Текст книги "Турецкая романтическая повесть"
Автор книги: Яшар Кемаль
Соавторы: Дженгиз Тунджер,Кемаль Бильбашар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
После этого случая все в голове моей помутилось. Одна дума на сердце камнем легла: бежать отсюда куда глаза глядят! Не слышать солдатского горна, офицерской ругани, не стоять на часах! Тоска по родине мне змеей в грудь заползла. Горы мои перед глазами стоят. Ляжешь в траву – тимьяном тянет, голова кружится… Тут я клятву себе дал: отсижу срок – и деру!
От дум своих невеселых песню затянул:
Кто на чужбине слезу мне утрет,
Кто приголубит, к сердцу прижмет?
В это самое время мимо окна проходил командир полка. Остановился, послушал. Видать, песня ему по душе пришлась. Приказал часовому отомкнуть дверь, входит. Часовой ревет: «Встать!» – а у нас не то чтобы встать, пошевелиться мочи нет. Извинился я перед командиром за себя и за товарищей, рассказал ему все. Полюбопытствовал он, за что нас так отделали.
– И не спрашивай, командир, – говорю. – Мыслимое ли это дело, чтобы невиновный человек искупал грех какого-то паразита? Ехал я служить – у меня душа пела. А теперь я что? Головешка со старого пепелища…
Молчит командир полка, желваками играет. Потом спрашивает:
– А кто из вас сейчас песню пел?
– Я, командир.
– По родным местам соскучился?..
Не дожидаясь ответа, повернулся и вышел.
Не прошло и двух часов, входят в камеру двое часовых, объявляют приказ: всех переправить в госпиталь.
Провалялись мы в госпитале пятнадцать дней. Уход за нами был отменный. И врачи и сестры душевно к нам подошли.
После выписки из госпиталя зовет меня к себе командир полка. Я пришел, каблуками щелкнул.
Смотрит на меня полковник ласково, как отец.
– Мемо, ты прямо как лев стал!
– По твоей милости, командир.
– Посылаю тебя в родные края на побывку. Доволен?
– Благодарствую, командир! Пусть аллах пошлет тебе долгую жизнь.
– После возвращения будешь служить при клубе.
– Слушаюсь, командир.
Приехал я домой. Все былое вспомнилось. Сенем передо мной ожила, как ножом по сердцу резанула. Стал у дяди проситься: пусти да пусти меня в горы, колокольцами поторговать. Обнял меня дядя.
– Не бей ноги впустую, курбан. Сенем твою давно продали.
Спина у меня холодным потом покрылась.
– Кому?
– Какому-то шейху старому. Возле самой границы живет.
Ноги мои подкосились, грохнулся я оземь. Сел дядя подле меня, гладит, приговаривает:
– Выкинь ее из головы, сынок. Роза сорвана – девка продана. Не одна она красавица на белом свете. Мы таких тебе сыщем, что Сенем им и воду подавать не годится. Вот увидишь.
Понял я: дядя от тяжких дум меня отвлечь хочет. Виноватым себя чувствует за то, что разлучила нас с Сенем солдатская служба.
Уж он таскал меня за собой повсюду, веселил меня, веселил. Все тоску мою развеять старался. Пустая затея! Ни саз с зурной, ни пляски с песнями не задели меня за живое. Без Сенем и горы родные для меня темницей стали, и красавицы все лицом померкли. Взялся я мастерить для коня командира седло да оголовье уздечки с колокольчиком, так время и скоротал. А дядя для него из оленьего рога рукоятку для кинжала смастерил.
Вернулся я на службу, поднес командиру полка свои подарки. Обрадовался командир.
– Спасибо, дружище, – говорит. – Ну, уж если ты так ласков к моему коню, быть тебе моим конюхом.
– Слушаюсь, командир. Пуще глаза буду беречь твоего коня.
– А по ночам в клубе будешь нести службу.
– Слушаюсь, командир.
Так и началась моя новая жизнь.
А конь был у командира полка знатный – чистокровный арабский скакун, гладкий, осанистый и с норовом. Пока песню ему не затянешь, ни за что под скребницу не встанет. Мало-помалу привык ко мне конь. Так и ходит за мной по пятам, как ягненок за овцой. Изюм у меня из рук брал. Крикну, бывало: «Сент!» – тут же прискачет. Будь хоть на цепи, порвет цепь и прибежит.
