Текст книги "Антракт: Романы и повести"
Автор книги: Юлиу Эдлис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)
Брал он за эту неблагодарную работу недорого, даже про себя не прикидывая, что, напиши и опубликуй он эту же работу под собственным именем, заработал бы вдвое, если не вдесятеро, не говоря уж о корысти тщеславия.
Однако дописывание и переписывание чужих диссертаций не могли обеспечить Ружину систематического заработка, и основным источником его доходов, округлявшим скромное журналистское довольствие, стал преферанс.
Еще в пору своей среднеазиатской юности Ружин слыл одним из наиболее многообещающих молодых дарований в мире завзятых преферансистов.
Перебравшись в Москву, он очень скоро стал своим в тесном мирке столичных игроков, чрезвычайно неохотно открывающем свои двери перед зелеными новичками, каковым был Ружин. Поначалу они встретили его снисходительно и свысока, что вообще свойственно москвичам по отношению к провинциальным растиньякам, но вскоре он столь усовершенствовался в этом многотрудном и требующем, по его словам, чрезвычайного умственного напряжения и самодисциплины искусстве, что в короткий срок выдвинулся в ряды признанных мастеров. Садились они за пульку в субботу утром и играли до воскресного вечера, чаще всего не расходясь и на ночь. Конечно же он и проигрывал, как все прочие, но, подбивая бабки в конце месяца, он неизменно оказывался в выигрыше или, в худшем случае, при своих.
Деньги, выигранные за карточным столом, Ружин считал безупречно честно заработанными и к тому же трудом сугубо умственным, высоким напряжением чистого интеллекта, знающего сладостные взлеты вдохновения и черные бездны отчаяния.
После второго инфаркта он жил, почти не выходя за порог своей крошечной квартирки, но в ней и теперь всегда было полно народу, и Ружин чрезвычайно дорожил тем, что вот – Бескудниковский бульвар, не ближний свет, а друзья его не забывают, стало быть, он хороший человек, потому что только у хорошего человека могут быть настоящие и верные друзья.
Квартира его до того обветшала, что установить, к примеру, первоначальный цвет обоев было совершенно невозможно. Спал Ружин на продавленном узком топчане, покрытом собачьей шкурой, полостью, как называл ее он сам, древней и истлевшей настолько, что на его одежде – а одевался он, изредка выходя из дому, с подчеркнутой и несколько старомодной тщательностью – постоянно поблескивали серебром волоски сухой и колючей собачьей шерсти. Впрочем, новым гостям, впервые посетившим его дом, он выдавал эту собачью шкуру за турью или же, на худой конец, волчью.
Главным же богатством его дома была обширная библиотека, на три четверти состоящая из книг с дарственными надписями авторов. Безмерно гордясь этим своим собранием и тем, какое поистине бесценное сокровище оно будет представлять тогда, когда и он, и, разумеется, авторы этих книг и автографов отойдут в мир иной, Ружин тем не менее охотно и безбоязненно давал читать книги даже не очень знакомым людям. Но если взявший книгу не возвращал ее в срок, Глеб ему раз и навсегда отказывал от дома. «Я его отлучил от себя», – говорил он и никогда не отменял своего приговора.
Иннокентьев познакомился и подружился с Ружиным вскоре после его появления в Москве, и хотя сам Борис был в ту пору уже хоть и не очень известным, но, по общему суждению, перспективным театральным рецензентом с наладившимися прочными связями в общем для него и Ружина профессиональном мире, а Глеб еще отдавал провинциальной нерасторопностью и идеализмом, – где бы они ни появлялись вдвоем, всем вопреки, казалось бы, очевидности сразу же становилось ясно, что в этом союзе именно Ружин играет первую скрипку. Но что было и того более странно – Иннокентьев, отличавшийся в отношениях со всеми прочими подчеркнутой независимостью, без борьбы подчинился именно так, а не иначе сложившейся их с Глебом дружбе. Глеб был, собственна, единственным человеком, которого Иннокентьев добровольно признавал умнее и одареннее себя и при этом не завидовал ему.
…Входная дверь, как всегда, была не заперта. Иннокентьев прошел через крохотную переднюю и заглянул в комнату:
– У тебя никого?
