно подложив под голову стоптанные ботинки, на скамейке где-нибудь на Тверском или Суворовском. Димка обрел наконец все, что было ему живому заказано. Тепло, надежно, трезво. Прощай.

Уже в машине Ева попросила:

– Я не хочу на поминки, мальчики, к ним ко всем. Поедемте куда-нибудь, только чтоб больше никого, только вы и я. Или просто покружим по городу, а потом вы поедете туда одни, без меня.

Ансимов ничего не ответил, поехал куда глаза глядят.

И лишь много спустя сказал, не оборачиваясь к Бенедиктову и Еве, сидевшим рядом на заднем сиденье:

– А все-таки надо было бы выпить за упокой Димкиной отлетевшей души…

– Не надо о Димке, – сказала Ева, – я прошу. Пусть каждый про себя. Не надо слов.

Ансимов спросил, все так же не оборачиваясь, у Бенедиктова:

– От Майки есть что-нибудь? Извини, если я лезу не в свое…

– Дура! – вдруг с злым раздражением воскликнула Ева. – Дура!..

А Бенедиктов подумал, что впервые за все время после отъезда Майи он сегодня ни разу не вспомнил о ней, впервые сегодня его отпустила цепкая память. Весь день он думал о Димке, о смерти и о самом себе, искал ответа на Димкин неизреченный вопрос, и, странное дело, Майя к этому не имела уже никакого отношения.

– Почему – дура? – возразил Еве Ансимов, – Я не о том, что она ушла от Юры, тут она сто раз дура! Но почему дура, если отвалила за бугор? Что ей оставалось еще делать?

– Дура, – повторила Ева, – потому что глупо искать за тридевять земель того, чего нет в тебе самой.

– А чего не было в Майе? – полюбопытствовал Ансимов.

Бенедиктов, как бы издалека слушая их, подумал, что они говорят о Майе в прошедшем времени, словно о мертвой, будто она умерла и исчезла навсегда, как Дима Куликов. И себя самого тоже поймал на том, что слушает их и не перебивает, словно предмет их разговора не имеет и к нему никакого касательства.

– Чего не было в Майе, по-твоему? – настаивал Ансимов, – Она что, первая, кто навострил лыжи? Или последняя? То, что произошло у них с Юрой, этого со стороны не просечь, это они одни знают, но то, что она решила слинять…

Они и обо мне, подумал Бенедиктов, говорят так, будто и меня здесь нет, будто и я не в счет…

А вслух сказал и сам поразился, как это уже не раз случалось с ним в последнее время, собственному спокойствию:

– А я не хочу – о Майе. Ты не хотела о Диме, я не хочу о Майе. Что вам-то до нее?!

– Извини, – сказал Паша, – я не думал, что ты все еще…

– Все еще, – не дал ему досказать Бенедиктов. – И кончим об этом.

– Все еще!.. – усмехнулась в темноте салона Ева и зло кинула в спину Ансимову: – А ты думаешь – это вообще проходит?! Как ты только пишешь свои шлягеры о любви?!

– Нахальства в тебе явно поприбавилось, – проворчал себе под нос Ансимов.

Они долго молчали.

– Помните, – сказал невпопад Бенедиктов, – Димка говорил: последнюю свою рюмку я тяпну на собственных поминках…

– Помянем Димку, хоть и без водки, – отозвалась Ева. – Он не сбежал от своей судьбы.

У Речного вокзала Ансимов повернул обратно, но теперь за всю дорогу они не сказали друг другу ни слова, и в этом их молчании, думал Бенедиктов, была зрелая, оплаченная опытом целой жизни – а теперь и смертью Димки Куликова, смертью одного из них, – готовность с достоинством принять мир таким, какой он есть, и свой удел – тоже: спокойно, без суеты, без страха.

Ансимов завез Еву домой на Зубовскую, а они с Бенедиктовым поехали в Новоконюшенный, к Конашевичам, – из всех Димкиных близких друзей у них была самая просторная квартира, и поминки по Диме решено было справить там.

Со дня отъезда Майи Бенедиктов впервые переступал порог их дома, и, если бы не поминки, он никогда бы этого не сделал – он не мог простить Тане ее ложь и то, что она покрывала Майину ложь.

Когда они с Ансимовым добрались наконец до Конашевичей, поминки шли уже к концу.

В передней такой знакомой Бенедиктову по прежним временам квартиры их встретила Таня:

– Сколько же можно?! Мы думали, вы уже не придете. Остались, слава богу, одни свои. В кои-то веки все опять собрались вместе!..

Когда они с Пашей раздевались у вешалки, из кухни в гостиную, с блюдом какой-то еды в вытянутых руках и в кухарочьем фартуке, повязанном вокруг пояса, прошел тот самый Ваня – Бенедиктов его сразу признал, – с которым Таня его познакомила на проводах Гроховского, и Бенедиктову беспричинно вдруг пришло на ум, что сейчас должно произойти что-то важное, решительное и чего ему но миновать, как он ни старайся.

Ансимов ушел в комнату, а Бенедиктов замешкался у вешалки, и, когда Ваня прошел обратно на кухню. Таня остановила его и представила Юре:

– Вы не знакомы? Это – Ванечка, друг… даже не знаю, как сказать, друг дома, что ли. Одним словом, это – Ваня, он-то тебя хорошо знает, сто раз расспрашивал о тебе.

Ваня снял с себя фартук, протянул Бенедиктову руку:

– Собственно, я уже имел однажды честь…

Таня ушла в комнату:

– Извини – тьма народу, всех надо накормить, напоить, ублажить…

Бенедиктов и Ваня остались одни в передней.

Этот неведомо откуда свалившийся как снег на голову человек вызывал у Бенедиктова и любопытство, и опаску вместе.

– Не знаю, кто вы Тане и Гене, – сказал он, вешая на крючок куртку, – но ваш интерес ко мне, о котором сказала Таня, простите…

– Надеюсь, вам я буду такой же друг, как и им, – улыбнулся Ваня открыто и чуть застенчиво. – Со временем, конечно. Я давно, по правде говоря, искал встречи с вами.

– Зачем это вам?

– Чтобы поближе познакомиться, поговорить… Хоть бы и сегодня. Только не сейчас и не здесь, разумеется, не стоя же на ногах в прихожей… – И, поймав взгляд Бенедиктова на фартуке, который он держал в руках, улыбнулся еще шире, – Да, кухарничаю… Меня для того сегодня Конашевичи и позвали. Я, к сожалению, никогда не знал слишком близко покойного Дмитрия Куликова, но вот помочь по кухне… Я вообще отменный кулинар. Кстати, у меня и сейчас мясо в духовке… – И, повязав опять фартук вокруг пояса, направился на кухню, на ходу очень серьезно объяснив Бенедиктову: – То есть в первую очередь – кулинар, по призванию, всем остальным я занимаюсь без особой охоты…

Бенедиктов прошел в комнату.

Таня была права: он увидел здесь всех прежних своих приятелей – тех, давних времен. Он сел в кресло в углу, вся стена за его спиной была занята громоздкой музыкальной системой – магнитофон, проигрыватель, тумбы динамиков, полки с пластинками и кассетами. В прежние времена он и Майя любили забежать к Конашевичам просто так, без приглашения, только затем, чтобы покайфовать вечером под музыку – у Гены были отличные записи.

Бенедиктов сидел в углу, в глубоком, покойном кресле, колени его приходились вровень с лицом. За эти три года, что он перестал бывать у Конашевичей, он как бы выпал из этой компании, от него отвыкли, да он и сам чувствовал себя здесь случайным гостем. Впрочем, все изменились – и они, и он.

Изменения коснулись не столько их лиц, думал он, разглядывая их всех в полумраке комнаты, освещенной лишь одним торшером под большим желтым абажуром, изменилось скорее выражение их лиц. Изменилась манера говорить и держать себя, повадка, словно бы эти знакомые ему по прежним временам лица принадлежали теперь другим людям.

И ему опять пришло в голову то же, что и тремя часами раньше у гроба Димы: если прежде, лет десять назад, они были каждый как бы лишь частью, молекулой чего-то единого и нерасторжимого, подобно муравьям или пчелам, которые только вместе, только вкупе составляют цельный, жизнеспособный организм, то теперь на их лицах лежала печать особости, несхожести судеб и биографий, которые выпали каждому из них на долю и – разъединили их, развели на все четыре стороны света, и каждый из них стал таким, каким стать ему было написано на роду.

Бенедиктов не сразу услышал сквозь неотвязные свои мысли музыку и не сразу узнал голос поющего. Но, узнав знакомый голос и глядя вокруг, на тоже примолкших и слушающих этот голос былых друзей, он поймал себя на том, что сейчас, под эту песню, лица их уже не кажутся ему чужими и незнакомыми, как за минуту до того, что они все, и он вместе с ними, как бы вернулись в собственное свое прошлое, в ту самую их пору весенних распутиц и невнятных ожиданий. Тихий, глуховатый голос звал их вернуться к самим себе, какими они некогда были, и лица их тоже стали такими, какими были тогда, – открытыми, доверчивыми, бескорыстными: «Возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки друзья, чтоб не пропасть поодиночке…»

К Бенедиктову подошла Таня, тихо позвала:

– Пойдем, я хочу поговорить… Пойдем!

Он пошел за нею в спальню, там никого не было.

– Выпьешь? – спросила Таня, садясь на кровать, – Ты совсем не пьешь теперь? – и налила в две рюмки коньяк из бутылки, стоявшей на низеньком столике.

Юрий сел напротив нее на пол.

– Дима повесился потому, что ему даже пить надоело, – пришла к странному умозаключению Таня и задала вопрос, который Бенедиктов давно от нее ожидал и который ему задавали все: – Что – Майя? Ты что-нибудь знаешь о ней?

– А я сам по себе совершенно уже тебе неинтересен? – усмехнулся он без обиды.

– Мне – можно, – поставила она свою рюмку обратно на стол, – я Майку очень любила. Хотя перед ее отъездом мы и…

– Знаю, – оборвал он ее. – Все знаю.

– Ты о том, что она приходила к нам с этим ее?..

– И об этом тоже! – еще резче пресек он эту тему. – Не думай, все уже перегорело, я не в укор тебе…

– Я была не вправе отказать. Майя тоже все про меня знала.

– Неужто и ты грешна?! – с откровенной насмешкой полюбопытствовал Бенедиктов.

– А я что, рыжая?! – зло огрызнулась она и тут же рассмеялась: она и вправду была рыжая, только перекрашивалась в блондинку. – А насчет Майи…

– Я не хочу о Майе, хватит!

– А что до Майи, – не услышала она его, – так она просто влипла. Любовь. Глупая, пошлая, а любовь. Ты не поверишь мне, я знаю, но я женщина, я ее понимаю лучше. Майка просто влипла, и ей теперь наверняка плохо…

– Это все, что ты мне хотела сказать? – вдруг все стало ему невмоготу.

– Нет… – Таня замялась, – Ваня… ну, тот, с которым я тебя только что познакомила…

– Ну?.. – насторожился Бенедиктов.

– Он хотел с тобой поговорить.

– Потому-то ты и позвала его на поминки?.. Он – кто?

– Понятия не имею, – призналась Таня. – Француз, кажется, или, может, из Французской Канады. Но он хороший. И ты ему симпатичен, он сам сказал.

– Зачем я ему?

– Он тебе понравится, вот увидишь, – ушла от ответа Таня. Впрочем, может быть, она и не знала, зачем он этому Ване – не то кулинару, не то французу, не то просто другу дома, как она сама его представила. – А ведь ты все еще ее любишь, Юрочка, – покачала головой не то с удивлением, не то с завистью Таня. – Ладно, не прикидывайся, меня-то тебе нечего стесняться! Любишь, и слава богу! Это такая редкость по нынешним временам! И Майка проиграла! Ей, дурехе, захотелось, чтоб сказка стала былью! Чтоб счастье пощупать можно было, понюхать, как духи, натянуть на задницу, как импортные колготки!.. Дура, дура!..

Но Бенедиктову все это было уже все равно, тем более что он сегодня уже слышал то же от Евы Горбатовой.

В спальню, не постучавшись, вошел Егорофф.

– Я не помешал? – остановился он на пороге.

– Нет, – с безадресной яростью бросила Таня. – Я вас оставлю. И рюмок всего две, – кивнула она на столик. – К тому же место хозяйки – среди гостей, даже на поминках. – Пошла к двери, на пороге обернулась к Бенедиктову, сказала о Ване: – Поговори с ним. Он, кажется, лучше, чем можно подумать. Хотя я знать не знаю, о чем он собирается с тобой говорить: – Вышла, прикрыв за собою плотно дверь.

Егорофф сел на ее место, но тут же пересел в кресло, стоявшее у стены, откинулся на спинку, и лицо его ушло в тень.

Бенедиктов подумал, что никогда, пожалуй, не сможет называть вслух этого невесть откуда взявшегося, непонятного, улыбчивого человека по имени Ваня, но тут же поймал себя на том, что про себя он называет его не Егороффом, с двумя «ф» на конце, а именно Ваней.

Он поднялся с пола, пересел в кресло напротив Вани. Меж ними был столик с наполненными Таней рюмками.

Ваня кивнул на них:

– Ведь нам не обязательно сразу пить, верно?

– Не обязательно, – согласился Бенедиктов.

Они помолчали. Бенедиктов решил не начинать первым разговора – его искал Ваня, сам на него напросился, черта с два он станет облегчать ему задачу!..

– Я очень люблю Окуджаву, – прислушался Ваня к голосу за стеной.

– Вы об этом собирались со мной говорить? – сухо спросил Бенедиктов, – Не думаю, что только ради этого Таня так аккуратно прикрыла дверь.

– Татьяна всегда все преувеличивает, – развел руками Ваня. – Но как раз в данном случае… – Он встал, подошел к двери, взялся за ключ и сказал, словно прося извинения: – Просто чтоб нам не мешали… Если вы не против, конечно, – но, не дожидаясь согласия Бенедиктова, повернул ключ в замке.

Сел на прежнее место, вновь уйдя в тень, лишь его руки попали в полосу света от настольной лампы, и Бенедиктов увидел, какие у него длинные, женственные пальцы.

– Юрий Павлович, – заговорил после молчания Егорофф, – начнем с того, что я давно искал этого разговора и, признаюсь, готовился к нему.

– Начнем, – осторожно согласился Бенедиктов.

– Начнем также с того, – продолжал как бы в нерешительности Ваня, – что я к вам отношусь не только с чрезвычайной и искреннейшей почтительностью, но и, верьте моему слову, с глубочайшей симпатией.

– Мне остается только поблагодарить вас, – невольно ответил в том же старомодно-церемонном тоне Бенедиктов.

– И наконец, – продолжил Ваня, – начнем с того, так нам будет проще и прямее, начнем с того, что я о вас знаю все.

– Так уж и все?.. – почувствовав подвох, попытался

отшутиться Бенедиктов. – Я и сам о себе далеко не все, кажется, знаю…

– Если хотите, я о вас не знаю разве что того, чего вы и сами о себе не знаете, – ответил шуткой на шутку Ваня.

– По-моему, – взял Бенедиктов со стола рюмку, – самое нам время выпить на брудершафт, – и усмехнулся про себя: с кем же еще пить на брудершафт, как не с человеком, который знает о тебе все и, сверх того, объясняется тебе в искреннейшей почтительности и глубочайшей симпатии?.. Но тут же сказал гораздо суше: – Может быть, обойдемся без преамбул? Я вас слушаю.

Ваня согласно кивнул, подался вперед, отчего лицо его вышло из тени, и сказал на своем слишком безупречном русском языке:

– Мы готовы издать мемуары вашей матушки, Серафимы Марковны. И хотя они, насколько я понимаю, не охраняются у вас авторским правом и мы могли бы их напечатать, ни с кем не консультируясь, я все же почел за долг испросить вашего согласия, Юрий Павлович, как ее наследника и душеприказчика.

Бенедиктов, как это ни странно, не удивился, не был захвачен врасплох – эта мысль почему-то пришла ему на ум еще тогда, при первой встрече с Егороффым на проводах Гроховского, и – вот она, разгадка его давешней подспудной опаски.

– Откуда они у вас? – ушел он от прямого ответа на предложение Вани. – Откуда вы вообще о них знаете?

– Это не имеет никакого значения и не меняет сути дела. И вам, Юрий Павлович, лучше в это не вдаваться, поверьте слову, лучше не знать – кто, как… – И поспешил его успокоить: – Можете не тревожиться, мы располагаем копией отнюдь не с тех экземпляров, которые хранятся у вас и у вашей сестры. Так что вы – вне подозрений, смею вас заверить.

– Вы – владелец издательства? – спросил Бенедиктов, глядя в упор на Ваню. – Какого?

– Не совсем, – ответил тот. – Но я действую от имени «Имка-пресс», вы ведь знаете это издательство? И по их поручению веду с вами переговоры. Это солидная фирма.

Из соседней комнаты был едва слышен глуховатый голос: «Дай каждому понемногу и не забудь про меня…»

– Чего же вы хотите от меня? – спросил, не отрывая взгляда от лица Вани, Бенедиктов, – И никаких переговоров я с вами, извините, не веду. Вы спросили, я вам ничего не ответил, только и всего.

– Но вы и не ответили отказом, – с обезоруживающей улыбкой заметил Ваня. – Чего нам от вас надо?.. Я уже сказал – всего лишь вашего согласия на печатание мемуаров вашей матушки, ничего более. Лучше бы, разумеется, в письменном виде, так было бы вернее и для нас, в для вас, но, учитывая ваши местные обстоятельства, издательство готово целиком положиться, Юрий Павлович, на ваше устное заверение.

– Зачем вам это надо? Вы же только что сказали, что и без моего согласия могли бы опубликовать «журнал» матери? Зачем же?

– Единственно затем, – пояснил Ваня, – что мы должны быть уверены, что после выхода книги вы не опротестуете этот акт в вашей печати. – И тут же уточнил, словно извиняясь за невольную бестактность: – Я имею в виду – в советской печати. К тому же есть еще одна сторона, немаловажная и, полагаю, не вовсе вам безразличная, Юрий Павлович. Ваше согласие, письменное ли, устное, автоматически закрепляет за вами абсолютные права, как юридического наследника покойной Серафимы Марковны, на получение гонорара как за самое издание, так и за все последующие переводы на прочие языки…

Бенедиктов решительно пресек его:

– Мать никогда не задумывалась над этой, как вы изволили выразиться, стороной. А теперь, после ее смерти, самый этот разговор, извините, бессмыслен. Я не желаю об этом говорить.

– А – о сути дела?.. – спросил настойчиво Егорофф и, не дав ему ответить, перевел разговор на другое: – Кстати говоря, не в одном только гонораре сложность. И, увы, тут мы бессильны – это решительное требование некоторых кругов у вас на родине…

– Каких еще кругов? – вспылил Бенедиктов, но сдержался, спросил спокойнее: – Я не понимаю, о чем и о ком вы говорите?..

– Так вот, здесь, в Москве, я столкнулся с категорическим требованием некоторых кругов изъять из рукописи те пассажи, – он так и сказал: не «места» или «фрагменты», а именно «пассажи», – где автор не слишком, скажем так, почтительно пишет о священнослужителях, церкви и вообще о Господе Боге. Они считают, что этого не следует печатать ни при каких обстоятельствах.

– Она не верила в бога, да, – подтвердил Бенедиктов. – Но это дело ее собственной совести.

– Тем не менее автор выдает с головой свой атеизм, а, как считают эти круги, при нынешних обстоятельствах…

– Автор давно умер, – оборвал его Бенедиктов, – Она умерла, как и жила, атеисткой. У нее была своя вера, но вам этого не понять, – И невольно прибавил с неожиданной печалью: – Может быть, как и мне.

– Как и те пассажи, – не услыхал его возражений Егорофф, – где речь идет о ее вере в то, что марксизм – пусть и без крайностей и ошибок «культа личности», я цитирую самого автора, – единственное учение, которому принадлежит будущее. Это, на взгляд тех же кругов, о которых я говорю, роковое заблуждение, пусть у данного автора и вполне, не сомневаюсь, искреннее…

– Она верила в это всю свою жизнь, – не дал ему договорить Бенедиктов. – И именно эта ее вера, или, на ваш взгляд, заблуждение, и побудила ее написать то, что она написала. В этом весь смысл ее книги.

– А может быть, и трагедия ее жизни?.. – не то опечалился, не то возразил Бенедиктову Егорофф. – Я уже сказал, это мнение и требование не издательства, которое я представляю, а определенных кругов, стоящих вне моей компетенции, но с которыми мы тоже не считаться не можем.

– Да кто они такие, эти ваши круги, черт побери? – взорвался-таки Бенедиктов. – Какое мне дело до них?!

– Кстати, я хотел бы воспользоваться случаем и высказать мое о них впечатление, может быть и беглое, ошибочное, однако же… А заодно узнать и ваше мнение… – То, чем он хотел поделиться с Бенедиктовым, видно, и на самом деле живо занимало его и было почему-то очень важно. – Те лица, с которыми мне довелось познакомиться тут, у вас, произвели на меня, за редким исключением, впечатление, как бы вам сказать… Простите, но мне нелегко подобрать выражение, особенно по-русски… но они мне показались личностями эйфорическими… Да, именно так – эйфорическими, так они, извините, пуритански нетерпимы… Вы этого не находите?.. Если я говорю что-нибудь не так, вы должны меня простить, может быть, я их мало узнал или совсем не понял… И вообще все это напоминает мне… Знаете, у нас на Западе есть такие маленькие театрики, некоммерческие, почти любительские, билеты на их спектакли не продаются в кассе, а раздаются только друзьям и знакомым… Так вот – только поймите меня правильно! – мне кажется, что авторы и герои спектакля, о котором я говорю, в глубине души более всего опасаются как раз того, что в зал придет не заранее приглашенная и благожелательная публика, а, как у нас, в Европе, говорится, человек с улицы, толпа. Я понятно говорю?.. И что этого человека с улицы они опасаются даже больше, чем ваших властей предержащих. Нет?.. Вы не согласны со мною?.. – и настойчиво заглянул ему в глаза.

– Не пойму, уж извините, почему вы заговорили об этом именно со мною? – уклонился от этой темы Бенедиктов. – Речь шла, помнится, совсем о другом.

– Речь идет о России! – с неподдельным чувством воскликнул Ваня, – О судьбах России, как ни выспренно это может прозвучать!

– Что вам, собственно, до России? – поднял на него глаза Бенедиктов, – Россия – тут, вы – там…

– Русским, – настоял Ваня, – можно быть и оставаться, живя и не в России, Юрий Павлович. Вспомните хотя бы князя Курбского. Да, наконец, Герцен!

– Вне России, со всеми ее болестями и бедами? Быть русским со стороны?!

– И тем не менее! Я – русский, вы – русский, неужели нам не понять друг друга?! Я с вами, Юрий Павлович, совершенно откровенен, как на духу, – огорчился Егорофф, – а вы будто опасаетесь меня… Вы русский, я русский… – повторил он как заклинание и негромко, с искренней болью выдохнул – Доколе, господи, доколе?!

– Что вы знаете о России, Ваня? – Бенедиктов и не заметил, как все-таки назвал его вслух Ваней, – Но если вас действительно интересует мое мнение… Так вот, Россия – какая она на самом деле, нравится ли она кому бы то ни было, вам ли, даже мне, кому угодно, или не нравится, – она обойдется без доброхотов, без вас, Ваня, как, очень может быть, и без меня, хоть и горько в этом признаваться… А вот мы без нее… – но договаривать не стал – не им это было сказано, не им выстрадано.

– Доколе?! – еще тише, одними губами повторил Егорофф и, вздохнув, словно ставя точку на своих невеселых размышлениях, вновь перешел к делу: – Однако вернемся, Юрий Павлович, как принято говорить, к нашим баранам, я имею в виду ваше согласие на… – но остановился, как бы ожидая, что собеседник сам закончит за него эту мысль.

Но Бенедиктов вдруг вспомнил мать – твердую, несгибаемую ее властность, жесткую складку тонких губ, обесцвеченные болезнью, не лгавшие никогда глаза, и комнату, сиротски-опрятную, с накрахмаленными марлевыми занавесками на окнах, затененных разросшимся диким виноградом, в которой она умирала и где стоял невыветриваемый запах лекарств и умирания, и это ее «с вашего позволения»…

– Нет, – резко сказал он, – ни одной строчки, ни одной запятой я не позволю изменить, не ждите моего согласия, его не будет. – И, поймав на себе удивленный и, как ему показалось, насмешливый взгляд Егороффа, вдруг с ужасом понял, что попался, как муха в мед, что невольно как бы дал согласие и теперь ему отступать уже некуда и поздно, и потому-то и глядит на него Ваня с откровенной насмешкой, что только того и добивался, только того и ждал.

Егорофф тут же откликнулся с полнейшей готовностью:

– О’кей! Ни одной строчки, ни одной запятой, полная гарантия! О’кей! Или, как у нас, русских, заведено, по рукам! – привстал с кресла, перегнулся через столик, протянул Бенедиктову руку.

– А разве я дал вам согласие? – не подал ему своей Бенедиктов. – И не подумаю! Ты торопишь события, Ваня!

Тот услышал это его «ты»:

– Вот хоть и на брудершафт не выпили, а… – И, будто не услышав оскорбительного тона Бенедиктова, улыбнулся: – Что ж, давай на «ты».

Но Бенедиктов не ответил ему, молчал.

– Хорошо, – согласился с его молчанием Егорофф, – останемся на «вы». Но, может быть, вы позволите называть вас не по отечеству, – он так и сказал: «по отечеству», а не «по отчеству», – а просто Юра?.. Вы меня – Ваней, я вас – Юрой?..

– Сколько угодно, – пожал плечами Бенедиктов: разговор исчерпан, точка поставлена.

Но Ваня это истолковал по-своему:

– Спасибо. Так, стало быть, вот я о чем еще хотел… Что ни говори, а денежную сторону нам с вами все-таки придется обусловить…

– Но я ведь дал вам уже свой ответ! – стоял на своем Бенедиктов.

Но Егорофф будто и не слышал его:

– Сейчас, в данный момент времени, вам эти деньги, может быть, и не нужны. Но кто знает, не понадобятся ли они вам впоследствии…

– Когда?! – вскинулся Бенедиктов и вдруг испугался: Ваня от своего не отступится!

– Когда-нибудь, – неопределенно развел руками Ваня, – кто это может знать наперед… – И, опять мягко улыбнувшись, процитировал: – «Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?..» Во всяком случае, Юрий, можете положиться на меня, ни один сантим из гонорара вашей матушки не сможет быть израсходован без вашего согласия. Или – и вашей сестры, Ирины Павловны, это вам самим решать, ваши семейные финансовые отношения. Кстати, – неожиданно вспомнил, – вы не поддерживаете связи с вашим дядюшкой в Хайфе?..

– Какой еще дядюшка в Хайфе?.. – растерялся Бенедиктов.

– Ну как же!.. Ваш дядя, родной брат Серафимы Марковны, архитектор, очень состоятельный человек, он еще в двадцатые годы там поселился… Матушка вам ничего о нем не рассказывала?.. Ах да! – спохватился он. – Анкеты, автобиографии… Но если вы пожелаете, я обязательно пришлю вам его адрес… – И, не дожидаясь ответа Бенедиктова, не дав ему, как и тогда, на проводах Гроховского, опамятоваться, сказал, глядя в глаза: – Впрочем, может быть, вы пожелаете, чтобы этими деньгами могла распорядиться Майя Александровна?.. Простите, если я был бестактен, но…

– Не надо! – выдохнул из себя Бенедиктов и почувствовал, как разом сделался совершенно беззащитен. – Не надо о ней!..

Но Ваня довел свою мысль до конца:

– Я недавно вернулся из Штатов, недели две назад, и видел Майю. – И тут же исправил свою оплошность: – Извините великодушно – Майю Александровну. Недели две с половиной назад, не больше. Случайно.

Бенедиктов облизнул языком ставшие разом сухими губы, спросил как мог равнодушнее:

– Как она?..

Ваня ответил не сразу, оглаживая своими женственными, нежными пальцами рюмку:

– Не знаю… думаю – несчастна. Впрочем, может быть, она сама этого не осознает… – И, подняв на него полный сочувствия и понимания взгляд, добавил: – Она – одна, насколько я мог понять. Одна и… – но завершить свою мысль не успел, в дверь постучалась Таня:

– Мальчики! Зачем вы заперлись? Юра, Ваня, откройте! Все уже ушли, одни вы… Откройте!

– Мы хотели, помнится, на брудершафт, – усмехнулся Бенедиктов напоследок, – что ж, давай, другого случая не будет, Егорофф… – и подчеркнул это двойное нерусское «ф», на большее его не хватило.

Когда он вышел из подъезда в пустынный Новоконюшенный переулок, была уже зима – снег за несколько часов успел укрыть асфальт, крыши, ветви деревьев первой непрочной белизной, в свете уличного фонаря плясала, радуясь своему часу, снежная кутерьма, и все вокруг было бело и чисто.

Я теперь ловлю себя на том, что мне нужно усилие памяти, чтобы вспомнить тебя. Вспомнить, какая ты. Нет, стоит мне закрыть глаза, и я легко могу заставить себя увидеть, какая ты была и тот или иной наш с тобой день, в том или ином платье, но какая ты была вообще – ты, та, что прожила со мною целую жизнь и которую я любил, – нет, не могу…

Напрасный труд, я знаю.


12

Андрей Латынин оказался не одинок в своей, правда, так и не осуществленной попытке поставить «Лестничную клетку» на сцене.

Ее перевели и инсценировали в нескольких театрах за рубежом, сначала в соцстранах, потом и на Западе. Бенедиктов получал одно за другим приглашений на премьеры, но так и не съездил ни на одну из них – то ли был не слишком настойчив, не добивался решительно где надо, то ли потому, что после отъезда Майи ему вообще было не до этого. Ему отказывали под благовидными предлогами – исчерпан лимит «человеко-дней» заграничных командировок, трудности с валютой, усложнились отношения с той или иной страной, отказы были шиты белыми нитками. Бенедиктову казалось, что он упирается лбом не в запертую на все засовы железную дверь, а в вату, в какой-то вязкий кисель: «Разрешить следует лишь в том случае, когда никак нельзя запретить».

К тому же он понимал, что теперь и отъезд Майи нельзя сбрасывать со счетов – как-никак бывшая жена эмигрировала за границу, хотя по очевиднейшей логике вывод из этого обстоятельства должен был быть извлечен как раз прямо противоположный: он не поехал с нею, он предпочел отказ от любимой женщины отказу от Родины, могут ли быть более веские доказательства его верности своему гражданскому долгу, его права на полное доверие?! Но логика логикой, а по собственному опыту он знал, что далеко не всегда опасливые чиновники руководствуются ею, принимая то или иное решение, логика чаще всего тут ни при чем.

Но когда летом семьдесят шестого года пришло из Лондона очередное приглашение на премьеру «Клетки», он твердо решил: не уступлю, костьми лягу, а своего добьюсь, ни удавов больше, ни кроликов!

Пьесу репетировали в маленьком театрике в Сохо, специально набрали для спектакля труппу, предполагалось, в случае успеха, играть его ежедневно в течение всего зимнего сезона, а если дела пойдут хорошо, то и дольше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю