Текст книги "Антракт: Романы и повести"
Автор книги: Юлиу Эдлис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
– Какое там от Диора! Диор в таких лавчонках не торгует. И стоит-то оно… – Он вернулся к витрине, чтобы разглядеть цену. – И стоит оно каких-нибудь пятьсот франков, это чуть больше ста ваших рублей. Еще и поторговаться можно, не стесняйся.
Так Бенедиктов купил это платье и уже назавтра, приехав к вечеру из Шереметьева, отдал Майе картонную коробку, перетянутую шелковой лентой:
– На. И сразу надень. Я хочу поглядеть.
– Что это?.. Что-нибудь очень красивое?
– Пойди надень, я подожду.
Заинтригованная Майя ушла в спальню, а он, даже не присев, стал с жадным любопытством проглядывать накопившиеся за эти полторы недели московские газеты.
– Юра… – услышал он ее голос из-за спины.
Он обернулся – она стояла перед ним в проеме двери, и в глазах ее, будто вобравших идущее от платья весеннее лесное свечение, были торжество, и благодарность, и боязнь, что Юра этого ее торжества не поймет. Она успела надеть и другие туфли на высоченном каблуке, и прическу как-то изменить, взбить ее, что ли, он не сразу и понял.
– Майка! – только и мог он развести руками. – Это просто неправдоподобно! Этого не может быть!..
– Потому что не может быть никогда, я знаю… – Но тут же нетерпеливо потребовала: – Как оно мне?.. Только правду!
– Та дешевка с фотографии тебе в подметки не годится! То есть… то есть я просто не знаю, до чего ты красивая! До чего ты…
Она подошла к нему, тесно обняла, потянулась к его губам.
– Обними, не бойся, оно не мнется, можешь меня сколько угодно тискать… Я лучше нее, да?..
– Да она замухрышка, уродина рядом с тобой!
– Правда?.. – смеялась она счастливым смехом. – Нет, правда?.. – И неожиданно решила: – Знаешь что, я его не стану снимать. Мы прямо сейчас поедем куда-нибудь поужинать, надо же мне его обновить!
– Я тебе его к Новому году купил, через пять дней Новый год, наберись терпения!
– Не хочу! Мы прямо сейчас отметим и твой приезд, и это платье обмоем, и все, все, все! Прямо сейчас! Ты не понимаешь, что для меня это платье… Именно – это! И то, что ты мне его привез… Ты и представить себе не. можешь! Не спорь, пойдем, еще только половина девятого, успеем!
Но никуда попасть в Москве в этот час уже невозможно, и они конечно же оказались в итоге все в том же переполненном, шумном, угарном от пережаренного на кухне шашлыка Доме кино, и под липкими, беззастенчиво-искательными взглядами подвыпивших завсегдатаев Майя чувствовала себя белой вороной в своем платье с открытыми плечами и спиной. Уже через четверть часа от радостного, победного ее возбуждения не осталось и следа, недопив, недоев, она взмолилась:
– Хватит, надоело! Уйдем отсюда!..
Вернувшись домой, она сразу сняла с себя платье, кинула его на стул, подытожила с усталым безразличием:
– Я так и знала, что оно мне ни к чему, – И усмехнулась с горечью: – Что оно мне не к лицу. Я отдам его Тане Конашевич, ты не обидишься?..
В марте Демари действительно прилетел по делам в Москву и сразу же позвонил Бенедиктову:
– Я прямо из аэропорта. Нет, я звоню из гостиницы, из «Националя», боялся, что не застану тебя дома.
– Я сейчас приеду, – обрадовался Юрий, – мне как раз надо в центр. Да, – вспомнил он, – ты, наверное, не успел еще обменять свою валюту, я привезу тебе долг. Как – какой долг?.. А пятьсот франков, ты что, позабыл?.. – Но беспамятным был не Жорж, а он сам: ему бы сообразить, что Демари звонит не откуда-нибудь, а из «Националя», не Жоржу, а ему самому бы быть поосмотрительнее.
И вот, проснувшись в этот июньский понедельник, за три часа до назначенного ему времени, он вдруг разом вспомнил ту давнишнюю и, собственно, совершенно чепуховую историю и мигом понял: вот оно! Телефонный звонок от иностранца, к тому же из «Националя», к тому же о каких-то долгах, о валюте…
Прохладное, затененное кремовыми занавесками бюро пропусков было похоже на «предбанник» любого рядового учреждения, с выкрашенными голубой или светло-кофейной масляной краской стенами, с стоящими вдоль них жесткими стульями и непременной табличкой «Не курить». Справа от двери в стене было окошко, защищенное двойным стеклом. Бенедиктов подошел к нему, наклонился и сказал сидящему по ту сторону лейтенанту в форменной рубашке с расстегнутой – жара, духота! – верхней пуговицей.
– Меня вызывали. Моя фамилия Бенедиктов.
– Кто вызывал? – равнодушно, не поднимая на него глаз, спросил лейтенант.
– Не знаю. Вернее, я не расслышал… По телефону.
Лейтенант прервал его коротко:
– Ждите. Пригласят.
Ясность и покой, пришедшие к Юрию утром вместе с пониманием того, зачем и по какому поводу его пригласили сюда, улетучились, как лужа на асфальте под жарким солнцем, в голове стало душно и пусто, словно в запертой на лето городской квартире с задраенными наглухо фрамугами.
Кроме него в бюро пропусков было еще двое – женщина, едва ли не дремавшая на своем стуле, и мужчина в темном, несмотря на жару, костюме. Мужчина читал «Красную звезду», Бенедиктову было не видать за газетой его лица.
Но стоило Бенедиктову присесть на ближайший стул, как мужчина опустил газету и, словно бы сразу его узнав, встал и направился к нему с протянутой рукой:
– Здравствуйте, Юрий Павлович, мы вас ждем.
И Бенедиктов узнал давешний, по телефону, голос.
Пожав ему руку, человек («как мне его называть, – подумал второпях Бенедиктов, – я даже не спросил его имени-отчества, вот незадача!») направился к двери рядом с окошком в стене, сказал что-то лейтенанту, тот ему громко ответил:
– Ясно, – и назвал его по имени и отчеству, но Бенедиктов отчетливо услышал только «Борис», а вот отчество… то ли Иванович, то ли…
«Что ж, – подумал он, – буду называть его Борисом Ивановичем, ошибусь – поправит». Он прошел в дверь вслед за Борисом Ивановичем мимо дежурного, который даже не взглянул в его сторону, не спросил ни пропуска, ни паспорта.
Пройдя несколько шагов по узкому коридору, они вошли в зашторенную такою же, как в бюро пропусков, неплотной занавеской комнату, где, кроме шкафа слева от двери, небольшого, выкрашенного коричневой краской сейфа на подставке, а в глубине, у окна, канцелярского письменного стола с креслом, спинкой к окну, и, напротив, по другую сторону, стула для посетителей, никакой мебели не было. Стены были гладкие, без портретов и плакатов. Лишь на столе, под настольной лампой на ножке-кронштейне, Бенедиктов не сразу обнаружил маленький бюстик Дзержинского с мушкетерской бородкой.
– Садитесь, Юрий Павлович, – пригласил его Борис Иванович, заходя за стол, – устраивайтесь.
«Будьте как дома», – подумал за него Бенедиктов, но усмешка погасла, не дойдя до губ.
Он сел. Борис Иванович подошел к окну, привычным движением откинул чуть штору, сквозь узкую щель солнечный луч упал на лицо Бенедиктова.
Борис Иванович уселся за стол, вынул из ящика зеленую папочку-скоросшиватель (Дело №… начато… окончено…), но не стал ее раскрывать, взглянул с располагающей к откровенному разговору улыбкой на Бенедиктова:
– Само собой, Юрий Павлович, о нашей беседе… Кстати, большое вам спасибо, что сразу отозвались на нашу просьбу и нашли время… Само собой, очень бы желательно, чтобы о нашей беседе никто… такие уж у нас правила, поймите нас правильно, Юрий Павлович.
И Юрий Павлович, не успев даже осмыслить хорошенько того, о чем его просили, поспешил заверить Бориса Ивановича:
– Естественно… Я могу даже…
– Нет, зачем же!.. – отмахнулся Борис Иванович. – У нас с вами просто беседа, не более. Ни о чем другом не может быть и речи, пожалуйста, не беспокойтесь!
– Я и не беспокоюсь, – снова поторопился Бенедиктов. – Уверяю вас, что… – Но в чем он должен был уверить Бориса Ивановича, он не знал, знал лишь, что важнее важного было, чтобы тот именно поверил ему, поверил в его готовность прямо и четко отвечать на любые вопросы и тем самым снял с него ощущение некой без вины виноватости, которое он все эти дни после телефонного звонка чувствовал, и презирал себя за это.
Словно подслушав его мысли, Борис Иванович сказал, глядя ему прямо в глаза:
– Все, что мы тут делаем, – исключительно в ваших интересах, Юрий Павлович, поверьте. У нас одна задача – помогать, оберегать, если надо – защищать даже…
– От чего? – опешил Бенедиктов. – От чего меня защищать?
Глаза у Бориса Ивановича были серые, спокойные, разве что, показалось Бенедиктову, далекие какие-то, не пускающие внутрь, в то, о чем он сейчас про себя думал.
– Вас?.. – удивился Борис Иванович. – Я имел в виду – вообще. От чего лично вас защищать, помилуйте, Юрий Павлович?! Вас-то!.. – и широко улыбнулся, обнажив белые, молодые, плотно, без прогалов, пригнанные друг к другу зубы. – Известнейший сценарист, известный писатель… И поверьте, в вашу писательскую, как говорится, кухню мы никоим образом не собираемся вмешиваться… тем более что ваш брат, уж извините за такое слово, не любит до срока выносить на всеобщий суд свое творчество, верно?.. А вот напечатаете – мы и читаем, интересуемся…
Борис Иванович, порывшись в ящике, достал оттуда пачку «Явы», протянул ему:
– Курите. Или не курите?
И от этого обыденного жеста, и оттого, что Борис Иванович курит ту же, что и он сам, расхожую «Яву», у Бенедиктова почему-то полегчало на душе. И глаза у Бориса Ивановича, если приглядеться, вовсе не такие непроницаемые, как ему только что показалось, и лицо самое обыкновенное, ничем особым не примечательное, таких на улице, в любых учреждениях, в очередях, в вагонах метро пруд пруди, ничего в нем ни опасного для него, Бенедиктова, ни грозящего карой за вину, которой на нем к тому же нет, лицо как лицо, подумал про себя с облегчением Бенедиктов, и бреется он электрической бритвой, вон, светлые волоски щетинятся на кадыке и под нижней губой, наверняка брился второпях, опаздывал на работу, ехал через весь город на автобусе и на метро с пересадкой…
Он затянулся поглубже сигаретой и решил не торопить события.
Борис Иванович тоже помолчал, аккуратно стряхивая пепел в латунную, в форме кленового листа, пепельницу, потом сказал, как бы приглашая Бенедиктова взять на себя инициативу:
– Ну-с, Юрий Павлович?..
– Я вас слушаю, Борис Иванович, – как можно спокойнее отозвался Бенедиктов.
– Почему вы решили, что меня зовут Борисом Ивановичем? – удивился тот, но не дал Бенедиктову ответить: – Собственно, это я от вас жду… – но так и не уточнил, чего он именно ждет от собеседника, улыбнулся подбадривающе: – Если вы, конечно, не против.
– Я не знаю, чего вы от меня, честно говоря, ждете… Вероятно, вы хотите меня о чем-то спросить?
– Спросить?.. – задумался тот, – Скорее, посоветоваться.
– Со мной? – удивился Бенедиктов. – О чем?
– Вы – писатель, – с подчеркнутой уважительностью сказал Борис Иванович, – вам и карты в руки. Вы ведь не торопитесь? – неожиданно спросил, и в голосе его, в интонации Бенедиктову послышалось что-то вроде усмешки. Нет, подумал он, не так-то уж он прост, Борне Иванович или как его там зовут на самом деле, с ним держи ухо востро!..
Этот неожиданный поворот, к которому он был совершенно не готов, выбил Бенедиктова из колеи. Он опять поспешил помимо воли:
– Зачем же? Давайте уж сразу!
– Вечный цейтнот… – неизвестно на что и кому пожаловался Борис Иванович и стал листать лежащую перед ним на столе зелененькую папку…
– Что касается нас, – проговорил наконец Борис Иванович, и Бенедиктов подивился произошедшей в нем прямо на глазах перемене: ни следа давешней улыбчивости и шутливости, он стал деловит, сух, сдержан, – что касается нас, Юрий Павлович, то у нас к вам нет никаких претензий.
– Кто это – мы? – попытался вернуть разговор в прежнюю интонацию Бенедиктов и выжал из себя что-то вроде улыбки, – То есть кто это – вы?
– Ну, скажем так – ваши читатели, – не ответил улыбкой на улыбку Борис Иванович, – Читатели, зрители. Самые, можете не сомневаться, внимательные и доброжелательные. Мы ведь все читаем, все смотрим, – прибавил он и, помолчав, подтвердил: – Все.
– Что ж… спасибо за внимание, – только и оставалось что отшутиться Бенедиктову.
– Но вот то, что о вас пишут там…
– Где? – не сразу понял его Бенедиктов.
– Там, – кивнул Борис Иванович головой назад, через плечо. – Пишут, говорят…
– Писателю приятно, когда о нем говорят… – ушел от прямого ответа Бенедиктов. – А что?..
– Что говорят, кто, с какой целью… Они без выгоды для себя, Юрий Павлович, и пальцем не пошевелят.
– Не знаю… не знаю, что вам и сказать, Борис Иванович… – Бенедиктов и вправду не знал, что на это ответить. – Я полагаю, если говорят, тем более – хвалят советское кино, это только на пользу…
– На пользу, конечно, – согласился собеседник, – но вы ведь и сами… – и совершенно неожиданно: – Вот, к примеру, прошлой зимой в Париже, в декабре, кажется…
«Горячо, – подумал даже с некоторым облегчением Бенедиктов, – сейчас о Демари спросит…»
– Именно, – заглянул в папку Борис Иванович, – двадцать четвертого декабря вы дали интервью американской телекомпании Энбиси, не согласовав этого с руководителем делегации…
– Я показал потом это интервью товарищу Сидоркину, он его вполне одобрил.
– Постфактум. Нет, вы в полном праве, Юрий Павлович, давать интервью кому угодно и о чем угодно, на вашу гражданскую ответственность. Но, с другой стороны…
И тут Бенедиктов вдруг яснее ясного понял, что не в интервью его упрекает или обличает Борис Иванович, не в интервью как таковом, а в самом том факте, что он, Бенедиктов, позволил себе дать это интервью, не согласовав с Сидоркиным, тем самым нарушив уклад и порядок, на страже которых как раз и стоит Борис Иванович, в защите которых и заключается его роль и долг.
– А знаете ли вы, Юрий Павлович, кто такой этот самый Жорж Демари, которому вы дали интервью?..
– Демари? – переспросил он, оттягивая ответ. – По-моему, довольно симпатичный господин… общительный, образованный…
– Общительный… – усмехнулся Борис Иванович, опять обнажив ослепительно-белые, молодые не по возрасту зубы, – само собой, общительный.
– К тому же, – с удивившим его самого простодушием – этакий Иванушка-дурачок! – увел разговор в сторону Бенедиктов, – к тому же, кому, как не вам, – он обвел взглядом комнату, как бы давая понять, что не одного Бориса Ивановича имеет в виду, – кому, как не вам, его знать лучше, чем знаю я, ведь он много раз бывал в Москве, даже снимал фильм о Кремле, о Третьяковке, о народных промыслах… Разве их не проверяют, прежде чем пускать к нам? – он сделал ударение на «нам», как чуть раньше на «вам».
– Проверяем, можете на нас положиться, Юрий Павлович, – заверил его без улыбки Борис Иванович. – Можете, как говорится, спать спокойно.
– Кто же этот Демари? – Бенедиктов изобразил на лице крайнюю степень любопытства. – Шпион?
– Шпионы только в детективах теперь бывают, – усмехнулся Борис Иванович, – то есть шпионы в старом смысле. Кстати, как вы относитесь к детективам?.. – спросил неожиданно, но тут же себя одернул: – Впрочем, не о том у нас разговор, – Поглядел на часы, присвистнул: – Действительно, заговорились!.. На чем это мы с вами остановились? – И вспомнил без посторонней помощи: – На Демари. Жорж Демари. Именно о нем я и хотел вас попросить…
– О чем?! – опять помимо воли вырвалось у Бенедиктова, хотя еще в самом начале разговора он твердо решил для себя: не спрашивай! не торопи! не высовывайся!
– О самой малости, – успокоил его Борис Иванович. – Вы же инженер человеческих душ, Юрий Павлович, психолог. Нам как раз ваше-то мнение о Демари и интересно. Набросайте нам коротенько конечно же, на двух-трех страничках…
– Я вам уже все сказал, – упорствовала в Бенедиктове осторожность, – да и что я о нем знаю? Один раз видел в Париже…
– И четыре раза в Москве, Юрий Павлович, – укорил его, как бы сам сожалея о том, Борис Иванович. – И в гостях у вас был, и угощали вы его обедом в «Арагви», и возили в Архангельское, в Загорск, хотя иностранцам без особого разрешения туда не положено. Ого! – взглянул он снова на часы, – В пятнадцать тридцать у нас совещание…
«Всё знают!.. – пронеслось в мозгу у Бенедиктова. – И про Загорск, и про „Арагви“, и про Архангельское… Всё!»
– Так лады? – Борис Иванович встал, вышел из-за стола, – Две-три странички, от силы четыре. Так сказать, психологический портрет, не более того. Ваше впечатление о нем как писателя. Впрочем, можно и как просто гражданина, – как бы мимоходом, не придавая этому особого значения, добавил он.
«Новый жанр… – подумал про себя с тоской Бенедиктов и усмехнулся, глядя прямо в глаза Борису Ивановичу, – пусть знает, что я о себе самом думаю!..»
– Кстати, – вспомнил вдруг Борис Иванович, – кажется, вы собираетесь осенью на кинофестиваль в Западный Берлин?.. – Задумался, потом сказал: – Я там бывал… Трудный город, особенно в настоящий момент… Если вдруг будут затруднения – милости просим, все, что от нас зависит, не стесняйтесь! – И тут же о другом, в упор: – Что же вы такое задолжали Демари, что сразу же, не успел он сойти с самолета, поспешили к нему в гостиницу?.. – Но ответить Бенедиктову не дал: – Впрочем, наверняка ничего серьезного… Не думайте, никаких там валютных или еще каких-нибудь дел мы не подозреваем, не тот вы человек, да и Демари тоже… Но… – И помолчал, как бы не сразу решаясь сказать: – Но будьте впредь осторожнее, Юрий Павлович, и с Жоржами разными, и с деньгами, да и… и с телефонами тоже. Не надо, Юрий Павлович, вы же серьезный человек.
Бенедиктов спросил его напрямик:
– Мой телефон прослушивается?
Борис Иванович только пожал плечами:
– Я не АТС. – И вновь как бы неожиданно для самого себя вспомнив: – Да, кстати, не забыть бы – о Майе Александровне…
– О Майе? – похолодел Бенедиктов.
– Женские дела, мелочь… Тряпки, обувь, парфюмерия, в магазинах всего этого нет, приходится пользоваться спекулянтами, не она одна. Но, знаете ли, если в записной книжке у какой-нибудь фарцовщицы – вдруг да телефон вашей жены? Это ведь по-разному можно истолковать, всем не запретишь, а Майя Александровна на радио работает, диктор, ответственная должность…
– За Майю Александровну можете не… – повысил было голос Бенедиктов, но тут же сдержался: – Я за нее – хоть правую руку!
– Чем же вы тогда писать будете, Юрий Павлович?! – весело рассмеялся Борис Иванович и тут же извинился: – Шутка, не обижайтесь. Жена Цезаря, как говорится, вне подозрений. Или, – запнулся он, – я путаю, не жена, а мать?.. Да, вот еще что – ваша мать…
– Мачеха, – в который раз помимо воли поторопился Бенедиктов, и краска стыда за эту подлую, пошлую спасительную уловку бросилась ему в лицо.
– Мачеха, да, – согласился Борис Иванович. – Но не та мать, что родила, а та, что воспитала. Она умерла, если я не ошибаюсь?
– В шестьдесят восьмом, – резко оборвал его Бенедиктов и уличил себя: не уточнение – отречение. – И при чем тут она? Какое она может иметь отношение…
– Я к тому, что у нее, у вашей покойной мачехи, вроде бы брат есть то ли в Америке, то ли…
– Я о нем ничего не знаю. И не уверен, жив ли еще…
– Будем надеяться, – успокоил его Борис Иванович. – Но мы отвлеклись, да и что вам или мне до него… И времени у нас уже всего-ничего… Да, совсем забыл, а ведь вот что – мы тут считаем, что ваш сценарий, ну, «Лестничная клетка», что эта ваша вещь – во всех отношениях… Конечно же кино осторожничает, да и журналы, издательства, театры… Уж мы их убеждаем – смелее, товарищи, смелее, чего тут опасаться, кого, это же все глубоко наши люди, советские!.. – И уже провожая Бенедиктова к двери: – Одним словом, творческих вам успехов, Юрий Павлович, а уж на премьеру очередную – не забудьте!.. – Но на полпути остановился, вспомнив еще об очень важном: – Да, мы же еще собирались – о детективе!.. Никогда не пытались писать?
– Нет, – как бы оправдываясь в непростительном промахе, развел в дверях руками Бенедиктов, – никогда. И без меня, знаете ли, вполне хватает.
– Жаль! – искренне посетовал Борис Иванович и, взяв его за локоть, предложил тоном человека, вступающего с другим в дружеский, но и не без риска разговор: – А что, если попробовать, а, Юрий Павлович?.. Мы бы, как говорится, всей бы душой – архивы, дела, документы… А, Юрий Павлович?.. Вы не сразу отвечайте, это надо обдумать, я понимаю. И к тому же я это просто так, пришло на ум, всего-то. Личное мое пожелание, так сказать… – И, крепко пожимая ему руку на прощание уже в бюро пропусков, напомнил: – А насчет этих двух-трех страничек – не горит, как время выкроите. Я вам и напоминать не буду, сами, как управитесь, позвоните, я вам сейчас телефон свой дам. – Он написал номер телефона на листке, вырванном из блокнота, еще раз крепко пожал руку. – Я вас не тороплю, но и время, как говорится, не резиновое… И – от руки, пожалуйста.
…Оказывается, на улице была гроза и прошла, вдоль обочин, пенясь у коллекторов, текли мутные потоки, улица пестрела зонтами. Бенедиктов глотнул свежего после грозы воздуха и, шлепая по лужам, пошел следом за потоком вниз, к Неглинной, мимо витрин книжных лавок и Дома моделей, мимо очереди за бананами и другой – на выставку графики, обыденная улица, обыденные лица, и мысли у всех этих людей на улице тоже наверняка были привычные, будничные.
Он написал, ничего не сказав Майе, эти несколько страничек, переписал их дважды набело крупным, расчетливым почерком, начиная с самого верха и кончая у нижнего края страницы, чтобы никто не мог вписать туда ничего такого, чего он сам не написал, и был очень доволен своей тактической уловкой.
Поразмыслив, решил, вопреки своему уговору с Борисом Ивановичем, не звонить ему, не напоминать о себе, – в конце концов, это нужно не ему, а тому же Борису Ивановичу, вот пусть сам и побеспокоится! Надо же и чувство собственного достоинства иметь, убеждал себя Бенедиктов, не мальчишка же я нашкодивший, в самом деле!..
И стал ждать.
Но никто ему не позвонил ни через неделю, ни через две, ни через месяц. Сложенные аккуратно листки он убрал в ящик, чтобы они не попались на глаза Майе. А еще через месяц-другой, так и не дождавшись звонка Бориса Ивановича, он сжег листки в пепельнице, пепел бросил в унитаз и стоял над ним, пока вода не смыла все без следа.
Теперь я понимаю задним умом, что тогдашняя наша обитель – и не только наша с тобой – была как не нанесенный ни на какие карты, ни в какие лоции островок, затерянный в хмурых пространствах, о которых мы и не хотели догадываться, подмываемый подпочвенными водами, которые мы не желали, духу не хватало, принимать в расчет, – крошечный, беззащитный материчок, где цвела и истаивала наша счастливая, удобная, но такая, на поверку, призрачная жизнь.
Как в театре, когда, доверчиво принимая на веру разыгрываемый на подмостках вымысел, не хочется думать о том, что в конце концов занавес непременно опустится и не миновать выйти из теплого, праздничного зала в промозглость и слякоть улицы.
6
Все, что осталось от покойной мачехи, Бенедиктов оставил сестре. Единственное, что он взял себе после похорон, кроме копии «журнала» Серафимы Марковны, был старинный барометр, принадлежавший, собственно, даже не ей, а, еще ранее, отцу и чудом сохранившийся с тех далеких времен.
Барометр был в виде резного по дереву барельефа: кабанья голова, скрещенные охотничьи ружья, ягдташ, подстреленная утка с безжизненно свисающей вниз головой. На круглом застекленном циферблате среди прочих атмосферных предуказаний было и – «Великая сушь».
А летом семьдесят второго года на Москву и впрямь обрушилась Великая сушь.
Но, вспоминая потом это лето, Бенедиктов начинал отсчет не с июня, когда неслыханная жара накрыла город душным маревом и горели вокруг леса и торфяники, а – с ранней весны, с февраля даже: именно в феврале ему удалось наконец обменять квартиру на улице Усиевича на другую, более просторную, в Вспольном переулке.
Обмен тянулся долго: новая квартира, которую они, за немалую доплату, нашли в Вспольном, была, по утвержденным нормам, слишком велика для двоих, и всю осень и зиму Бенедиктов писал заявления, заручался ходатайствами, ходил по инстанциям – райжилуправление, райисполком, депутатские комиссии, управление по распределению жилплощади, Моссовет, опять депутатские комиссии… И лишь к февралю все благополучно разрешилось, и через неделю они с Майей въехали в новую квартиру.
И начался ремонт.
Квартира была старая, в большом «сталинском» доме с высокими лепными потолками, с эркерами и балконами, с просторным холлом и множеством встроенных шкафов и чуланов, но в чудовищном по запущенности состоянии: обои свисали угрюмо шуршащими на сквозняке полосами, плитка на кухне и в ванной отваливалась не то чтоб от неосторожного прикосновения, но от одного, казалось, звука голоса, полы надсадно скрипели, и при каждом шаге из них выскакивали, как бы подброшенные вверх пружиной, рассохшиеся паркетины, а уж лепнина с потолка обваливалась просто сама по себе.
Начался ремонт, и тут-то Бенедиктов горько пожалел о своей удаче в Моссовете и о погубленном, в результате, на корню по меньшей мере годе жизни – короче, ремонт было не закончить.
И вместе с обрушившимся на Бенедиктова ремонтом, который, как известно, «хуже пожара», на Москву обрушился пожар небывало, невиданно знойного лета. А вскоре и всамделишные лесные пожары заполыхали вокруг столицы.
Когда содрали со стен задубевшую шкуру обоев, выворотили во всех комнатах паркет, вынесли на свалку ванну, умывальник и унитаз и из-под сбитой плитки выглянула шершавая, будто изъеденная волчанкой стена, квартира превратилась в нечто похожее на сумрачное, продуваемое всеми ветрами становище неандертальца. По этому отданному на поток и разграбление жилищу бродили лениво, в полупьяной дремоте плотники, штукатуры, маляры, сантехники, газовщики и паркетчики, присаживаясь распить очередной «пузырь» на связанные стопками и сваленные по углам книги, и на переплетах верхних томов четко отпечатывались круглые, точно казенная печать, донца бутылок и стаканов, ядовито-красные – от дешевого портвейна и вяло-желтые – от водки, но и те и другие – невыводимые, вечные.
Бенедиктов бегал по магазинам и складам, доставал доски, белила, немецкие обои, иранскую плитку, чешский унитаз, каждый вечер распивал с мастерами тошнотворно-теплую водку, покорно выслушивал их бесконечные истории и анекдоты, матерился, чтобы подольститься к ним, задыхался от пыли, краски, запаха олифы и лака. Ночью ему снились жуткие, непотребные слова – «заподлицо», «циклевка», «дрель», у слов были подлые рожи, слова сидели голыми задами на «Братьях Карамазовых» и «Короле Лире», от них разило позавчерашним перегаром, а также жидкостью от тараканов. Утром он просыпался в липком поту и с ужасом осознавал, что то был не сон, а всего лишь продолжение вчерашнего дня и предвосхищение сегодняшнего. Ремонт не продвигался, казалось, ни на шаг, напротив, по-рачьи пятился назад, к первозданному хаосу.
А Москва меж тем и вовсе обезумела от духоты и грозной лесной гари.
В этом бредовом чаду Бенедиктов не успел даже удивиться факту почти невероятному: Майя – Майя, которая все годы их совместной жизни добровольно и с веселой энергией брала на себя все хозяйственные заботы, более того, ревниво оберегала свое право единолично заниматься домом, – Майя неожиданно взяла у себя на работе отпуск, уехала на Рижское взморье, и даже не по путевке, а «дикарем», рассчитывая, по ее словам, на свою кузину Мусю, жившую в Риге и снимавшую каждое лето дачу на побережье. Уехала в самый разгар ремонта, невразумительно сославшись на усталость, на то, что не отпускают головные боли и от нее мало проку, лучше уж она отдохнет и, вернувшись с новыми силами, заменит его, Юрия, – Майя уехала, и ему было недосуг даже удивиться этому непохожему на нее поступку, заподозрить неладное…
Жара в Москве не спадала, красный столбик градусника, словно кровь в трубке для переливания, полз все выше и выше, казалось, градусник вот-вот лопнет и кровь хлынет из него обжигающей струей. С юга и юго-запада, со стороны Внукова и Кунцева вползала в столицу удушливая черная гарь горящих лесов и коричневая, в темно-лиловых подпалинах – торфяная. Ветра не было, и онемелая туча зависала, тяжко колыхаясь, над городом. Свертывались в трубочку и вянули на глазах листья на деревьях, больницы до отказа заполнили инфарктники и астматики. Народ, словно в чуму, в холеру, кинулся вон из города, вывозили детей, а те, кто остался, жили, задыхаясь, с задраенными форточками. На городских пляжах в Серебряном бору, на Ленинских горах, на канале было яблоку негде упасть, даже в центре города, на набережных – Фрунзенской, Софийской, Бережковской – москвичи искали спасения в мутной, маслянистой реке.
И вместе с огнедышащим накатом Великой суши, незаметно поначалу, робко плеснула, набежала пеной на берег, откатила и вновь набежала другая волна: отъездов.
Именно летом семьдесят второго года эта волна стала набирать силу, правда, пика своего она достигла позже, в семьдесят третьем и семьдесят четвертом, чтобы уже в семьдесят пятом пойти постепенно на убыль. И хотя разрешения на отъезд из страны давались главным образом евреям, а также их женам-нееврейкам и детям-полукровкам, волна этого исхода так или иначе коснулась и многих других – их друзей, знакомых, сослуживцев, соседей.
Ремонт меж тем, как это ни поразительно, шел к концу, из хаоса и разрухи вырастал дом, одевался в обои, паркет и метлахскую плитку, обставлялся новой мебелью, гляделся, любуясь собою, в зеркала, – дом, очаг, тихая пристань, где жить бы – не тужить, укрываться от непогод и злых ветров, сидеть у камелька долгими зимними вечерами, любить друг друга и умереть в один день…
А Великая сушь к середине сентября пошла на убыль.
В первую же ночь после твоего возвращения с Рижского взморья мы не могли до самого рассвета уснуть из-за духоты и дымной гари, вползающей в окно, ты лежала рядом далекая, чужая, сосредоточенная на какой-то своей, не отпускавшей тебя ни на час затаенной мысли, и я тоже молчал, ожидая, чтобы ты заговорила первая и рассеяла мои невеселые предчувствия, но ты сказала совсем о другом:
– Все уезжают…
Я понял, что ты имеешь в виду.
– Ну уж и все… Но все равно – грустно…
– Грустно… – согласилась ты, но в твоем согласии был и вопрос, который ты не решалась задать мне вслух. А может быть, ты его задавала вовсе не мне и не от меня ждала ответа, а мучительно искала его в самой себе.
И, тут совсем отчаявшись отыскать, спросила все-таки:
– А тебе никогда не приходило в голову?.. Ну, чтобы… Вернее, о том, что… – но не договорила. И, только помолчав, объяснила: – Нет, не подумай, я говорю не обязательно о нас с тобой, ты-то никогда не уедешь…
Я на это даже ничего не сказал – куда мне ехать?! зачем? Я – дома, и у меня есть все, чем и ради чего жить: ты, работа, дом, друзья… Я и не очень-то испугался твоих слов, нас – двое, и если я никуда и никогда не уеду – сама мысль об этом смешна и нелепа! – то, значит, и ты тоже!