412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Парандовский » Небо в огне » Текст книги (страница 1)
Небо в огне
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:13

Текст книги "Небо в огне"


Автор книги: Ян Парандовский


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Annotation



Ян ПАРАНДОВСКИЙ

НЕБО В ОГНЕ

Роман

I

Теофиль проснулся раньше обычного, хотя спокойно мог позволить себе поспать подольше. Идти на занятия не надо было – начались «малые вакации» после раздачи свидетельств за первое полугодие. В его собственном свидетельстве были сплошные тройки, а за одной из них мерещился призрак двойки. Угрожала она Теофилю по латинскому языку, благо еще учитель сжалился, дал на исправление срок до конца года. Мальчик, попятно, дома об этом не проговорился, дома и так жизнь стала невыносимой – на Теофиля смотрели, как на преступника. Отец, пробежав глазами его жалкие отметки, позвал Теофиля в свою комнату, выдвинул нижний ящик письменного стола, достал пачку старых бумаг и протянул ему одну из них:

– Вот, прочти!

Мальчик взял плотный, шероховатый листок с серо-голубым отливом, но разобрать угловатую каллиграфическую немецкую вязь было не так-то легко. Через минуту Теофиль с ней освоился и заметил, что слово «ausgezeichnet» неизменно повторяется рядом с перечнем предметов.

– Видишь, какое было у меня свидетельство за первое полугодие шестого класса. А ведь учился я в таких условиях, о которых ты, баловень, понятия не имеешь, – сказал отец и захлопнул дверцу. Теофиль даже не успел заглянуть в аккуратно, прибранное манящее нутро письменного стола.

Оттуда появлялись на свет божий новенькие стальные перья разных образцов, карандаши, ручки, бумага нескольких сортов – все это выдавалось скупо, с подозрительными взглядами, советами и напоминаниями. Там же таились пузырьки с синими, фиолетовыми, зелеными и красными чернилами, ибо советник Альбин Гродзицкий подобно писарям по призванию, был помешан на разноцветных чернилах и непрестанно их менял; возможно, у него были какие-то приметы, а может, это делалось в угоду тайным склонностям души, для которой большую часть дня не существовало иных пейзажей, кроме зеленого сукна да казенных бумаг, где цвели красные и голубые параграфы. Еще в письменном столе находилась коллекция бритв и, наверно, мыла для бритья, судя по запаху, проникавшему сквозь щели. Где-то там, внутри, было и веревочное царство, откуда добывались куски шпагата, выдававшиеся – не без сопротивления – на домашние нужды, и там же исчезали новоприобретенные мотки, которые отец приносил из города. На веревочки была в доме как бы установлена монополия, их сокрытие или самовольное хранение советник считал своего рода контрабандой. В недрах стола хранились также различные предметы под общим наименованием «инструменты», хотя, кроме молотка, долота, сверла и коробки гвоздей, ничто там не заслуживало такого названия. То был всякий хлам – старые дверные петли, скобы, фитили, ключи от никому не ведомых дверей и тому подобные ценности, каждая из них «могла пригодиться» и годами тщетно ждала своего часа.

Но над этим материальным миром стола были еще и высшие сферы, из них-то появилось старое отцовское свидетельство, один из многих документов, заполнявших ящик; аккуратно рассортированные, они лежали пачками, или в конвертах с нетронутыми марками, или в особых холщовых мешочках – если это были документы важные, вроде метрик или бумаг, связанных с продвижением советника по служебной лестнице. Теофиль с детских лет относился к этому хранилищу тайн с благоговением, мечтал когда-нибудь им завладеть и в своих грезах не всегда мог избавиться от мысли о смерти отца.

Свидетельство Теофиля тоже было приобщено к содержимому почтенного стола. Сложенный вчетверо листок уместился в старой коробке из-под шоколадных конфет, которая сама была каким-то сувениром. На тонкий слой бело-красных свидетельств народной школы год за годом ложились свидетельства гимназические – плотные листы, где на бледно-зеленом фоне простирал крылья двуглавый имперский орел. До вчерашнего дня их было десять, каждое последующее хуже предыдущего; и, наконец, самое плохое – последнее, одиннадцатое.