– Никого, – ответил Ружин и привстал с собачьей полости, на которой наверняка лежал с самого утра: на нем была лишь драная, на одной пуговице пижама, из-под которой обильно лезла наружу седая растительность на груди. С высоты своего роста он сразу разглядел за спиной Иннокентьева Элю. – Входите, раздевайтесь.
Иннокентьев и Эля разделись в тесной прихожей.
– Сапоги снимать? – вполголоса спросила Эля, но Ружин услышал ее из комнаты:
– Здесь не мечеть, хоть я и наполовину мусульманин.
Ружин был безудержный фантазер и враль, он сочинял о себе совершенно невероятные, неправдоподобные – в них никто и не верил – истории, расцвечивая их настолько достоверными и убедительными подробностями, что вскоре уже и сам не мог отделить правду от вымысла.
Одной из романтических легенд, которые он сложил о своем самаркандском или душанбинском прошлом, была мать – персидская княжна, чуть ли не внебрачная дочь свергнутого в двадцатые годы последнего шаха из династии Каджаров, спасшаяся в советской Средней Азии от преследований кровожадного первого Пехлеви. Для пущей убедительности Глеб и свое имя производил от искаженного восточного Галеб.
Насчет отцовской линии в своей родословной у него тоже была героическая побасенка, а именно: будто его прапрадед был одним из первомартовцев, бросивших бомбу в царя-освободителя, но успевший уйти от погони. Ружин любил говорить о себе без тени улыбки: «Я потомок цареубийцы», однако не переносил, когда при нем били мух.
Иннокентьев и Эля прошли в комнату.
– Это Эля, – представил он ее Ружину с какой-то защитной усмешкой, причем ему самому было неясно, к чему именно относится эта усмешка: к Эле, которая наверняка даже на первый взгляд покажется Глебу смешной и нелепой, или же к самому себе за то, что влип в эту глупейшую историю. – Пока больше ничего о ней сообщить не могу.
– И не надо, – с несколько тяжеловесной галантностью остановил его Ружин, – она и не нуждается ни в каких рекомендациях. Все необходимое мы установим впоследствии эмпирическим путем.
– Что такое – эмпирический? – полюбопытствовала Эля своим низким, словно бы резонирующим от стен и потолка голосом.
– Потом, – ответил за Ружина Иннокентьев. – Глеб обожает все объяснять, но делает это очень длинно и подробно. А для начала нам бы что-нибудь выпить и поесть.
– Вы в восточном доме, друг мой, – развел перед Элей руками с той же старосветской церемонностью Глеб, – а на Востоке первейший закон – закон гостеприимства. Борис мой кунак, а кунак моего кунака – мой кунак…
– Она скорее все же куначка, – прервал его витийство Иннокентьев, – но все равно голодна. И твой кунак тоже.
– Я мигом, – заторопился Глеб, – можете уже вырабатывать желудочный сок. У меня как раз сегодня полно отличных припасов. – И ушел на кухню.
Там сразу же что-то с грохотом полетело на пол.
Эля медленно обвела вокруг глазами. Тесная комнатка служила Ружину чем-то вроде кабинета, хотя в ней уже много лет как не было написано ни одной строки. Впрочем, именно здесь происходили Глебовы карточные баталии, а к этой стороне своей жизни он относился не менее серьезно, чем к любой другой.
За пыльным, давно не мытым окном утробно урчали грузовики, идущие мимо по Дмитровскому шоссе. В комнате было прохладно и сыро – Глеб никогда не закрывал форточку.
Эля прошлась вдоль полок с книгами, разглядывая, сильно наклоняя голову вбок, названия на корешках. Потом обернулась к Иннокентьеву, очень серьезно посмотрела на него, ничего не сказав.
Он сидел на ружинской лежанке, чувствовал сквозь тонкое сукно брюк покалывание собачьей щетины.
– Садись, – предложил он, – будь как дома.
– А я всегда как дома, – без улыбки ответила она. – Он что, – кивнула в сторону кухни, – ваш друг?
– Да. Он тебе не понравился?
– На вас совсем не похож. – И спросила в упор: – Зачем вы меня к нему привезли?
– Ни за чем. В гости.
– Зачем вам надо со мной в гости? – Она не сводила с него прямого, недоверчивого взгляда.
– Так ведь надо же нам с тобой поужинать, а сейчас уже ночь, все закрыто, только в гостях и можно поесть. Очень просто.