Налью ему с вечеру чистой воды, засыплю в ясли корму, запру его на конюшне, а сам – в клуб. Солдатскую форму с себя скину, клубную надену – из белого алеппского шелка, у ворота пуговицами да шитьем отделана.
В клуб офицеры вместе со своими ханым ходили. Пили там, ели, а под конец недели еще и плясали. Загудят музыканты в трубы, загрохают в барабан – джазом это называется по-ихнему, – хватают офицеры своих ханым в обнимку и давай плясать. В такой раж войдут, что до утра готовы скакать. А то вытолкнут одного на середину, он им поет или пляшет.
Мой командир тоже по вечерам туда хаживал. С дочкой придет, с женой. Сядут они на почетные места и смотрят. Сам он никогда не плясал, только на круг всегда первый выходил, чтоб молодежь за ним пошла. Сидит, на молодых любуется. Чуть кто с круга сойдет, пригорюнится в уголке, он его расшевелить старается, со своей дочкой танцевать велит.
А больше всего ценил он песни и пляски, что у нас в народе любят. Каждый раз меня петь заставлял. Затяну я, бывало, нашу протяжную, а он, сердечный, плачет. Клянусь, не вру! Вот диво-то какое! Командир полка, а плачет, как ребенок малый!
По праздникам балы устраивали. Жены офицеров приходили на балы расфуфыренные. В такие дни офицеры на выпивку, на закуску не скупились. И городские частенько с ними пировали. Одного я в толк никак не возьму: жены у них одна другой краше, а мужьям это словно бы и невдомек. У него жена в обнимку с другим скачет, а он и бровью не поведет. Совсем никакой ревности у них нет, подумать только!
Среди женщин выделялась на тех балах одна краля писаная, Мюневвер-ханым. Муж у нее судьей был. После его смерти она к отцу переехала.
На каждый бал являлась Мюневвер-ханым в новом бархатном кафтане. Волосы черной гривой пышной набок зачешет, на грудь розу приколет, глаза сурьмой подведет – у всех офицеров в башке мутится. На круг выйдет – все глаза к ней прикованы. Сигарету в руку возьмет – офицеры наперегонки со спичками к ней бегут. У меня самого при ней руки-ноги отымались. Я пою, а у ней грудь так и ходит ходуном. А в глазах тоска стоит. Такие глаза у тех бывают, кто любовь познал. Плачут глаза, только слезы не по лицу, а прямо в сердце текут, не видать их. Пою я, и вот лицо Мюневвер-ханым передо мной расплывается. Чудится мне – сидит передо мной Сенем – волосы в сорок косичек заплетены, на лбу монетки блестят, и песня моя к ней рвется… Больше всех Мюневвер-ханым мне хлопала.
В обычные дни офицеры любили порой за рюмкой посидеть, посудачить. За долгий вечер никого не пропустят, всем косточки перемоют. Кто любовницу завел, кто взятки берет – все им ведомо. Чаще всего разговор на Мюневвер-ханым сворачивал. Белье у нее из бархата… В низу живота родинка… Я только рот разевал от удивления. И откуда они все знают?
Проходит время. До конца моей службы оставалось месяца два. Вот зовет меня как-то раз мой командир и говорит:
– Мемо, беру тебя завтра с собой в деревню. Приготовь для коня праздничное седло и оголовье, что ты привез.
– Слушаюсь, командир.
– И для себя конька подбери.
– Благодарствую, командир.
– Отправимся с тобой к одному моему приятелю, шейху. Его сыновьям обрезание будут делать. Сам понимаешь, праздник, саз, зурну с собой взять надо.
– Есть, командир.
Снарядились мы в дорогу. Путь нам предстоял неблизкий, по бездорожью, и решил командир добираться до деревни с попутными купцами вниз по Тигру на плоту из надутых бурдюков. Наложили на бурдюки толстых досок, скрепили их, плот спустили на воду, на одну сторону скот, мешки с товарами погрузили, на другую – людей. Так шесть часов и плыли. Погонщики мулов командиру уважение оказали: встали, руки на животах сложили, да так за всю дорогу ни разу и не присели.
Сошли мы с плота, кругом, куда ни глянь, – один желтый песок, только Тигр по нему серебряной лентой вьется.
Встречают нас четыре всадника. Один из них, смуглый парень, спешился, руку у командира поцеловал, от шейха поклон передал.
– Шейх-бабо не может на коня сесть, у него чирей на заду вскочил. Он извинения просит, что сам вас не встретил. Я его сын.
А командир наш, добрая душа, на такое и не думает обижаться. Похлопал чернявого по спине.
– Пошли ему аллах здоровья! Я и тебе рад, как ему.
Пустили мы коней вскачь. За три часа доскакали до дома шейха.
Смотрим – крыша дома куполом, как у гробницы святого, двор усажен гранатовыми деревьями, розами, яркими цветами, вымощен большими камнями, как я в Диярбекире видел. Между камней трава пробивается. По обе стороны от двора тянутся маленькие домики. Посреди двора – бассейн. Вокруг него ковры, циновки постелены.
Сам шейх у дверей стоит. Борода до пояса, хной покрашена. На голове – чалма, одет в дамасский кафтан, опоясанный кушаком, в белых шароварах. Подошел он к гостю, поцеловали они друг дружку в плечо, в дом прошли.
Ко мне шейховы слуги подбежали, лопочут не по-нашему. Не стал я слугам коней доверять. Сам их выводил, после пошел на конюшню, пот с них отер, напоил, накормил. А когда во двор вышел, там уже негде яблоку упасть – столько гостей подвалило.
Командир мой и шейх сидят рядом на ковре, поджав под себя ноги. Перед ними – серебряный поднос. На нем серебряные вилки, ложки, разноцветные рюмки, кувшины с вином, закуски. По бокам от них – именитые гости, и перед ними тоже – подносы, уставленные едой-питьем. Вкруг музыкантов, давула и зурны простой народ толпится. Посреди двора молодые парни, обнявшись, круговой танец танцуют.
Командир увидел меня, встрепенулся.
– Мемо, бери свой саз, иди к нам!
Подошел я к ним с сазом. Усадили меня на тюфяк. Тут вышли во двор два мальчика, на головах шелковые шапочки, расшитые золотом. Гостей обходят, руки им целуют, а те их деньгами одаривают. Командир подарил обоим по кинжалу с рукоятками из слоновой кости.
Вышли слуги, вынесли сверкающие бритвы на маленьких подносах, тазики, кувшины. Мальчиков подвели к сюннетчи[23]23
Сюннетчи – тот, кто делает обрезание.
[Закрыть]. Давул загрохотал вовсю. Благослови, аллах! Сюннетчи взмахнул в воздухе бритвой…
Ранки мальчиков присыпали золой. Оба держались джигитами, не охнули ни разу. Свежей кровью помазали им лбы, уложили их на тюфяки.
Меж тем гостям все подливали в ракы гранатовый сок, подносили все новые блюда с жареной бараниной и курятиной. Обглоданные кости прямо в толпу летели. Рабы жадно хватали их на лету, обгрызали, обсасывали остатки мяса и швыряли псам, что стаей рядом крутились.
К ночи веселье пуще разгорелось. По углам двора разложили четыре костра. В пламя то и дело керосин подливали, чтоб оно все выше вздымалось.
Вышли во двор хоккабазы[24]24
Хоккабаз – фокусник, жонглер.
[Закрыть]. Уж чего они только не вытворяли, даже огонь изо рта пускали. Гости только диву давались.
Когда ракы хорошенько по жилам гостей разлилась, на круг мосульские танцовщицы вышли. Совсем голые, только срамные места прикрыты, в руках бубенчики. В конце своего танца встали перед гостями на колени, запрокинули головы назад, всем телом задрожали. Тут гости им на животы стали деньги кидать.
– А наши танцы они знают? – спрашивает командир у шейха.
– Хе-хе! Как не знать!
Командир мне и говорит:
– Ну-ка, Мемо, заиграй им нашу повеселей!
Настроил я свой саз, ударил по струнам, заиграл – танцовщицы не шелохнутся. Один подошел к ним, залопотал по-арабски. Они только головами качают. Подошел человек к шейху:
– Не знают они этого танца, господин!
Шейха это, знать, за живое задело. Мыслимое ли дело! Желание важного гостя не выполнить! Кличет сына.
– Поди спроси в моем гареме, кто этот танец знает, и веди сюда!
Скоро шейхов сын вернулся. Ведет за собой женщину с закрытым лицом. Бархатный кафтан на ней серебром расшит. Тонкий стан золотым поясом схвачен.
Идет, бедрами покачивает, ножными браслетами позвякивает.
Пошла танцевать – мимо меня словно ветер пронесся. Я пальцами по струнам бью, она – каблуками по камням. Шейх указал на нее и говорит командиру:
– Я ее в прошлом году за две тысячи золотых купил. Редкостной красоты. И чего только она не знает! Право, не жалко такого калыма.
Подает он тут своему сыну знак рукой, чтоб он командиру лицо танцовщицы показал, тот покрывало с нее – дерг!.. Застыли пальцы мои на сазе…
Стоит передо мной Сенем. Лицо осунулось, а глаза из-под сурьмы огнем полыхают. Черные, как смоль, волосы жиром смазаны, в сорок косичек заплетены. На лоб украшение из драгоценных камней свешивается. В одной ноздре жемчужина блестит.
– Что остановился? – кричит мне командир. – Играй!
Тут я очнулся. Запел-заплакал мой саз, закружилась в танце Сенем, защелкала каблуками, а сама на меня и не смотрит, словно не замечает. Танцевала, пока пот на лице не заблестел, после убежала в дом.
Заныла моя старая сердечная рана. Чую – худо мне стало. К горлу дурнота подступает. Командир глянул на меня и говорит:
– Что с тобой, Мемо? Уж не заболел ли?
– Еда здесь непривычная, командир, – говорю. – Все нутро выворачивает. Коли разрешишь, пойду прилягу.
– Иди, сынок, – говорит командир.
Шейховы слуги увели меня в дом. Комнату мне определили рядом с комнатой командира, на случай, если я ему ночью прислуживать понадоблюсь.
Кинулся я в чем есть на постель, из горла стон вырвался. Потом остыл малость, стал планы строить. Украсть Сенем? Не выйдет! Шейховы слуги нас найдут, на куски разорвут. Да не смерть страшна – ради Сенем я бы сто раз смерть принял, – а то худо, что из-за меня на командира моего пятно ляжет. Опозорить его в доме, где он был гостем! Да каким подлецом надо быть!
До часу ночи во дворе шум стоял. Потом все стихло. Слышу – командира в его комнату повели. Кинулся я к нему, подсобить предлагаю. Две рабыни принесли в кувшине воды, таз, ноги ему помыли. Командир, видать, крепко набрался. Глаз продрать не может. Наконец узнал меня.
– Ну, как дела, Мемо?
– Благодарствуй, командир, я поправился. Что прикажешь?
– Какие там приказы, Мемо! Эти красавицы сделают что надо. – Командир потрепал рабынь по щекам. – Иди ложись. Пошли тебе аллах спокойного сна!
Щелкнул я каблуками, повернулся, вышел.
Вот лежу я на своей постели, мысли о Сенем мне сердце гложут. В доме тишина. Все спят. Уставил я глаза в узор на потолке, сна – ни в одном глазу. Вдруг вижу: дверь тихонько приотворилась, в комнату какая-то тень проскользнула. При свете лампы я ее узнал: одна из рабынь, что командиру прислуживала. Подошла ко мне, палец к губам приложила: молчи, мол. Протягивает мне большую накидку. Знаками показывает, чтоб я надел. По-нашему, видать, не понимает.
Недолго думая, набросил я на себя накидку. Голову она сама мне хорошенько укрыла. Сапожищи с ног моих стащила. Потом из двери выглянула, прислушалась и знаком мне за ней идти велит.
Побрел я за ней, как лунатик, дыхание у меня сперло. Провела она меня по темным сенцам и впихнула в какую-то дверь. Не успел я очухаться, как в нос мне знакомый нежный запах ударил. В комнате полумрак, в углу один сальник мерцает. Тут я Сенем разглядел. Бросилась она ко мне, словно жена после долгой разлуки, прижалась всем телом, оторваться не может. Вся трепещет – как листок на ветру. И я замер, слова в глотке застряли. Только слышу горячий шепоток у себя под ухом:
– Спасибо всевышнему! Услышал он мою молитву! Уж как я молилась, чтоб еще раз увидеть тебя, как я ждала этой минуты! Какие только жертвы святым не приносила!
Потянула меня на диван. Под тонкой шелковой сорочкой я весь жар ее тела чувствую. Чисто сон какой-то, поверить невозможно! Так и пролетела вся ночь, как один миг…
Рассказала мне все Сенем про свою горькую судьбу. Была она четвертой женой шейха. После нее он себе пятую из Алеппо привез, тринадцати лет. Пока пятой не было, он с Сенем пылинки сдувал, на руках ее носил. А потом и она всласть плетки отведала, как другие жены. Послала Сенем отцу весточку, забери, мол, меня отсюда, сил моих нет больше. Отец отвечает ей: «Шейх именитей меня. Не могу обычай нарушить, богатого не уважить. Терпи, знать, судьба твоя такая. Не смей на судьбу свою роптать».
Шепчет Сенем мне это на ухо и все жарче всем телом ко мне прижимается, у самой из глаз слезы горячие так градом и катятся, за ворот мне капают, шею жгут. Заколотилось у меня сердце в груди как молот по наковальне ухает.
– Не плачь, газель моя, – говорю, – не плачь, курбан! Жизни своей для тебя не пожалею. Через два месяца кончится срок моей службы. Теперь только и буду помышлять, как украсть тебя отсюда.
– Что ты, что ты, душа моя! Заклинаю тебя, глаз сюда не кажи! Слуги шейха с тобой расправятся! Я сама сбегу отсюда! Одной бежать легче. Прибуду в Диярбекир, там тебя обожду. А как свидимся, уедем в такие края, где один ветер про нас будет знать.
Так мы с ней и порешили: в начале ноября она убежит, обождет меня в отеле «Джумхуриет», а там и я прибуду.
Рабыня пришла за мной затемно. Остался я один в своей комнате – радость меня распирает. Ложиться не стал. А то, думаю, встану утром, а все, что было, сном окажется. Стою у окна, смотрю, как солнце на востоке багрянцем занимается, и в душе моей пламя бушует, не унять…
На другое утро отправились мы восвояси. Шейх командиру надарил шелковых тканей рулонами, рубах, кафтанов да в придачу жеребенка арабских кровей.
Вернулись мы в Диярбекир. Принялся я опять за свою службу, только она мне теперь камнем на шее показалась. Всего и радости было, что к отъезду собираться. Деньжат решил поднакопить: чаевые стал откладывать, по ночам скорпионов взялся ловить – их государство по курушу за штуку скупало. Под конец так наловчился, что к утру по двести скорпионов приносил. Серебро так в мой кожаный пояс и текло.
Днем по службе мотаюсь, а как ночь – опять в свои думы окунаюсь. Все мне представляется, что мы с Сенем уехали в далекие края, вдвоем жизнь ведем. Всю свою ласку изливал я на жеребенка, что шейх командиру подарил: глажу его, холю, милую. За день-то раз пять на конюшню к нему забегу. Обниму его за шею и причитаю: «Красавец ты мой, красавец!» А то возьмусь ему про Сенем рассказывать, про ее красоту колдовскую. Послушает он меня и ржет в ответ, будто что смыслит.
Так и тянулись мои дни, каждый казался в год длиною. До конца срока оставалось двадцать дней, как вдруг вызывает меня к себе поутру командир. Явился я к нему, каблуками щелкнул. Гляжу – командир сидит темнее тучи, в руках какую-то бумажку вертит.
– Мемо, – говорит, – мужайся! Мы в своей судьбе не властны! Наша жизнь и смерть в руках аллаха.
С этими словами подает мне письмо с вестью о дядиной смерти.
Не выдержал я, застонал, как раненый зверь.
– Вах, дядя-курбан! Вах, дядя-арслан![25]25
Арслан – лев (турец.).
[Закрыть]
Командир подошел ко мне, по спине погладил, стал тихонько утешать.
– У дяди, – говорит, – жена теперь одна без средств осталась. Ее и обидеть и ограбить могут. Написала она мне заявление, просит отпустить тебя домой. Ну, что я на это скажу? До конца твоего срока двадцать дней. Отпускаю тебя раньше срока. Поезжай, помоги бедняжке управиться с делами. А я все документы за тобой следом вышлю.
Схватил я его руки, конопушками покрытые, прижался к ним лицом. Уж я их целовал, уж я их слезами поливал!
– Ой, командир, – говорю, – не знаю, отчего слезы лью: оттого ли, что дядя помер, оттого ли, что с тобой разлучаюсь. Какое сердце выдержит такую разлуку?
И у него глаза заблестели:
– Да ведь и я без тебя как без рук, дружище! Но что поделаешь! Так надо. Не удержишь вас возле себя. Каждый год расстаюсь я навеки с сотнями таких вот родных сынов, как ты. И что же ты думаешь? Уедут, потом разок-другой с праздниками поздравят и забывают. Да я не в обиде, пусть забывают, лишь бы живы-здоровы были.
– Не забыть мне тебя, командир, никогда не забыть! Ты меня человеком сделал. Ты мой командир, ты мой наставник, ты мой отец!
И впрямь не забыл я его. В праздник непременно его поздравлю, а то и безделушку какую в подарок ему пошлю. Худо мне – я к нему, он всегда выручит. Да и сам командир меня не забывает. Всякий раз, как переводят его на новое место, адрес свой мне шлет.
А все же, хоть я и почитал его за отца родного, про Сенем ему открыться так и не решился. Перед отъездом пообещал еще раз заехать, проведать его, как управлюсь с делами, а про настоящую-то причину своего приезда в город и не заикнулся.
Прибыл я в деревню – тетка плачет в три ручья. От нее узнал я, что дядя в озере утонул. Понаехали чиновники, жандармы, говорят: «Умер от раны в голове». По их словам так выходит, что он в воде об камень ударился, сознание потерял, оттого и утонул. Тетка мне все это рассказывает, а сама не верит:
– Врут они все! Не впервой ему в озере купаться. Всякий раз, как ему с гор домой возвращаться, он сперва на озеро завернет, там поплещется, усталость смоет, а уж тогда домой идет. Все это знали, и друзья и недруги. Вот и нашелся выродок, что такую подлость обмозговал: по голове поленом ударил, да в озеро и спихнул, чтобы следы замести. Не верю я им, пусть болтают, что хотят. Не утонул лев мой, враги его убили!
– Какие враги, тетушка? Не было у него никаких врагов! Все его любили.
– У кого друзья есть, у того и враги всегда найдутся, Мемо, а уж кого женщины любят, у того враги лютые. Недели две назад прошел по деревне слух, что сватает он одну девку из богатого роду. Соседка Зельха мне все это рассказала. «Стада, земли, пастбища, – говорит, – всего у них вдоволь». Приходит домой сам. Я к нему. «Ты что ж это, – говорю, – такой-сякой, сдурел на старости лет? Какого тебе еще, в твои годы, богатства надо? Что ты будешь делать с молодой женой?» Подошел ко мне, смеется, по лицу меня гладит. «А в какие же годы, – говорит, – про черный день думать? Мой черный день, когда руки меня слушаться перестанут, не за горами. Вон он уж под горой Супхан лежит, в засаде притаился, только случая поджидает, чтоб вспрыгнуть мне на темя. Тут уж будет не до песен, не до саза. Я и подыскал себе богатую невесту, чтоб перед смертью не побираться».
С этими словами тетка зарыдала еще громче.
– Вот из-за этой самой богатой невесты и обрушилось горе на наши головы. Заложили мы все, что у нас было, до последней рубашки, уплатили за невесту калым. На этой неделе ждали ее к себе вместе с приданым. Тут-то беда на нас возьми да и свались! Погубили они джигита, убили льва моего!
На кого думать, тетка и сама не знала, да и времени у бедняжки не было над этим голову ломать. Кредиторы в дом нагрянули, все, что в нем было, подчистую забрали. Литейный прибор и тот унесли. В доме хоть шаром покати, один ветер гуляет. На другой день сунулся я к кредиторам. С одним поругаюсь, другому деньги всучу, третьему долговой вексель подпишу. Вот таким манером кое-какое барахлишко дядино выручил. Потом на горные пастбища собрался, у отца невесты калым обратно просить. Два дня об камни ноги бил. А вышло – все зря. Затряс ага передо мной своей длинной белой бородой.
– Не спорю, мы с ним сошлись на полтыще золотых. Что было, то было. Однако доселе я ни гроша не получил.
– Опомнись! Как не получил?! Еще на той неделе дядя тебе сполна отмерил весь калым! Ты же сам его уговорил свадьбу отсрочить на неделю, чтобы приданое заготовить.
Ага весь как на иголках. То вскочит, то сядет, то желтыми четками защелкает.
– Не было этого, – говорит. – Выдумки одни…
– Как это выдумки? Тетка своими руками отсыпала в торбу пятьсот золотых, а дядя их тебе отвез!
У старика глаза забегали, того гляди из глазниц выскочат:
– Где это видано, чтобы калым раньше свадьбы платили? Эта пройдоха меня провести задумала! Мои деньги ей покоя не дают! Да пусть лопнут у меня глаза, коли я хоть ломаный грош от дяди твоего принял!
Так и вернулся я домой с пустыми руками. Иду по горной дороге, голову ломаю, а все в толк взять не могу, кто там воду мутит. Если дядя и впрямь отдал деньги старику, тут гадать нечего: тот деньги зажал, а дядю убил, чтоб еще раз дочь продать. Коли не врет старик, значит, тетка дядю из ревности прихлопнула, а чтоб подозрения с себя снять, на старика наклепала.
Сколько я ни бился, так узел тот и не распутал. Пошел к жандарму. Только о старом шейхе заикнулся, он так и закипел.
– Что ты мелешь? Да знаешь ты, что следствие уже закончено? Где у тебя совесть? Что ты на агу напраслину возводишь? Знатный ага обворовал бедного литейщика! Да за такую клевету тебя судить надо!
И пошел и пошел чесать, словно я и есть главный виновник. Потом видит – я молчу, пообмяк малость.
– Ладно, – говорит, – топай отсюда, чтоб я тебя здесь больше не видел. И запомни: ты ничего не говорил. Всю дурь эту из головы выкинь. А на будущее заруби себе на носу: бедноте с богачами лучше не связываться.
Вышел я от жандарма, и тут словно молния мне мозги просветила. Вон оно как выходит! Коли шейх на тебя с жалобой, приходят жандармы, на руки тебе – колодки, и айда! А как ты вздумаешь на шейха пожаловаться, тебя за это в грязь втопчут. Опять ты виноват. Здесь всеми делами у нас шейхи верховодят, а не Кемаль-паша! Где уж мне справиться с такою силой! Нечего и соваться!
Все же в доме я обыскал все щели, где тетка могла деньги запрятать. Хоть и ничего не нашел, старого доверия к тетке как не бывало. Все мне мерещилось, что у молодой вдовы тоже рыльце в пуху. Под конец и самому тошно стало от своих темных мыслей. Оставил ей все дядей нажитое и свою долю завещал. Коли виновна, думаю, пусть сама казнится. Я ей не судья.
Стал в дорогу собираться. Отлил для Сенем в подарок серебряные колокольчики, подвесил их вместе с золотыми монетами к ремешку. Гляжу на убор и радуюсь, представляю себе, как она его к свадьбе на голову наденет.
Подошел к тетке прощаться.
– Поеду, – говорю, – в Диярбекир, со службы бумаги заберу. Если дело какое себе найду – останусь там. После смерти дяди тяжко мне тут жить.
Не стал ей впрямую говорить, что не ворочусь больше. Тетка меня выслушала и говорит:
– Мемо, мертвым – в могиле лежать, живым – жить да поживать. На что тебе сдалась эта чужбина? Там люди чужие и воздух чужой. Забирай поскорей свои бумаги да приезжай сюда. Как я дядю твоего любила, так и тебя люблю. Сам знаешь, жена без мужа и собакам на корм не годится. Если ты обычай наш уважаешь, бери меня в жены, буду тебе верно служить, не раскаешься. А коли не хочешь, теткой тебе останусь.
«Да пропади он пропадом, этот обычай! – думаю. – Что это за обычай такой, когда молодой парень, у которого еще молоко на губах не обсохло, должен жениться чуть ли не на своей матери! И того хлеще случается – старый дед – борода до пояса – берет себе в жены дитя несмышленое».
– Нет, – говорю, – тетушка, я тебя за мать родную почитаю. Грех мне на тебя иначе смотреть. Не горюй, что останешься одна. Пока я живу, ни голод, ни нужда тебя не скрутят. Сам буду голодать, а тебя в беде не брошу. Это мой долг перед дядей покойным.
Поцеловал ей руку – и в путь. Все позади осталось: смерть, тревога, ненависть… Ноги несли меня навстречу надежде, счастью, любви. С каждым шагом Сенем была все ближе, все желанней. Сердце мое оттаяло, забилось в лад с моими мыслями, и затянул я песню, словно горя отродясь не видывал.
Не знал я тогда: не счастье мне судьба готовит, а новые горести.
Прибыл я в город на три дня раньше, чем было условлено. Снял в гостинице лучшую комнату. На базар сходил, накупил для Сенем шелковых кафтанов, сам приоделся. Покуда Сенем не прибыла, пошел командира своего проведать. Я ему в подарок пушистый ковер сиирдский припас. Как увидел меня командир, так ко мне и бросился.
– Эко вырядился, Мемо, прямо загляденье! Ай да молодец!
Усадил меня, денщику чай заказал, велел ему мои бумаги принести. Разговорились. Поведал я ему все: и про жандармов, и про шейха-старика. Он только головой качал.
– Пока они людей с потрохами будут закупать, их ни с какого боку не ущипнешь. Все эти шейхи, аги, сеийды двух слов связать не могут, а образованных людей в два счета вокруг пальца обведут. Прямо диву даешься, как они свои дела провертывают. Ты и знать ничего не знаешь, а они все пронюхают, все разведают, у них сеть по всей округе раскинута. Мимо них птица не пролетит, зверь не пробежит.
Потом будто вспомнил что-то, встрепенулся.
– Да, кстати, ты помнишь того шейха, у которого мы на празднике были?
У меня сердце так и подскочило.
– Помню, командир, – говорю упавшим голосом.
– Так вот, у того шейха одна жена сбежала в Диярбекир. Видно, бедняжке невмоготу стало.
От печального голоса командира у меня кровь застыла в жилах. Не помню, как дослушал его рассказ.
– …Вот ты и поди догадайся, как он дознался, куда она сбежала. Направил своих людей прямехонько туда, где она пряталась, взяли ее и преспокойно обратно повезли. Несчастная женщина по дороге в Тигр бросилась. Тела так и не нашли. А знаешь ли, кто это был? Та самая красавица, что танцевала перед нами на празднике…
Как во сне, поцеловал я руку у командира, ноги сами меня на берег Тигра понесли. Не знаю, сколько часов я у реки сидел, Сенем оплакивал, проклятья реке посылал:
Чтоб твои воды течь перестали, река-завистница!
Чтоб твои воды от горя устали, река-ненавистница!
Как помешанный я стал. Жизни себя лишить собрался, вслед за Сенем в Тигр броситься. И вдруг меня словно молнией пронизало: тела ее не видал никто! Зашевелилась во мне надежда, уцепился я за нее, стал догадки строить. Шейх, мол, нарочно все брешет, чтобы того, с кем она бежать хотела, от поисков отвадить. И засела гвоздем у меня в голове эта мысль, поверил я в нее. А как поверил, враз плакать-причитать перестал, умылся в реке, в гостиницу вернулся.
По дороге уж мозги мои на полном ходу заработали. Планы всякие начал строить, как мне Сенем из неволи выручить. Даже о том подумывал, чтобы броситься командиру в ноги, открыть душу, совета спросить.
Воротился под вечер, темно было. «Запрусь-ка я один в комнате, – думаю. – Все до тонкостей обмозгую. В таких делах суетиться – только шайтана тешить». А остался один в комнате, в свадебной нашей комнате, – сердце опять словно обруч сжал. Один, совсем один я теперь! Не забьется сердце от радости, не замрет от жаркой мечты, не пронзит все тело сладкая боль!..
За всю ночь я глаз не сомкнул, планы один за другим перебирал. Прежде надо наверняка узнать, жива ли Сенем, поехать к старому шейху да своими глазами все увидать. Да нет, что это я горожу? Коли она жива, ее под пытками, уж ясно, заставили сказать, к кому она бежала. Выходит, мне туда путь заказан. Кручу и так и эдак – толку никакого. Остается одно: открыться командиру, авось и поможет, добрая душа. С этой мыслью я под утро глаза сомкнул. Только задремал – в дверь стучат. Слышу голос хозяина гостиницы:
– К вам пришли, Мемо-эфенди!
Выхожу. Передо мной стоят двое: чернявый мужчина средних лет и женская фигурка, в покрывало завернутая. Сердце у меня екнуло.
– Ты Мемо-бек? – спрашивает мужчина.
– Ну, я.
Женщина тоненьким голоском что-то ему залопотала не по-нашему.