Проснулся Теофиль с тревожным чувством вины и раскаяния. Почему это в гимназии нельзя, как в костеле, избавиться от грехов и возвратиться в лоно благодати? Каким волшебством вернуть себе место первого ученика, утраченное так быстро, уже во втором полугодии первого класса? Для чего тогда ангел-хранитель, если он не может подсказать ответа на уроке или хотя бы подбавить усердия, памяти и внимания?

Теофиль, родившийся второго октября, в день ангелов-хранителей, рассчитывал на их особое покровительство. Изображение одного из этих крылатых духов висело на противоположной стене и в темноте не было видно, однако Теофиль так хорошо изучил эту картинку, что ему и теперь казалось, будто он ее видит. То была старая олеография, купленная через несколько дней после его рождения у ворот Андреолли и с тех пор всегда висевшая в его комнате. Так и осталась она на той стене, у которой прежде стояла его кроватка с сеткой. Босой, становился Теофиль на одеяло и подушку и тянулся на цыпочках к картинке, чтобы перед сном поцеловать ноги ангела,– там были еще видны следы поцелуев, отпечатки детских, сложенных сердечком губ.

Картинка изображала темный, страшный лес с черными рытвинами, поваленными стволами, густым кустарником и высокими деревьями, под которыми алели шляпки мухоморов. Через эти дебри шла маленькая девочка босиком, в длинной ночной сорочке, и вел ее ангел-хранитель, достигавшей головой до крон деревьев. По тропинке извивалась змея, жало ее почти касалось ножки ребенка. Прогулка по лесу босиком, в ночной сорочке показалась теперь Теофилю чем-то совершенно невероятным, он даже возмутился: «Такое только во сне может присниться!» Куда лучше было бы иметь ангела-хранителя в образе школьного товаршца-невидимки, который умел бы подсказывать! Но, убоявшись греха, Теофиль отогнал эту мысль.

И – как естественный контраст – преподаватель латинского представился Теофилю похожим на дьявола. Ничто не могло укрыться от черных глаз латиниста, на днях он заметил ряды крошечных буковок, которыми Теофиль вписывал перевод между строчками латинского текста. Эта древняя, как мир, уловка, которая переходит из поколения в поколение и усваивается даже самыми бестолковыми по купленным у букиниста книгам, выручала его и с Непотом, и с Цезарем, и с Овидием при нескольких сменивших друг друга латинистах и вдруг подвела, – да еще так подло!

Учитель Рудницкий отличался от всех своих предшественников. То были, как правило, молодые внештатные учителя, которых судьба бросала на самые неожиданные предметы – каждый из них мечтал преподавать философскую пропедевтику, получить часы по истории или польскому в восьмом классе, но их порывы умеряли латинскими спряжениями. У Рудницкого же все это было в прошлом. Он не считал спряжение глаголов ярмом для духа и определил бы подобный взгляд как неверное толкование этимологий слова «конъюгация». Признавая, что люди не рождаются на свет со знаниями, содержащимися в «Краткой грамматике латинского языка», он находил этот факт прискорбным, но поправимым – между десятым и двенадцатым годами жизни человека. Следующих четырех лет достаточно для исправления прочих недоделок природы – а именно в области синтаксиса,– и в шестнадцать лет у человека уже не должно быть сомнений, какое «cum» требует конъюнктива. А на этом-то и засыпался Теофиль Гродзицкий в пятом предложении первой главы первой книги Ливия.

Выслушав подозрительно гладкий перевод, отдававший стилем бойкого писаки, Рудницкий предложил Теофилю разобрать слово за словом предложение, где старый падуанец с сатанинским коварством скрыл все грамматические ловушки – и необычно двусмысленное «ut» и «gerundivum», и «consecutio temporum», и, наконец, это злосчастное «cum», по сути ясное, как божий день, но в то же время предательски сбивающее с толку – вроде как обманчивым эхом – крохотным «tum», вовсе ему чуждым и поставленным через две запятые.