– У вас все просто… – так же недоверчиво отозвалась она.
– Если тебе тут не нравится, поехали ко мне, а?..
– Так бы и сразу… а то – в гости… – одними губами усмехнулась она. Подошла к двери, окликнула Ружина на кухне: – Вам помочь не надо?
– Никогда! – возмутился тот. – Был бы только свежий продукт под рукой. Кофе или чаю?
– Кофе, – решила она. Подошла к столу, села напротив Иннокентьева, положила руки на стол, сцепивши пальцы.
– Первый час, после кофе не уснешь, – не нашелся он ничего другого сказать. И опять отметил про себя, какие у нее крупные, с длинными сильными пальцами кисти и ногти острижены по самые подушечки. Он кивнул на ее руки: – Ты что, раньше печатала на машинке?
Эля тоже внимательно поглядела на свои руки, будто изучая их. Но не ответила, спросила о другом строго и требовательно:
– Вы насчет кофе… Разве вы, когда позвали меня с собой, собирались ночью спать? – Но не дала ему ответить, убрала ладони со стола, словно бы устыдившись их, – Раньше печатала. Ногти вообще мешают, я не люблю, когда длинные. А вам бы хотелось, чтоб маникюр? – посмотрела на него с ожиданием.
Он не знал, что ответить. Он вообще не знал, о чем и как с ней говорить, уж слишком она была не похожа на женщин его круга – актрис, журналисток, редакторш, на жен его друзей. «Вот вытаращили бы все глаза, если бы я где-нибудь с ней появился…» – подумал он без усмешки про себя. А вслух сказал:
– Кофе так кофе, – И не удержался, спросил, хотя знал, что не надо бы: – Ты всегда так, в лоб?..
– Что – в лоб? – не поняла она.
– Ну – спать, не спать?..
Она чуть помедлила, но все же ответила:
– Просто чтоб вы не думали, что я дурочка из переулочка.
– Ты не дурочка… – пожалел он о своем вопросе.
– Зарплата не позволяет, – без улыбки, не сводя с него взгляда, ответила она.
– Я за то, чтоб не спать, – посмотрел он ей тоже прямо в глаза. – Если ты не против.
И вдруг она улыбнулась ему широко и доверчиво, блеснув влажными, очень белыми крепкими зубами, и вновь стала просто шебутной и наивно-прямодушной девчонкой из ближнего Подмосковья, улыбнулась так открыто и мило, будто это и не она только что смотрела на него напряженным и недоверчивым взглядом.
– А я еще не решила. Может, выпью кофе и сразу усну на этой псине. Я хоть ведро кофе могу, а потом сплю за милую душу.
Из кухни вернулся Ружин, неся на большом и не слишком чистом подносе в ярко-красных розах еду и дымящийся кофейник.
– Предупреждаю, – сказал он, ставя поднос на стол, – в этом доме пьют исключительно водку.
– Коран вообще запрещает пить, – повторил Иннокентьев в тысячный раз принятую в их компании шутку насчет Глебова магометанства.
– Да, нравы падают даже среди правоверных, – в тысячный же раз согласился Ружин и с подчеркнутой расположенностью обратился к Эле: – Зато кофе сварен особо. Секрет безвозвратно утерян.
Это была еще одна его вполне невинная брехня – унаследованный якобы от матери-персиянки секрет старинного способа варить кофе по-восточному. На самом же деле он просто сыпал в воду кофе втрое против обычного, вот он у него и получался отчаянно крепким.
По тому, как Ружин за какие-нибудь четверть часа успел распушить до последнего перышка павлиний хвост своих фантастических историй – и насчет матери, внебрачной шахини, и насчет святого закона куначества, и, наконец, таинственного, утерянного во тьме столетий способа варить кофе на особый лад, – Иннокентьев понял, что Эля безоговорочно понравилась ему, хоть и не сказала еще и двух слов. Это было тем более странно, что Глебу редко кто вот так, с ходу приходился по душе.
«Сейчас насчет баскетбола начнет заливать, – предположил про себя Иннокентьев, глядя снизу вверх на Ружина, расставляющего на столе еду: толсто нарезанный сыр, жирную блекло-розовую ветчину, копченую колбасу, масло, хлеб, – голову даю на отсечение».
Словно бы услыхав его мысли, Глеб, прежде чем опять уйти на кухню, пояснил Эле:
– На ночь, как известно, есть вредно, но я, знаете ли, полжизни прожил на таком строгом режиме – этого нельзя, того нельзя, о водке и речи быть не могло… Ну а теперь наверстываю упущенное. Дело в том, что я в прошлом профессиональный баскетболист, играл за сборную «Буревестника»…
Однако на фотографиях времен своей не столь уж далекой юности, которые он показывал Иннокентьеву, Ружин был так же грузен и толст, как и сейчас.
Иннокентьев невольно покосился на Элю – что же в ней такого, что с первого взгляда пленило Ружина?
Эля встала и без тени смущения спросила Ружина:
– Мне в туалет надо. Можно?
Иннокентьеву стало неловко за нее перед Глебом:
– В таких случаях принято говорить: где у вас можно вымыть руки?
– Я и руки вымою, само собой, – не обиделась она или просто не поняла его насмешки.
– Там у меня с выключателем неладно, я вам покажу, – кинулся за ней Ружин.
Они вышли вдвоем из комнаты. Глеб ей что-то галантно говорил, она ему, смеясь, отвечала, но Иннокентьев не прислушивался, ломая голову над этой загадкой: чем же это она взяла Ружина?..
Тот вернулся в комнату, стал нарезать проминающийся под тупым ножом свежий батон.
– Ну?.. – не удержался Иннокентьев.
– Ты о ней? – переспросил, не поднимая на него глаза, Ружин. – Не чета всем вашим грошовым бабам, которых на конвейере нынче производят.
– Чем же? – не стал с ним спорить Иннокентьев.
– Настоящая, – не задумываясь пояснил тот, – Без этого ихнего вечного выламывания. – И уточнил: – Штучный товар, редкость по нынешним временам. Едва ли ты потянешь на нее, кишка тонка.
– Откуда тебе знать – настоящая, не настоящая? – разозлился неизвестно на что Иннокентьев. – И насчет моей кишки тоже!
– Кому же тебя еще знать, как не мне? – искренне удивился Ружин. – Как облупленного.
Иннокентьев вдруг почувствовал, как адски устал за этот бесконечный, муторный день.
– Глупости – с первого взгляда что-нибудь увидеть…
– Отнюдь! – живо возразил Глеб. – Есть вещи, которые я за версту чую. Где ты ее раздобыл – такую?
– Новая монтажница, намыкался я с ней сегодня… Обругала мой материал, камня на камне не оставила… – Иннокентьеву теперь казалось, что так оно и было, хотя на самом деле Эля ничего такого не говорила, просто его обидело ее неприкрытое безразличие к тому, что они вместе делали. – О чем ее ни спросишь, у нее на все один ответ – «нормально».
– Ну ты млекопитающее всеядное, тебе бы только – что плохо лежит, – И, покосившись на открытую дверь, Глеб прибавил вполголоса: – Ты тише, там все слышно.
– Я ей – пойдем, она тут же – давайте… Я говорю: где же ты ночевать собираешься – она за городом живет, – а она: не беда, хоть бы и у вас… Говорит, часто в Москве у знакомых остается на ночь, когда на электричку не успевает, даже зубную щетку с собой на всякий случай носит…
– И ты конечно же растерялся, – уперся в него своими глазками-гвоздиками Ружин. – Хорош, ничего не скажешь!
– Когда ты этой святости успел понабраться?!
– А я и на самом деле святой рядом с тобой! – Ружин даже пристукнул рукояткой кухонного ножа по столу. – Я-то один среди всей вашей шатии святой!
Он сел, налил себе водки и не чокаясь опрокинул ее в себя, закусил маринованным огурцом, выловив его пятерней из банки, облизал пальцы.
– Да, святой. После инфаркта я стал другим человеком. Более того, с тех пор я только и стал человеком. – Прибавил не без самодовольства: – Чтобы родиться заново, надо сначала умереть. Не каждому дано, – И, покосившись опять на дверь, вернулся к прежней теме: – Во всяком случае, она не такая, как все вы и ваши шлюхи. Гляди! – пригрозил Иннокентьеву толстым пальцем с обкусанным по самую мякоть ногтем.
– Что – гляди?.. – Иннокентьев все еще держал на весу невыпитую рюмку. – Выражайся членораздельно.
– Гляди! – с той же угрозой повторил Ружин, но пояснять ничего не стал.
Вернулась в комнату Эля.
– Я голубой полотенчик взяла вытереться, ничего? – Подсела к столу, оглядела еду: – Норма-ально!.. Не хуже, чем в ресторане.
Эля взяла в руку рюмку, оттопырив с неожиданной в ней жеманностью мизинец, поднесла к носу, понюхала, страдальчески поморщилась:
– А воды нету? Я не умею без воды.
– Сейчас, – поднялся Иннокентьев из-за стола, ему почему-то не хотелось, чтобы один Ружин выплясывал перед нею, а сам он сидел как посторонний. Он вышел на кухню, наполнил водой из-под крана большую фаянсовую кружку, вернулся в комнату.
Эля взяла кружку в свободную руку, взглянула на обоих молодо и счастливо, как бы вступая с ними в веселый, озорной сговор.
– С тостом или без?
Ружин смотрел на нее во все глаза и в ответ ей тоже счастливо улыбался. Но сказал вопреки своему обыкновению нечто малоторжественное и еще менее оригинальное:
– За знакомство. И за вас, разумеется.
– Нормально! – согласилась она и залпом, залихватски выпила рюмку до дна.
Иннокентьев ревниво наблюдал за Элей, хоть и прекрасно понимал, как это, должно быть, смешно выглядит со стороны.
Эля выпила, понарошку испуганно ахнула, прикрыв ладошкой рот, потом припала к кружке с водой.
«Хоть пить еще не научилась», – подумал со странным облегчением Иннокентьев и тоже выпил.
– Ешьте, ешьте! – Ружин торопливо придвинул к Эле еду. Иннокентьев давно не видел его таким оживленным и благостным, – Хороший аппетит бывает только у людей с чистой совестью. Неизменный аппетит и отличное пищеварение – первейший признак душевного здоровья.
От выпитой рюмки у Иннокентьева разом стало на душе полегче. Он тут же налил себе вторую, поднес ко рту, но, прежде чем выпить, неожиданно для себя самого предложил Эле:
– За тебя. И – на «ты». Идет?
– Если вы хотите на брудершафт, – смело взглянула она на него, – пожалуйста, я могу поцеловать, только на «ты» все равно не получится. Согласны?
– Хоть надежду оставила… – усмехнулся он, чуть задетый.
Они переплели руки, выпили, Эля первая потянулась к нему и поцеловала, крепко прижавшись зубами к его зубам, и он сам прервал поцелуй, застеснявшись Ружина.
– Нет, – Эля откинулась на спинку стула, – целоваться вы не умеете, – И протянула счастливо и изнеможенно: – А я захмеле-ела!.. – Повернулась неожиданно к Глебу: – А с вами я на брудершафт не буду. Знаете почему?
– Почему? – эхом отозвался Ружин, глядя на нее с бескорыстным восхищением.
– Потому что вы умный, вы ужасно умный, с вами я никогда не смогу на «ты». Я не могу на «ты», кто умнее меня. А вы просто беда до чего умный, да?
– А я, выходит, дурак? – против собственной воли подставил себя под удар Иннокентьев и вдруг ужасно на себя и на них обоих разозлился за то, что наверняка кажется смешным и ей и Ружину.
– Вы другое дело, – повернулась она к нему. – С вами я как раз сама хочу на «ты», только не решусь никак. Вас бы я даже могла полюбить, если хотите знать. А что?! Очень даже нормально, и что вы седенький, мне тоже нравится, я люблю, когда с проседью, мужчинам это идет. Очень даже просто могла бы… – И так же неожиданно, как все, что с ней происходило, заключила: – Только не хочу. – Резко, всем туловищем повернулась опять к Ружину. – Ничего, что я при посторонних так прямо про себя говорю? Вы не осуждаете? – Но, не дав ему ответить, вновь повернулась к Иннокентьеву: – А я потому так прямо все говорю, что, если хотите знать, я сегодня вполне могла и поехать прямо к вам, и остаться. Только ничего хорошего из этого все равно не получилось бы. Я боюсь вас. Не того, что, если б я поехала к вам, вы бы непременно подумали, что я… Даже нормально, если бы подумали.
Вот даже если б я и полюбила вас, все равно бы боялась. Непонятно?
Он почувствовал, как бросилась ему кровь в лицо, сказал как мог ироничнее и спокойнее:
– Нет, извини, не понимаю.
Эля, не сводя с него глаз, по-бабьи горестно покачала головой.
– Где тебе… – И тут же спохватилась: – То есть вам, извините. – Встряхнула падающей ей на глаза челкой, будто отгоняя ненужные, лишние мысли, предложила: – Лучше давайте еще выпьем. За то, чтобы никто никогда никого не боялся! Верно? – И близко, лицо к лицу, наклонилась к Иннокентьеву, – А я ведь раньше и вправду никого не боялась, вы первый! Сама удивляюсь! – Потянулась с рюмкой к Ружину, заулыбалась бесстрашно. – А вас я не боюсь ни самой малой чуточки! Я, если вам очень хочется, могу и с вами поцеловаться, хоть сейчас! Хотите?.. – Выпила залпом рюмку, опять прижала как бы в ужасе ладошку ко рту, быстренько запила водою, помотала головой, – А я пьяная, нормально… сами виноваты. Я посплю, ладно? Самую чуточку…
И, не дожидаясь их согласия, перелезла через колени Иннокентьева на ружинский топчан, свернулась калачиком, положила обе ладони под щеку и, что-то бормоча про себя, затихла.
Мужчины некоторое время сидели молча, не глядя друг на друга.
– И ничего не поела… – только и заметил погодя Ружин.
– Да и мне что-то расхотелось… – Иннокентьев пересел к изножью топчана, чтобы Эле было просторнее, – Ехал сюда, казалось, целого барана сожру…
– Где ты в наше время достанешь барана? – посетовал Ружин. Он взял пригоршней с тарелки несколько ломтей ветчины и, задрав кверху бороду, сунул в рот. Ел он жадно, борода его была в хлебных крошках.
Было неясно – уснула Эля или же только лежит с закрытыми глазами.
– Эля… – тихонько позвал Иннокентьев, – Ты спишь?
Она не шевельнулась.
– Ты спишь? – повторил он и положил руку на ее бедро. Ему показалось, что даже сквозь плотную джинсовую ткань чувствует ладонью молодую, упругую гладкость ее кожи, слышит, как бьется жилка под коленом.
– Оставь ее, – сказал Ружин, – пускай спит.
– Спит, – решил Иннокентьев, – можно разговаривать.
– О чем? – словно бы удивился Ружин. – О ней?.. – Он налил себе и Борису, но пить не стал, задумался, упершись локтями в стол. – Не знаю… – протянул неопределенно, – не знаю…
– И все же ты, как ее увидел, стал сам на себя не похож, – настаивал Иннокентьев, – прямо-таки Версаль какой-то развел…
– Не знаю… – повторил Глеб задумчиво. Чокнулся рюмкой о рюмку Бориса, – Выпили. – Опрокинул содержимое рюмки одним неуловимым движением в широкую, как водопроводная труба, глотку. Ветчину он уже всю съел, принялся тем же манером – всей пятерней – за колбасу. Это было похоже на то, как ест слон с помощью хобота.
Иннокентьев тоже выпил.
– Сапоги бы с нее снять, – неуверенно предложил Ружин, – небось набегалась за день на каблучищах..
Иннокентьев расстегнул «молнию» на Элином сапоге, осторожно потянул за каблук, сапог неожиданно легко соскользнул с ноги. Под ним поверх капронового чулка был надет мужской дешевый нитяной носок, зеленый в белую полоску.
Иннокентьев виновато оглянулся на Ружина, словно бы извиняясь за этот носок.
Но Ружин сосредоточенно расправлялся с колбасой, не до того ему было.
Иннокентьев снял и другой сапог и, не сразу решившись, стянул с Элиных ног и носки, сунул их в голенища.
Эля что-то пробормотала во сне, повернулась на другой бок. Иннокентьев прикрыл ей ноги своим пиджаком, висевшим на спинке стула.
– Умаялась, – умилился Ружин, – ничего даже не почувствовала.
Иннокентьев вдруг ощутил опять адский голод, прямо-таки подвело живот, но тарелка была уже пуста.
– Все сожрал?! – поразился он. – Ну и прорва!
– У меня еще есть, – ничуть не смутился Ружин, – навалом. – И ушел на кухню.
Иннокентьев смотрел на неслышно спящую Элю.
«Ну и имечко…» – подумал он только для того, чтобы о чем-нибудь подумать. Ему пришло в голову, что, не заболей Софья Алексеевна, не пришли ему начальник монтажного цеха вместо нее Элю, он бы никогда, встреться она ему на улице, в толпе, не обратил бы на нее внимания, не заметил даже.
За эти шесть лет, что он расстался с Лерой, он потратил столько душевных сил на то, чтобы запретить себе думать о ней, что, как ему стало казаться, вместе с этими мыслями и воспоминаниями перегорела в нем, рассыпалась холодным серым прахом и самая способность влюбляться, любить. Сердце продолжало исправно перекачивать кровь, бешено колотилось или покалывало, когда он переутомлялся или перекуривал, и этим его функции исчерпывались. Проживем и так, бессильно утешал он себя, так даже проще, никаких тебе забот…
С кухни вернулся Глеб с новыми запасами еды.
– Совсем забыли о кофе, – вспомнил он. – Подогреть или новый сварить?
– И так сойдет, – рассеянно отозвался Иннокентьев, продолжая думать о своем: и вот теперь, пожалуйста, эта девчонка из совершенно чужого ему мира, с длинным, худым и угловатым телом, с остриженными по самые подушечки ногтями, – что ему в ней?! Еще утром она только раздражала его, вызывала едва сдерживаемое желание наорать на нее, выгнать из монтажной, потом бесцеремонно заявила, что все, чем он занимается, – сплошная чепуха, а стоило поманить ее пальцем, не раздумывая согласилась на все, – что ему в ней? На кой она ему, зачем?! А потом он еще неизвестно отчего надумал ее везти к себе, а привез к Ружину – это-то зачем?..
– Знаешь, отчего я бросил раз и навсегда писать о вашем дерьмовом театре? – услыхал он сквозь свои мысли голос Ружина.
Иннокентьев удивленно посмотрел на него.
– Это имеет прямое отношение к ней, – ткнул Глеб пальцем в сторону Эли, – Самое непосредственное! – И вне всякой связи потребовал: – Прикрой форточку, надует!
Это уже было слишком! Чтобы Ружин, который по хладолюбию был несомненно помесью тюленя с белым медведем, решился из заботы о ком бы то ни было закрыть форточку в собственной берлоге?!
Иннокентьев привстал, дотянулся до фрамуги, захлопнул ее.
– Я потому бросил это унизительное для уважающего себя мужчины занятие, – продолжал проникновенно
Ружин, одной рукой разливая из кофейника в плохо вымытые чашки кофе, а другою водку в рюмки, – что все это не-на-сто-ящее! Все липа, туфта, суррогат! – В запале он чокнулся с Иннокентьевым не водкой, а чашкой с кофе. – Тьфу! – заметил он свою оплошность, но исправлять ее не стал, залпом опрокинул в себя остывший кофе.
Иннокентьев стал жадно, голодно есть, слушая Глеба вполуха.
Он знал по опыту, что сейчас последует длинный, разрушительно-саркастический ружинский монолог, беспощадное сведение счетов с немощной, тлетворной фальшью искусства, а заодно и с собственной несостоявшейся судьбой.
Эти извержения неизрасходованной мыслительной энергии находили на Глеба всякий раз, как только представлялся малейший, пусть даже и самый далекий и не идущий к делу повод, – Ружин занимался, как таежный сухостой, от первой же искры.
– А она, – ткнул он подбородком в веере редкой бороды в сторону спящей Эли, – она – настоящая!
– Ты ее впервые видишь, – неведомо на что озлился Иннокентьев, – и какое, скажи на милость, она имеет отношение к театру?!
– Вот меня всегда занимало, – Ружин выпятил презрительно трубочкой губы, – как это тебе удается не видеть того, что и слепому ясно? Ребенку – и то как на ладони!.. Как ты, человек относительно образованный, почти интеллигентный, можешь заниматься тем, чем занимаешься в своем паскудном «Антракте»? И вообще жить жизнью, которой ты живешь?..
– Пошло-поехало… – поморщился Иннокентьев, – нашел время.
– Пожалуйста! – радостно согласился Ружин, – Поговорим о времени!
– О времени и о себе… – попытался Иннокентьев уйти от этого набившего оскомину разговора.
– И о тебе, именно! И не говори мне, что час ночи, что ты не для того пришел сюда с новой юбкой…
Иннокентьев покосился через плечо на Элю и невольно попытался представить ее себе не в джинсах, а в юбке.
– Спит, спит, – махнул рукой Ружин, – и не беспокойся, ничего порочащего тебя лично я обнародовать не собираюсь.
– Глеб, – Иннокентьев посмотрел на него с трезвой, печальной усмешкой, – через неделю Софья Алексеевна выздоровеет – и все вернется на круги своя. Тем более что ничего, собственно, и не случилось.
– Вот! – со сладострастным торжеством воскликнул Ружин. – Ты в этом весь! Ты и время! Не ты хозяин над временем, а оно над тобой. Вернется твоя Софья Алексеевна – и все опять пойдет, как шло, и ты будешь по-прежнему делать свои безнадежно пустые передачи, похожие одна на другую, как дома-близняшки в новых районах, будешь играть как ни в чем не бывало в свой пошлейший теннис, но именно тогда ты будешь спокоен и доволен собой и будешь считать, что все идет как надо. А тут… – он поднял блестящий от жира палец с обкусанным ногтем, – тут вдруг нечто непохожее, не такое, как всегда, и ты спешишь мигом же слинять, уйти в кусты, потому что в этом случае тебе не миновать что-то менять, а перемен-то ты как раз больше всего и боишься. – Он широко расчесал бороду на обе стороны, и казалось, что он это делает единственно для того, чтобы вытереть о нее жирные пятерни. И добавил с безграничным презрением: – Один сплошной антракт!
– При чем тут «Антракт»?! – не обиделся, а еще больше заскучал Иннокентьев. – При чем тут это?
– А при том! При том, что то, о чем ты вещаешь с экрана, и кого приглашаешь, о чем их спрашиваешь и заставляешь говорить, этих сытых и гладеньких баловней моды, – все это из одного корня: не выйти бы за рамки того, что уже имело успех вчера, что уже намертво убито успехом, уже идет у нормальных людей обратно горлом… – Голос его зазвучал беспощадной инвективой: – Ты! Раб успеха и жрец его же! И бог ваш – тот же сальненький, трусливенький успех! – Он вдруг остановился, как человек, бежавший по гладкой, знакомой дороге и неожиданно наткнувшийся на глухую стену. – Да нет, все не то я тебе говорю, совсем не то, что хотел…
– Слава богу, – облегченно вздохнул Иннокентьев, – и на том спасибо, а то меня уже в сон стало клонить.
– Я вот о чем хотел! – нащупал снова свою мысль Ружин. – Вот она, – ткнул пальцем в сторону Эли, – она так же отличается от всех вас и ваших заквашенных на тщеславии баб, как настоящее искусство – от того, чем ты умиляешься в своем «Антракте».
– Я ничем не умиляюсь, – вяло огрызнулся Иннокентьев, – и о вкусах не спорят, начнем с этого.
– Вот именно! А ты как раз и делаешь вид, что твоя передача – тот самый спор о вкусах, в котором рождается истина, на самом же деле если тебе на что и наплевать, так именно на истину. Но и не об этом речь…
– А ты соберись с мыслями, – и на этот раз не обиделся Иннокентьев, – а то все мимо и мимо…
– …а о том, что ты выдаешь за истину нечто настолько от нее далекое, как… – Он перевел дух и опять перескочил на другое: – А вот она… – поглядел с каким-то детским умилением на Элю, – она-то как раз истинная, самая что ни есть настоящая! Но ты принадлежишь к тому типу нынешних бойких молодчиков, которым не под силу это понять!
– Ну вот, я уже и тип…
Происходило то, что случалось всякий раз, когда Ружин оседлывал своего любимого конька, и, как всегда, Иннокентьев не умел уклониться от этих тысячу раз говоренных между ними разговоров, не находил в себе сил поставить этого краснобая пустопорожнего на место. Этот нескончаемый, бессмысленный спор с Ружиным засасывал его, как в воронку без дна, и в то же время дарил какое-то мучительное удовлетворение, словно бы, не признаваясь в этом даже самому себе, в глубине души он соглашается с Ружиным и с той самой истиной, о которой тот талдычит.