Учитель потребовал показать книжку. К чему уж тут было, Теофиль, уверять, что перевод между строчками писал не ты, что ты даже внимания на него не обратил, что книжка-де старая и вообще не твоя? Где был предел твоим лживым измышлениям? В конце концов ты, чего доброго, стал бы отрицать собственное существование?

Эта бесполезная, трусливая ложь мучила Теофиля неимоверно. Он прямо корчился от стыда. А вслед за стыдом его охватил страх, лихорадочный страх, кошмарное чувство, что время упущено, что от целого полугодия остался лишь месяц, нет, неделя, сутки, час – и вот, все уже пропало, и ты, второгодник, вышвырнут на улицу, как ненужная вещь.

Теофиль вскочил с кровати, дрожащими руками натянул брюки, рубашку и зажег лампу. От белого абажура лег большой круг желтоватого света, теплого, успокоительного, бодрящего. Мальчик раскрыл Ливия, тетрадку для латинских слов, слева положил словарь и грамматику. Как в лес, углубился он в текст, прежде всего выкорчевывая незнакомые слова. После каждой такой порубки в лесу немного светлело, но отдельные члены предложений торчали здесь и там, мрачные и неприступные, будто островки чащобы. В них он врезался с грамматикой, которая водила его окольными путями, и нередко он, сделав большой круг, возвращался туда, откуда вышел, и вдруг обнаруживал торную дорогу в двух шагах от грозных дебрей. После получасового странствия он будто и впрямь выбрался из лесу и с изумлением увидел большую реку, разлившуюся в весеннем паводке по равнине, где наподобие островов высились холмы. Среди пустынной, недвижной тишины раздался детский плач, потом откуда-то издалека, с гор, прибежала волчица и скрылась под поникшими ветвями фигового дерева.

Теофиль вернулся к началу текста, и лишь теперь понял он слова: «vi compressa Vestalis» – и смутился, как будто тут же, в его присутствии, насиловали весталку – так резко и ярко блеснул перед гдазами упругий латинский оборот. Драма Реи Сильвии, Ромула и Рема, обнаруженная вполне самостоятельно, тронула его – не как отрывок из школьного учебника, а как факт, который удалось узнать случайно, чуть ли не подслушать, собрать по частям из намеков и обрывков фраз. Это было совершенно новое ощущение. И еще неожиданней оказалось удовольствие от самой работы, от терпеливого вникания в слова всегда многозначные и какие-то не то скользкие, не то верткие – вот-вот, кажется, схватишь его, но вдруг оно ускользает, и упрямая часть предложения снова оказывается одетой в непроницаемую броню.

Пани Гродзицкая заметила необычное поведение сына и послала прислугу затопить у него печку. Но Теофиль не чувствовал холода. Что-то внутри у него пылало, обдавало знойным вихрем. Не отрываясь от Ливия, он внезапными бросками мысли захватывал другие предметы, которые отныне собирался покорять таким же способом. Могучие токи воли пронизывали его, все в нем твердело, напрягалось, словно душа его обрела крепкие мышцы, которых недоставало телу. Пробили часы, – гулкий, одинокий звук упал, как тяжелая капля, и погасил возбуждение. Уже половина седьмого. На оконных стеклах вились фантастические растения, пронизанные дневным светом. Еще минута, и их озарит солнце: морозные цветы и листья заискрятся, заиграют всеми цветами радуги, и снова встанет вокруг знакомый, приветливый мир, где когда-то мальчику читали Андерсена под треск горящих поленьев в печке. Теофиль задул лампу и пошел умываться.

– Morgenstunde hat Gold im Munde! – сказал советник Гродзицкий, когда сын уселся в столовой за стол.– По глазам вижу, что дело пошло хорошо. Чем занимался?

– Латинским.

– У тебя, кажется, с ним не все ладится? Не ты первый, дорогой мой, не ты первый. Это надо проглотить, как горькую, но полезную пилюлю.

Советник обмакнул в кофе кусок булки, съел его и запил. Булок он не любил, особенно свежих и пышных, Он любил только простой хлеб, притом черствый, и нарезал его для себя перочинным ножиком – привычку эту он унаследовал от отца, как и ножик с костяной ручкой. Отец его начал самостоятельную жизнь каменщиком и именно так ел свой сухой хлеб, сидя на куче кирпича и мечтая о куске грудинки, которым сможет полакомиться после субботней получки.

Теофилю, однако, нравилась хрустящая булка с зернышками тмина, нравился и кофе, хотя там злаков и цикория было больше, чем настоящего кофе: его пани Гродзицкая добавляла только для запаха. Сама она еле притронулась к булочке, собрала ложечкой пенку и оставила стакан недопитым. В ту ночь она дурно спала, ее преследовала мысль об аэроплане, который накануне с чудовищным грохотом пролетел над ее головой, когда она после вечерни выходила из собора. В городе говорили, что это русский аэроплан и что летел он со стороны Замарстынова. Кто-то сказал, что над улицей св. Николая пилот включил прожекторы. Но больше всего встревожили Гродзицкую слова какого-то офицера: «Это уже не первый раз. Они все летают, высматривают, а нам стрелять запрещено».

– Наверно, в утренних газетах уже есть об этом.

– Чепуха, – возразил советник, – я все узнаю в канцелярии.

Он принадлежал к тому счастливому поколению, которое уже начинало думать, что мир – это естественное состояние, по крайней мере в Европе и в этой благословенной монархии, основывающей свое право на существование весьма туманной необходимостью. «Если бы Австрии не было, ее следовало бы выдумать», – говаривал советник Бенек, цитируя некоего венского Вольтера.

– Войны обходят нас стороной, – заявляли эти люди, глядя на безоблачный горизонт.

Однако Теофиль чувствовал на себе взгляд матери и понимал ее мысли: она высчитывала, сколько еще лет сможет за него не тревожиться. Подперев щеку рукою, она глядела не прямо на Теофиля, а чуть повыше, словно видела там его голову, посаженную на более крупном, взрослом туловище, и Теофиль, подняв глаза от стакана, увидел ее расширенные зрачки в серой радужке, особенно прелестной на фоне отливающего перламутром белка. Сердце его тихо затрепетало, таинственная радость разлилась по телу и зашумела в ушах извечной колыбельной песней. То было мгновение тишины и покоя, одно из тех значительных мгновений, когда душа взрослеет, когда она вдруг ощущает как нечто единое все те годы, что прежде казались россыпью отдельных дней.

Но тут встал отец, пошел в свою комнату и вскоре вернулся с тремя толстыми тетрадями. В них была записана хроника, которую отец вел изо дня в день вот уже двенадцать лет и каждый день читал из нее то, что приходилось на эту дату, – чаще по вечерам, но иногда и утром, если был праздник или такой день, когда Теофилю не надо было спешить в школу, а жене – за покупками. Красивые ленточки, заложенные меж страницами, указывали место, где были записи за этот день в разные годы. Советник начал читать:

«1 февраля 1900. Четверг. Оттепель, в полдень 4°. Отец уже встает и требует свою трубку. В канцелярии ссора с Бачинским из-за второй кафедры украинской литературы. У Теофиля нарвал палец. Мама велела парить в молоке, и нарыв лопнул. Ужинали с Зосей во Французском отеле, жареный окорок с гороховым пюре. Когда вернулись, газеты. Из Трансвааля никаких новых сообщений. Легли в 10 ч. 30 м.

1 февраля 1901. Пятница. Тепло, грязь. Мама ворчит на прислугу. Зося за обедом плакала. Теофиль ее успокаивал и просил прощения, как будто он был виноват. Корытовский назначен тайным советником. Впервые в Австрии вице-председатель дирекции казначейства получает такое отличие. Эрцгерцог Франц-Фердинанд присутствовал на похоронах королевы Виктории, но когда на заседании рейхсрата председатель упомянул о покойнице, поднялись крики: «Долой англичан! Да здравствуют буры!» В 9 ч. на Стрелецкой – вечеринка чиновников, наместничества. Зося была очень хороша, много танцевала. В 1 ч. домой в фиакре.

1 февраля 1902. Суббота. Мороз. В полдень – 3°. Желеского перевели в Вену, в министерство внутренних дел, карьера ему обеспечена. По пути из канцелярии зашел к Дитмару, купить новый фитиль для лампы. После обеда с Теофилем в пассаж Миколаша на Бен-али-Бея. Мама не хотела нас отпускать, боится беспорядков. На улице Крашевского полно полиции и агентов. Перед русским консульством усиленная пехотная рота с четырьмя офицерами. Зося пришла за нами в пассаж. После ужина читала вслух «Quo vadis» Сенкевича. Легли в 10 ч. 30 м.

1 февраля 1903. Воскресенье. Оттепель, снег, дождь. После костела занес Домбровской квартирную плату. Попросил починить печку в гостиной. Старая скупердяйка завела речь о повышении квартирной платы! Играл с Теофилем в железную дорогу, разложил в столовой на полу стулья, это были вагоны, Теофиль был кондуктором, а я пассажиром. Дал ему свою дорожную сумку, он еще хочет машинку для прокалывания билетов, как у кондукторов. Зосе нездоровится. Весь день дома. После ужина читал ей Крашевского, «Хату за селом». Легли в 10 ч.

1 февраля 1904. Понедельник. Мороз, в 7 утра – 8°. При выплате жалованья получил сверх того 50 крон прогонных, так как завтра выезжаю на комиссию. Приходил в канцелярию Пекарский, приглашал на воскресенье. Репетитор не пришел, я сам готовил с Теофилем уроки. Раздражался, Теофиль никак не мог прочитать слово «снегирь». Теперь понимаю, что виноват я – надо при чтении по слогам подсказывать звуки, а не названия букв. В 6 ч. пошли с Зосей в Аукционный зал. Купили премиленький карточный столик за 11 крон. После ужина газеты. В воздухе висит русско-японская война. Легли в 10 ч. 30 м.

1 февраля 1905. Среда. С утра слабый мороз, потом потепление. Пасмурно, небольшой снег. В костеле иезуитов, говорят, служили молебен о победе японского оружия. Бурный спор в канцелярии – можно ли молиться за язычников и против христиан. Я настаивал, что в этом случае язычники – орудие божие. За границей беспорядки, в Варшаве льется кровь, никто не знает толком, что там творится. Грустно. Должны были пойти на «Заколдованный круг», но Теофиль стал жаловаться на головную боль. Ночью у него был жар. Зося сидела возле него, я несколько раз вставал.

1 февраля 1906. Четверг. Мороз, в 7 утра – 3°. Солнечно. Теофиль за обедом пожаловался, что учитель в школе ударил его линейкой по руке. Нельзя так воспитывать! В 5 ч. с Зосей за галошами. Купили у Левицкого дешевый чай. На улицах толпы «сечевиков» в желто-голубых поясах и шарфах, завтра должно у них состояться сборище на Высоком замке. После ужина занимался с Теофилем. Потом газеты и «Наши за границей». Во Франции беспорядки в храмах по поводу отделения церкви от государства. Легли в 11 ч.

1 февраля 1907. Пятница. Слабый мороз, идет снег. Поезда стоят, нет угля. Но у нас-то дома есть! После вчерашнего бала не выспался, чувствую себя усталым. У Зоси до обеда болела голова, после обеда пошла в баню. Я спал днем, потом занимался с Теофилем. В 7 ч. оба пошли в баню за Зосей, а оттуда в ресторан Илькова. К нам подсел какой-то судья, разговор о нападении на университет и арестах студентов-украинцев. Говорил, что арестуют свыше 100 человек. После 9-ти домой.

1 февраля 1908. Суббота. В 7 утра – 1°, потом потепление, облачно. Один из курьеров наместничества заподозрен в сношениях с Васинским. В 6 ч. с Зосей и Теофилем к Ципперу купить Теофилю часы, обещанные мною за хорошее свидетельство. Серебряные, фирмы «Cyma», 22 кроны. Потом в Краковский отель. Теофиль очень потешно рассказывал об учителях и товарищах. В наше отсутствие у нас были капитан Секерский с женой, ждали полчаса. Газеты. Отвратительные выходки в прусской палате господ при обсуждении декрета об экспроприации поляков. Зося даже расплакалась...

1 февраля 1909. Понедельник. Утром мороз – 6°. В канцелярию пришел позже, так как заходил в полицию заявить о том, что у Зоси украли сумочку, – поможет, как мертвому кадило. Шведзицкий, который был старостой в Бохне, возвратился в наместничество, недоволен. Еще несколько случаев скарлатины. Теофиль дома – малые вакации. Зося спекла хворост и пончики. Вечером понесли гостинец Паньце, но ее не оказалось дома. По дороге Теофиль показывал нам, какая красивая луна в облаках. В газетах много о деле Азефа. Читается совсем как криминальный роман. Легли в 10 ч. 30 м.

1 февраля 1910. Вторник. Заморозки, ясно. Первый день встаю. Курьер принес жалованье и срочные бумаги. Теофиль отнес Домбровской квартирную плату. Днем Зося с Теофилем на лекции в зале «Сокола» о комете Галлея. Зося не верит, что целую комету можно уместить в чемодане. В газетах пишут о возможности войны между Турцией и Грецией. Лег спать рано, еще слаб.

1 февраля 1911. Среда, Сильный мороз. В полдень – 10°. Владелец фаянсовых заводов Левицкий купил в Кракове дворец Любомирских. Стирка. Зося велела нам пообедать в ресторане. Теофиль ждал меня на Губернаторских валах, замерз отчаянно. Обед у Нейсарка. Разговор о краковских волнениях по поводу князя Циммермана. Теофиль сказал, что у них в гимназии об этом говорят и что некоторые мальчики одобряют смутьянов. Власть мальчишек! После ужина занятия с Теофилем, он прекрасно пересказывал отрывки из польской хрестоматии. Газеты. Легли в 10 ч. 30 м.

1 февраля 1912. Четверг. Сильный мороз, в полдень – 10°. Теофиль дома – малые вакации. Надо следить за его занятиями, читает много неподходящих книг. Опять при выплате жалованья дали золотой в сто крон. Зося хочет откладывать. Ян Тафф, директор гимназии им. Собеского, выбросился из окна и разбился насмерть – говорят, нервное расстройство. Непонятно, что могло терзать этого благороднейшего человека. После обеда спал. Потом с Зосей и Теофилем пошли в книжный магазин Альтенберга, купить «Гром мацеёвицкий» Валерия Пшиборовского. Автор в Варшаве осужден на 6 месяцев тюрьмы за то, что в этой книге «сеет ненависть» к москалям; книгу решено уничтожить. Ужинали в Краковском отеле, потом на санках домой. Легли в 10 ч. 30 м.

Советник не любил, чтобы его чтение прерывали; жена и сын, зная это, старались запомнить ту или иную подробность, чтобы потом обсудить. Но быстрый бег времени, мчавшегося в коротких фразах, уносил с собой все, и под конец пани Зофье только и оставалось вздохнуть раз-другой. В этих вздохах, разумеется, был налет грусти, навеянной картинами более молодых лет, но по существу в них царили покой и безмятежность. Слушая день за днем повесть своей жизни, пани Зофья могла обозревать ее ясные горизонты и с улыбкой думать о мимолетных облачках, которые когда-то, наверно, казались ей грозными тучами. Как ровна, спокойна и надежна была их супружеская любовь! Как прочно было ее, Зофьи, место в жизни и мыслях Альбина! Какой теплотой дышали отдельные места хроники, которые Альбин, покашливая, не слишком искусно пропускал! Теофиль догадывался об этих пропусках и понимал, что там говорится о любовных секретах родителей.

И для него эта хроника тоже была полна очарования. Его забавляла сама история дня, который менял свое место в неделе и с таким же непостоянством менял погоду – то повеет оттепелью, то опять затянет все льдом и снегом. А думая о себе, Теофиль будто видел, как он растет, – это напоминало ему естественно-научные фильмы, где в течение нескольких минут показывают, как из крохотного побега развивается растение. Всего минуту назад он составлял поезд из стульев, а в середине второй тетради получал часы за хорошие отметки. Два-три слова, короткая фраза – и из темных уголков памяти выплывают предметы и впечатления, как бы воссозданные вновь; порой ему казалось, что он слышит собственный голос и топот резвых детских ног по комнатам, так «же постепенно менявшим свой облик на страницах этих достовернейших тетрадей.

Прежде народу в семье было побольше, но о тех временах даже хроника упоминала очень скупо. Дедушка и бабушка исчезли за каким-то поворотом реки времени, прежде чем Теофиль успел к ним приглядеться. Деда он вовсе не помнил и представлял его себе старичком со старинной гравюры: в шлафроке, в ночном колпаке с кисточкой и с чубуком длиной в метр. Отец свято хранил этот чубук, Теофилю несколько раз удалось подержать его в руках и понюхать. От чубука шел слабый, но явственный запах табачного дыма, который пропитал вишневую древесину и оказался долговечнее человека. Бабушку Теофиль помнил сгорбленной старушкой в черном, которая во время грозы, при громе и молниях, ходила по двору с освященным колокольчиком, чтобы усмирить грозные небеса. Легкий звон и тонкий запах дыма – вот и все, чем держались в памяти Теофиля эти два угасших существа.

Время безжалостно сузило круг семьи. Пани Гродзицкая вошла в нее сиротой, потеряв мать через несколько месяцев после свадьбы, а единственная ее сестра задолго до того уехала с мужем в Америку, в эту удивительную, загадочную страну, где искали убежища всякие мошенники. Там и след ее пропал, так что у них троих во всем мире не было живой души, которая могла бы притязать на их любовь и заботу.

Пани Зофья приготовила мужу второй завтрак, он положил сверток в портфель. Уже надев шубу, он вернулся в прихожую поцеловать жену и пожать руку сыну.

– Не теряй времени! – сказал отец на прощанье.

Вскоре и мать ушла с прислугой за покупками. Теофиль остался один в тихой квартире. Печи уже погасли, безмолвным потоком струилось время, отсчитываемое тиканьем часов; на улице скрипел снег под колесами возов, через окна проникали косые лучи солнца, и в них мерцали пылинки. Теофилю вспоминалось много таких же часов в прошлом; предоставленный самому, себе, он точно так же ничего не делал, ничем не нарушал их покоя, счастливый уж тем, что находится в надежном, теплом уголке, среди привычных предметов, стоявших, сколько он их помнил, все на тех же местах,

Вдруг раздались странные дребезжащие звуки – как будто по зазубринам сложного механизма катился стеклянный шарик; раз-другой даже намечалась какая-то мелодия, но тут неожиданное препятствие опять выбивало шарик из ритма, и наконец он смолк, уткнувшись в тишину, как в выдолбленную ямочку. Это внезапно ожил испорченный, много лет не заводившийся музыкальный ящик с фигурками святого семейства; что-то повлияло на него извне – тепло ли, ржавчина или холод, проникавший сквозь поры в стене, – и ящик на миг пробудился от летаргического сна. Теофиль все ждал, не зазвучит ли опять этот древний механизм, преданный и надежный домашний кумир.

II

Заметив в нескольких шагах перед собой гимназиста, учитель Роек перешел на другую сторону улицы, где не было тротуара и по неровной, скользкой земле трудно было идти. Он был уверен, что это один из его учеников. Того и жди раскланяется, а потом увяжется за тобой, как тень, или засеменит рядом, а то еще и заговорит! Учитель боялся гимназистов, считал их всех наглецами, кроме того, его вообще раздражала молодость тем, что у каждого из этих мальчишек она могла сложиться лучше, чем у него.

Нынче он опять ушел из дому, не допив кофе, от которого отдавало грязной кастрюлей, и если б мог, то никогда бы не вернулся в эти вечно неприбранные комнатенки, почерневшие от кухонного чада и дыма. Двадцать лет назад он женился на девушке, которая была прелестна как ангел, однако нищенское существование превратило ее в сущую ведьму. В первые годы он имел на содержание дома немногим больше ста крон и залез в долги, пожиравшие каждую надбавку жалованья. На третий год появился ребенок – родился, даже не крикнув, прожил несколько дней, обводя глазами закопченный потолок, и умер, так и не издав ни звука, будто понял, что тут для него нет места. Пани Роек рассчитала прислугу, надеясь, что управится одна и сумеет сделать кое-какие сбережения, однако добилась лишь того, что ее руки огрубели и красота увяла у плиты. От непрестанных ссор из-за погреба, чердака, водопровода, грязи в коридоре она стала сварливой, набрасывалась на прислуг и соседок по дому, несколько раз ее вызывали в суд, сгоняли их с квартиры. Все же это был еще период бунта. Пани Роек боролась с паводком жизни, пыталась выбиться наверх. Но в конце концов она сдалась и опустилась на самое дно: целые дни просиживала у сторожих, у прислуг на чужих кухнях и, напичканная сплетнями, возвращалась домой, чтобы сготовить из плохо очищенной картошки и жилистого мяса обед, съесть который мог только сильно изголодавшийся человек.

Учитель Роек скрывал от жены размер своего жалованья. Но делал он это очень осторожно, утаивая из всей суммы только мелочь, что в последнее время составляло четыре кроны пятьдесят два геллера в месяц. Деньги эти он откладывал в ссудо-сберегательную кассу, а книжку носил на шнурке, надетом на шею под рубашкой. Таким способом Роек накопил около двухсот крон, в которых видел залог некоего туманного лучшего будущего. Мечтал он, правда, еще кое о чем: надеялся в ближайшее время получить VIII ранг, но решил дома об этом умолчать...

Уже подходя к гимназии, Роек догадался, что мальчик, шагающий там, по тротуару, – это Теофиль Гродзицкий, из всех гимназистов самый для него ненавистный, так как был сыном его давнего школьного товарища. Восемь лет просидел Роек с отцом Теофиля если не на одной парте, то, во всяком случае, почтя рядом. И теперь его кидало в дрожь при мысли, что он слова встретит Гродзицкого, почувствует на себе взгляд, полный жалости и презрения. Он старался устранить всякую возможность этой встречи и, прочитав в журнале VI класса «А» фамилию «Гродзицкий», едва не пошел просить директора, чтобы ему дали другой класс. Все же Роек этого не сделал, заранее зная, что ничего не выйдет; он только всячески избегал общения с Теофилем, почти не вызывал его, – а вдруг придется поставить плохую отметку, и тогда не миновать на родительском собрании встречи с паном Гродзицким. Теофиль тоже держался настороженно.

– А, Роек! – воскликнул советник, услыхав от сына, кто будет их учить греческому. – Будь начеку! Мне почему-то кажется, что он стал настоящим самураем...

Но это определение плохо подходило к Роеку, человеку, который скрывал свою беспомощность от учеников, отгораживаясь старой, потрепанной тетрадью, где в скупо отмеренных колонках уместилось не одно поколение гимназистов. Кое-как ему удавалось держать их в послушании при помощи греческих неправильных глаголов, однако полной тишины на его уроках не бывало. В классе обычно слышался гул – ученики шептались, хихикали, передавали друг другу книжки и тетради. Никогда не переходя в явный беспорядок, этот смутный гул, сотканный из нетерпения и скуки, отделял тридцать непокорных голов от учителя, стоявшего на помосте кафедры, как на берегу затянутого мглою моря. Усталые его глаза сквозь стекла очков едва различали черты тех, кто сидел в первых трех рядах, а дальше ему уже виделись какие-то призраки, мерещились несуществующие лица; он, случалось, выкрикивал фамилию ученика из другого класса и, лишь услыхав смех, понимал, что ошибся.

Раз за разом чей-нибудь голос извлекал из раскрытой книжки гомеровский гекзаметр, как золотую нить, которая, сверкнув на миг, тут же рассыпалась в прах. Каждый стих учитель Роек дробил на слова, на грамматические формы, затем разжевывал в дотошном, дословном переводе, превращал его в противную кашицу. Мир легенд и поэзии выходил из его рук совершенно изувеченным – унылые руины и пепелища, заржавленное оружие, истлевшие лохмотья, в которых никто бы уже не разглядел тирского пурпура.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю