412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Парандовский » Небо в огне » Текст книги (страница 7)
Небо в огне
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:13

Текст книги "Небо в огне"


Автор книги: Ян Парандовский


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Здание гимназии по своей архитектуре было чем-то схоже с утвердившейся в его стенах наукой. Геометрически правильное расположение классов и коридоров, никаких темных закоулков, просторная, светлая, хорошо спланированная лестничная клетка, все искусно размещено в четырехугольном здании, которое кажется более высоким и монументальным, чем есть на самом деле; некий аристократизм чувствуется в том, что огражденные забором сад и гимнастическая площадка отделяют гимназию от соседних домов; глухие окна на двух углах, западном и восточном, откуда дуют самые злые сквозняки, – не правда ли, идеальная форма для духа, почивающего среди достигнутых побед?..

Теофиль этого сходства не замечал. Как и в прошлые годы, он пережил радостную, шумную встречу первого дня учебного года; придя за добрые четверть часа до того как открыли ворота, он приветствовал товарищей, а те с завистью, которую пытались скрыть шуточками, смотрели на его загорелое лицо, на пробивающиеся усики и почти мужскую твердость взгляда. Теофиль с удовольствием положил ладонь на перила лестницы, по которым съезжал когда-то, улыбнулся портретам польских королей; через открытые двери учительской потянуло табачным дымом, водопроводный кран в коридоре, как всегда, был не прикручен, и тоненькая струйка, звеня, лилась в раковину, неподвижно висел шнурок звонка. Все было таким, каким должно быть – знакомым и слегка забытым, старым и вечно новым, обросшим воспоминаниями и полным неожиданностей. Удивительное здание! После родного дома оно – второе в иерархии любви.

Если бы Теофиль искал для него сравнения, то уподобил бы его шкатулке с сюрпризами, в которой каждый год открывается новый тайник. Теофиль уже ознакомился с шестью и теперь с жадным любопытством ждал, каким окажется седьмой. Неужели там не будет ничего иного, кроме стопки учебников и тетрадей, двух свидетельств, скрипенья мела по доске, раннего вставанья и запаха лампы, погашенной перед сном? Чем же будут заполнены четверть миллиарда секунд, мчащихся средь осенних багрянцев и непогод, средь белых и серых зимних дней, теплых ветров ранней весны и душистого созревания лета? При мысли об этом шаги Теофиля замедлились, ступеньки как бы стали круче. Будущее легло бременем на его душу, он предчувствовал, что отныне оно зависит от него в большей степени, чем когда бы то ни было.

Седьмой класс «А» находился на третьем этаже, и Теофиль заметил, что опять стало вроде бы тесней. Класс был меньше прошлогоднего, хотя и тот в свое время не казался большим. Это понятно, число учеников с каждым годом уменьшается, теперь даже не верится, что когда-то, семь лет назад, он сидел среди девяноста товарищей. Из них осталось всего шестеро, и не те, кого бы ему хотелось удержать; еще столько же поступили позже; остальных Теофиль видел впервые за партами – второгодники или новички. Из-за них еще более чужим казалось это помещение, и без того не слишком радующее глаз. Вместо грифельной доски на подставках, почтенной древней рухляди, которая тряслась под нажимом мела и с грохотом опрокидывалась на каждой перемене, здесь была доска настенная, передвигавшаяся вверх и вниз, грозная и зловещая, как неведомое орудие пытки. Над нею висело распятие, а слева от него, ближе к окну, единственная картина – трехцветная олеография, изображавшая храм в Пестуме на фоне унылого пустынного пейзажа.

Теофиль сел на свое любимое место в третьем ряду, ближе к двери, но, заглянув под парту, увидел, что там лежит чья-то фуражка и общая тетрадь в клеенчатой обложке. Не раздумывая, он сдвинул эти вещи на другую сторону парты. Вскоре явился их хозяин, невысокий, худой паренек, и с деланным огорчением вздохнул:

– Не сидеть тебе, Себастьян, одесную!

Его так и звали Себастьян, а фамилия была Сивак, и пришел он из Хировской гимназии, Теофиль встретил его холодно. К хировцам он относился с презрением, которое во всех казенных гимназиях передавалось от одного поколения к другому.

– Меня оттуда выгнали, – похвалился Сивак.

Вошел классный наставник – продиктовать временное расписание на два дня. Теофиль вынул новенький блокнот с золотым обрезом и в кожаной обложке – подарок Паньци – и красивый карандаш, черный с красным наконечником, его купил он сам. Эти изысканные вещицы произвели впечатление.

– Твой старик где служит? – шепнул Сивак.

– Он советник наместничества.

– Почти как мой. Мой служит в краевом отделе.

Теофиль усмехнулся. Какую бы мину состроил отец, он ведь так презирает краевой отдел! Жаль, что он не слышит! Но отец в эту минуту слушал речи куда более приятные, и Теофиль мог пожалеть, что не видел его лица, когда за ним закрылись высокие, белые полированные двери с ручкой в виде орлиной лапы с золотой державой в когтях.

Выйдя от наместника, Альбин Гродзицкий не вернулся в канцелярию, – чуть не бегом спустился он по лестнице и оказался на улице, не успев сообразить, что он без шляпы. «Не беда!» Он засунул руки в карманы брюк, это дало ему ощущение легкости и свободы, как в прежние времена, когда он вот так же, бывало, «выскакивал на секунду» из канцелярии за папиросами. Свернув на Русскую улицу, он увидел вдали лавочку, где их покупал. Черные и желтые полосы на табачной лавке вызвали в нем нежность, как и все давно знакомые вывески вокруг, и позеленевшая бронза на портале Валахской церкви, и даже каменные плиты тротуара, неровные, стершиеся, разделенные щелями, – на всем отдыхал глаз, все трогало сердце, было частью единственного в мире сочетания предметов, образующих город, полный несказанной прелести.

Часы на ратуше метнули в ясное сентябрьское небо один глухой удар, на черном циферблате золотые от солнца стрелки показывали четверть десятого. Гродзицкий ускорил шаг, подумав, что жена, должно быть, уже возвращается домой.

Он и не помнил, когда последний раз был на рынке в эту пору, – наверно, еще мальчиком, с матерью. Здесь ничего не изменилось. На том же месте, у фонтана Дианы, стояли прилавки с горшками, так же пахли свежеиспеченным тестом ларьки булочников и порхали над мешками с крупой воробьи. В порядке, установленном, видно, с давних времен, расположился молочный ряд, он тянулся до фонтана Адониса, брезгливо отворачивавшегося от корзин с яйцами и бидонов с молоком. Жену Гродзицкий увидел в птичьем ряду, где кудахтали в клетках куры, висели на крюках откормленные утки и хозяйки поддували гусям перья на гузках, чтобы определить толщину жира.

Гродзицкий медленно шел вслед за женой. Наконец-то он будет присутствовать при священнодействии, о котором каждый день столько разговоров! Интересно, где же тут старый Юзеф из Сокольник, у которого масло всегда cвежее; или коварная Валентина из Новоселок, у которой в этом году уже не возьмут картофель на зиму. Но он видел перед собой только шумную толпу и с трудом сквозь нее протискивался.

Пани Зофья останавливалась у лавок, у лотков, отвечала на приветствия и поклоны. Иногда ее окликали, она оборачивалась и с улыбкой говорила несколько слов старым знакомым. Ее путь извивался прихотливыми меандрами, как путь пчелы, ищущей корма. Под аркадами она купила букет астр, зачерпнула в стоящей рядом корзине горсть садовой земли, просеяла ее между пальцами, спросила цену и пошла дальше. Гродзицкий любовался ее движениями, полными очарования и достоинства.

Вот она вошла в залив овощей, который многоцветной дугой окаймлял большую часть рынка. Тут Гродзицкий уже не мог за нею поспеть: пестрые волны, по которым она плыла так спокойно, сомкнулись вокруг него, подобно полярным льдам. Он натыкался на людей, сбросил с какого-то лотка пучки морковки, наступил на кочан капусты, заблудился среди куч разложенных на земле овощей и, вконец растерянный от упреков пострадавших торговок, с каждым шагом чинил все большие опустошения. Огород перед его глазами чудовищно разрастался, как во сне, – не пройти. Свекла, дыни, огурцы громоздились горами, под ними тянулись бесконечные зеленые валы яблок и груш.

«Вот в чем смысл жизни! «Beatus ille qui procul negotiis paterna rura bubus exercet suis…» Император Диоклетиан отрекся от власти и трона, чтобы выращивать капусту. Последователей у него, правда, маловато, но это вряд ли означает, что мир с того времени поумнел. Прогресс! Цивилизация! Изобретения! Покажите мне изобретение, которое можно сравнить с колосом пшеницы, и скажите, придуманы ли более мудрые слова с того дня, когда впервые было произнесено: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь»..

В этот миг Гродзицкий мысленно смахнул с земного шара все города, фабрики, железные дороги, пароходы, словно обтер пыль с желто-голубого глобуса, – и остановился взглянуть на него в немом восхищении. Еще миг – и вся суша была вспахана, засеяна, были сняты урожаи, по сравнению с которыми урожаи геродотовой Месопотамии показались бы скудными, все человечество было расселено в домах, подававших о себе знак только дымом из труб – так заросли они садами, джунгли и дремучие леса имели вид гигантских парков, Сахара превратилась в гимнастическую арену, по морям плыли парусники, а на берегу Тихого океана сидели задумчивые рыбаки с удочками. Одно полушарие знать не знало о другом и нисколько о нем не печалилось; не было ни газет, ни денег, ни законов, ни правительств; люди родились и умирали на лоне земли, которая наконец-то стала для них матерью.

Альбин Гродзицкий верил, что человек был вылеплен из глины земной, и плохую услугу оказал бы ему тот, кто убедил бы его, что он ошибается. Есть ли материал более благородный, более подходящий, чем эта таинственная субстанция, которая от века творит и творит чудеса, бесконечно более заманчивые, чем имперские чиновники с намечающимся брюшком и лысиной? Земля! Двух мнений тут быть не могло – она была у него «в костях», которые, несмотря на четверть века канцелярской службы, надежно держали его позвоночник. Конечно, износятся и кости, но он-то позаботится, чтобы их не замуровали в склепе, не станет смешить людей, как толстяк Пекарский, – тот уже обдумывает солидное убежище для своих ста килограммов живого веса. Нет, он будет лежать в земле, рыхлой, влажной, прохладной, в этой глинистой львовской земле, глядя на которую скажешь, что именно из нее господь бог слепил Адама, – даже цветом она напоминает человеческое тело, разумеется, здоровое, загорелое, мужицкое тело – такое, каким всегда гордился род Гродзицких, пока один из них не сменил плуг на мастерок.

Сколько полей покрыли бывшие кладбища! Сперва могилы размывал дождь, потом ветер разбрасывал по рытвинам белые кости, и они рассыпались в прах, давая жизнь вечной земле. В день воскресения из мертвых каким скучным и пошлым будет путь из окованного железом гроба, из-под мраморных плит, которые время не сдвинуло с места! То ли дело вихревое кружение праха человеческого, отделяющегося от цветов, трав, злаков, древесных корней! Чтобы воскресить род Гродзицких, потребуются бог весть какие перевороты в природе: исчезнут леса, перестанут цвести сады, на месте золотых нив останутся унылые и бесплодные пустоши, когда из них уйдут спавшие жизнетворным сном верные их стражи и кормильцы.

Так, на львовском рынке, под алыми хоругвями осени, упоенный счастьем Альбин Гродзицкий заключил союз между жизнью и смертью.

– Эй, господин, вы топчете мои груши! – крикнула возмущенная торговка.

Гродзицкий вежливо извинился, и окинул более трезвым взором весь этот строенный из камня мир, который он осудил было на уничтожение. Жена куда-то исчезла. Он нашел ее уже возле Нептуна. Она говорила со старой еврейкой, Гродзицкий узнал Торбу – посредницу по найму прислуги. Все служанки, сколько он их помнил, приходили от нее, хотя еще покойница мать не раз клялась навсегда порвать с этой «плутовкой». Теперь тоже рядом с ней стояли две девушки в клетчатых платках, с большими зонтами под мышкой – сразу видно, из породы недотеп, что все в доме переломают и перебьют. Заметив мужа, Гродзицкая попрощалась с Торбой.

– Уже полчаса хожу за тобой по всему рынку,– сказал он, целуя ей руку.

Пани Зофья взглянула на него внимательно, с оттенком страха в глазах – она пугалась любой неожиданности. Но, видя, что лицо у мужа веселое, разрумянившееся от солнца, только спросила, где его шляпа.

– Оставил в канцелярии. Хочу, кстати, купить себе новую.

Гродзицкая обернулась к прислуге:

– Купи еще зелень и ступай домой. Я скоро приду.

Советник выбрал себе у Кафки светло-серый котелок, под цвет пиджака, потом взял жену под руку.

– Что все это значит, Биня?

– Расскажу у Бисанца, если не откажешь мне в удовольствии вместе позавтракать.

Пани Зофья была поражена: неужто выиграли в лотерею, которая вот уже девять лет была в минуты хорошего настроения источником фантастических надежд? Но она не расспрашивала, ей была приятна эта радостная неуверенность.

– Так вот, дорогая, – и Гродзицкий отхлебнул глоток пильзенского пива, – не успел я зайти в кабинет, как появляется курьер и сообщает, что меня просит его превосходительство. В такой час! Ты понимаешь?..

Ах, в этом подробном рассказе, который дразнил любопытство, как будто перед тобой медленно развертывают дорогой подарок, укутанный в несколько слоев бумаги, право же, было что-то неправдоподобное.

– Возможно ли это, Виня?

Да, все правда. Альбин Гродзицкий произведен в надворные советники.

– Пятый ранг. Представляешь себе? Это первая генеральская степень. Ну не плачь, а то еще подумают, что тут семейная сцена.

Но в зале было в эту пору пусто, никто на них не смотрел. Кельнеры стояли у окна и глазели на отряд ландвера в шляпах с перьями, который маршировал с оркестром. Бравый ритм марша заставлял прохожих останавливаться, с соседних улиц сбежались ребятишки и, радостно крича, сопровождали оркестр. Известный всему Львову сумасшедший рыжий еврей важно шагал впереди оркестра, держа у плеча, как саблю, длинную, суковатую палку. Кроме Гродзицких, в ресторане была еще только одна компания – несколько мужчин за столиком, уставленным бутылками и чашками черного кофе. По измятым их лицам можно было догадаться, что ночь они провели не в одном веселом заведении. Говорить им уже не хотелось, они молчали, тупо глядя в пространство, будто ожидая чего-то, что никогда не произойдет.

Гродзицкий был благодарен жене за ее слезы, они и ему самому помогли лучше почувствовать выпавшее ему счастье. Да, немалая удача для сына бедного каменщика, для человека, учившегося азбуке в темной, сырой каморке, при свече, воткнутой в горлышко бутылки!

– Многие отправляются в будущее в карете четвериком, а возвращаются с посохом, – сказал он. – Я вышел пешком, в старых сапогах с заплатами.

Он начал шепотом развивать свои планы. Теперь они могут позволить себе жить свободней. В этом году у него не было отпуска, зато в будущем году они поедут в Аббацию. Именно так! Но прежде всего – квартира.

– Помилуй, Зося, мне уже осточертело ходить в уборную через весь двор. Это просто неприлично.

Рассуждая вслух, он перебирал улицы города и ни на одной не мог остановиться. На улице Лелевеля? На нее когда-то выходила Садовая улица, где у стариков Гродзицких в пору необъяснимого и кратковременного достатка была своя хибара. Нет, лучше подальше. Может быть, на Курковой, вблизи Высокого замка? Или возле Стрыйского парка? Пани Зофья недоумевала: зачем искать места возле садов, когда весь город – сад? Однако Альбин еще больше размечтался.

– Сбережения у нас невелики, но, если взять ссуду, можно бы и приобрести что-нибудь. Как ты думаешь?

– Думаю, – улыбнулась она, – что ты самый наивный надворный советник во всей империи.

– Знаю, боишься лишних хлопот. Но ты не понимаешь, что такое собственный участок земли, где можно вырастить свои яблоки и посадить капусту. Император Диоклетиан… Да не в этом дело! Может, ты и права, но надо на что-то решиться.

– Это так спешно?

– Ах, Зося, нельзя же тебе век обходиться без отдельной комнаты. Твоя спаленка рядом с кухней, без окна, – это конура.

– Я была в ней очень счастлива.

От волнения у него перехватило горло. Пятнадцать лет – кусок жизни! Гродзицкому представилось что-то вроде медовых сот, тяжелое, ароматное, сладкое!

– А помнишь, – сказала жена, – как сажали на нашей улице клены? Теперь они уже такие большие.

– И напротив нас еще не было каменного дома. Из гостиной видна была Цитадель.

Он накрыл ладонью ее лежавшую на столе руку.

– В нашем заседании нет кворума, поэтому отложим его на вечер.

– Теофилю так близко в гимназию, – сказала она и задумалась.

– Ему уже недолго туда ходить. Любопытно, кем он станет. Я хотел бы, чтобы он был агрономом.

Но пани Зофья не слышала этого странного желания, последнего плода рыночных размышлений. Теофиль! Взволнованная мыслями о всей своей жизни, она невольно вздрогнула при звуках этого имени. Вот самая подходящая минута, чтобы открыть мужу тайну. Возможно, она не так ужасна, как кажется. Он…

Гродзицкий глянул на часы и потряс рукой, будто обжег пальцы.

– Счет! – крикнул он кельнеру.

XII

Теофиль слушал учителя Шеремету, – шла речь ложно-классической поэзии, и он ожидал появления Мицкевича. Учитель приложил немало стараний, описывая упадок поэзии в этот период, ее скуку и бесплодность. Как всякий уважающий себя полонист, он был романтиком и стремился поскорее похоронить останки XVIII века, которые разлагались и отравляли воздух уже в течение нескольких уроков. Теофиль воспринимал его хорошо отработанные фразы без восторга, но с почтением – как многих других учеников, его покоряло красноречие Шереметы. Против Маевского Шеремета был орлом, причем белым орлом. Ни в чьих устах слово «Польша» не звучало так благородно, никто, кстати, не употреблял его так часто. Этим словом Шеремета умел пробуждать от спячки умы учеников, и, пожалуй, только с его помощью удавалось вдолбить в них какие-то сведения о Каетане Козьмяне.

Но за четверть часа до звонка уставший и охрипший учитель начал спрашивать. Тогда Теофиль вытащил из-под парты несколько листков; обернув их чистой бумагой, как конвертом, надписал адреса. На всех листках был один и тот же текст: «Сегодня. Высокий замок. В 4 часа». Закончив работу, он передал записки по партам.

Их было пятеро – заговорщиков. Нынче второй сбор; по совету Вайды, Теофиль назначил его в другом месте, не там, где был первый. Сам он явился еще до четырех. Опершись о ствол старого каштана, он смотрел на живую карту местности, раскинувшейся внизу далеко-далеко, до сизой гряды гор. Меж деревьями тянулись белые дороги, голубые речушки вились средь далей, темной эмалью отливали пруды, кое-где виднелись кучки серых домиков с красными крышами – людские муравейники среди необозримых просторов зелени. И ничего-то ты не знаешь об этом безымянном для тебя мире, по которому пробегают тени облаков и полосы света! Ни один голос не доносился оттуда; маленький, будто игрушечный, поезд прополз по лесной опушке и исчез за деревьями.

– О чем задумался, рабби?

Сивак был самым верным «учеником» Теофиля, как он сам скромно именовал себя. С первой серьезной беседы Теофиль его покорил. Часу не прошло, и Сивак уже так основательно избавился от веры, будто никогда ее не знал, – это даже задело Теофиля: он думал, что наткнется на корни, пни, набухшие соками побеги, а тут, оказывается, была одна труха, которая рассыпалась от первого толчка. Сивак привязался к нему, благо сидели на одной парте, и он-то сколотил эту пятерку, предложив Теофилю заманчивую роль главаря.

Совершенно неожиданно в их кружок вошел Костюк. Сивак стал его уговаривать как бы в шутку, но он без колебаний присоединился к ним, пришел на первую встречу – слушал, вздыхал и молчал. Участие двух остальных подразумевалось само собой. Левицкий, давнишний, еще по народной школе, соученик Теофиля, после недолгой размолвки в конце шестого класса прямо-таки преклонялся перед Теофилем – на переменках от него не отходил, забегал к нему домой, вытаскивал в кино и платил за двоих. А Вайда напросился, когда пронюхал их тайну. Смышленый, живой, пронырливый, он мог с одинаковым успехом стать когда-нибудь и конспиратором и шпиком. В его умственном багаже была дюжина социалистических брошюр, это сделало его невыносимо самоуверенным. Теофиль не любил Вайду, в его речах проглядывали отблески иного, чуждого мира, где бушевали пожары, и хаос.

Выбравшись из скопища нянек, детских колясок, солдат, детей, пожилых господ и юных пар, заполонивших главные аллеи, заговорщики устроились на скамье у спускавшейся вниз тропинки. Скамья будто повисла над заросшим буйной зеленью оврагом, места на ней хватило для четырех – Теофиль стоял, опершись о дерево.

Семнадцатилетний юнец, собирающийся излагать товарищам серьезные вопросы, легко может показаться смешным. Чтобы избежать этого, Теофиль говорил небрежным тоном, употреблял выражения попроще, в пределах обыденного языка. Заложив руки за спину, слегка раскачиваясь на левой ноге и глядя вниз, в заросли кустарника и молодых деревьев, он говорил ровно и тише, чем обычно, – это придавало его словам характер признания.

– Возьмите, например, Евангелие от Луки. Писал его грек, который о Палестине понятия не имел. Ему каэалось, что дорога из Капернаума в Иерусалим пролегает между Самарией и Галилеей. Это все равно как нам бы сейчас сказали, что из Львова в Вену надо ехать по дороге между Австрией и Швейцарией. Разумеется, тому, кто убежден, что Евангелие от Луки – книга богооткровенная, трудно будет втолковать, что святой дух не знает географии.

– Вот наворотили чепухи! – Вайда хлопнул себя по ляжке.

– Идиот! – возмутился Левицкий.

– А что такого? И слова сказать нельзя?

– Тихо, ты! – толкнул его Левицкий локтем. – Продолжай, Гродзицкий.

– Лука так же, как Марк, сам ничего не видел и только рассказывал то, что слышал от других.

– Но святой Матфей был апостолом, – вставил Сивак.

– Евангелие от Матфея написано не апостолом, а неизвестным автором, его тезкой.

– А святой Иоанн? – спросил Левицкий.

– Со святым Иоанном у церкви было больше всего хлопот. Много времени прошло, пока его книгу признали канонической. Еще святой Августин считал некоторые места в его Евангелии апокрифами.

– А что такое апокрифы?

– Подложные сочинения, которые приписывают апостолам.

В эту минуту из пересохшего горла и запекшихся уст Костюка вырвались слова, которых от него никак не ждали:

– Никто не видел… Никто не присутствовал… Ничего не произошло… Но как же это «ничего» могло изменить весь мир?

Три пары глаз, взглянув на пылавшее румянцем худое лицо Костюка, уставились на Теофиля.

– Ох! – вздохнул Теофиль. – Это проблема историческая, так же как буддизм или магометанство. Еще Дюпюи сказал, что вскоре Иисус станет для нас тем же, чем стали Геркулес, Озирис, Бахус.

– А кто был сей господин? – спросил Вайда.

– Он по твоему ведомству. Был членом конвента.

– Мое ведомство начинается только с Коммуны. Все же я готов оказать почтение гражданину Дюпюи при условии, что ты будешь лучше произносить его имя.

– Ну, скажи, Левицкий, разве не срам, что такой олух ходит на двух ногах? – вздохнул Сивак.

– Э, ты преувеличиваешь роль хождения на двух ногах. Но вернемся к теме – мне не совсем понятно, что этот тип, живший сто лет назад, разумел под словом «вскоре».

– Это значит «теперь», – сказал Сивак. – Ведь мы живем в последний век христианства, конечно, кроме Костюка: он-то живет в первом веке.

Теофиль посмотрел на Костюка. Да, ему только и слушать все эти вещи! На его скулах горел румянец, он сидел неподвижно, лишь изредка потирая свои большие, потные руки. У него был вид юноши, посвещаемого в тайны пола.

– Ничто не дает нам права, – начал Теофиль, подзадоренный его сверкающим, жадным взглядом, – смотреть на христианство как на что-то единственное в своем роде, исключительное. Оно было таким же историческим явлением, как всякое другое. Христос – если он существовал – был сильной личностью, из тех, что создают новые исторические движения. Однако их значение преувеличивают. Прошло уже двадцать веков, а человечество далеко еще не стало христианским. Если подсчитать точнее, эта религия живет завоеваниями средневековья. С того времени число новообращенных либо уменьшается, либо уравновешивается числом отступников. Ныне это великое течение иссякает, то, во что мы верили, становится всего лишь любопытным мифом. Не случилось это раньше лишь потому, что исторические исследования начались недавно. До восемнадцатого века христианин не знал об истоках своей религии ничего, кроме того, чему учила церковь. Теперь все проясняется колоссальными данными сравнительной истории религий. Вот, например, святой дух на арамейском языке, на котором говорил Иисус, называется Руха, и слово это женского рода. Появляется он в образе голубки. Это символ богини-матери, которую чтили еще в каменном веке. Это вавилонская Иштар, ханаанская Астарта, иранская Анаитис, греческая Афродита…

Теофиль наконец увлек своих строптивых слушателей. Говорил он с возрастающим воодушевлением, выкладывал все, что узнал в последние месяцы, чувствуя уверенность в своей памяти, отдаваясь свободно лившемуся потоку слов. Видно, это созрело за дни, проведенные в лесу, в одиночестве, которое он изведал впервые в жизни. Он обязан ему больше, чем предполагал. Преодолев обычную скованность, он говорил все громче, жестикулировал. Никто его не прерывал. Все четверо сидели, уставившись на него и робея. Магия устного слова усиливала доводы. Ярким впечатлением легче пленить юные умы, чем рассуждениями. Впрочем, историческая критика, волшебная флейта тех времен, побеждала самые непокорные души.

O последовательности Теофиль не думал, говорил обо всем сразу, воскрешал собственные сомнения, чтобы опять их уничтожить, воспроизводил стиль, а порой и буквальный текст прочитанных книг – их меткие формулировки, как зажигательные снаряды, воспламеняли мозг, так что он вмиг создавал им подобные и, увлеченный своими находками, становился все более напористым и гибким.

Теперь у Теофиля был еще один слушатель. Ксендз Грозд, привыкший после лечения в Карлсбаде к далеким прогулкам, свернул с главной аллеи и только собрался спуститься в овраг, как громкие речи Теофиля заставили его остановиться. Он даже испугался. За кустами сирени и жасмина он не мог видеть говорившего, но не сомневался, что это голос юноши, причем, как ему показалось, знакомый. Для духовной особы было неприлично слишком долго стоять у кустов в таком, достаточно людном месте, и при каждом шорохе приходилось делать вид, будто он прогуливается. Но он удалялся лишь на несколько шагов и с минуту стоял, облокотившись на балюстраду, – пусть прохожие думают, что он любуется видом расположенных внизу предместий, серых и унылых, похожих на застроенный какими-то сараями гигантский двор, где железнодорожные платформы и станции казались кучами металлического лома. Возвращаясь к кустам, ксендз Грозд слышал все тот же голос, страстно обрушивавшийся на устои церкви.

Осторожно отодвинув ветки тростью, ксендз разглядел четырех гимназистов, сидевших на скамье, и под деревом – святотатца. Но видел он все это как в тумане, он был близорук, лица расплывались белесыми, мутными пятнами. Грозд подумал с горечью, что вот у ксендза Скромного рысье зрение, а никакой пользы тому не приносит, и впервые в жизни он готов был пожалеть что столько вечеров просидел, портя себе глаза, за выписыванием цитат из церковной литературы. Подумал он об этом не только с горечью, но и с обидой, потому что юный, дерзкий голос сыпал цитатами, причем такими, каких ксендз Грозд и припомнить не мог.

Ему было все труднее отрываться от манящих кустов, и он догадался, стоя возле них, чертить концом трости фигуры на песке, как бы в рассеянности или в раздумье. Эта выдумка позволила ему беспрепятственно выслушать тираду о нелепости библейской космогонии.

С гораздо большим пылом, чем на Евангелие, Теофиль нападал на Ветхий завет. Текст он недавно перечитал, отлично помнил и издевался над ним с безудержной жестокостью. Он испытывал глубокое отвращение к этим книгам, где столько злодейств, коварства, книгам, где один из лучших, Давид, «муж угодный богу», и тот был жестоким, развратным, лицемерным деспотом.

– Разве не поразительно, что столько народов пали на колени перед божеством жалкого семитического племени? Какой глупец поверит, будто причина возникновения мира в том, чтобы, увеличить славу именно Иеговы? Ничто так не повредило христианству, как союз С Ветхим заветом. Если бы оно вовремя отреклось от него, мы, пожалуй, могли бы отнестись к этой религии с сочувствием. Какое унизительное и ненужное бремя – два тысячелетия влачить за собой мировоззрение полудикого народа!

– Гродзицкий, – спросил вдруг Костюк, – ты веришь в бога?

Ксендз Грозд вздрогнул.

– Прошу прощения, – сказал не без ехидства д-р Кос, довольный, что напугал законоучителя.

Ксендз не на шутку смутился. Буркнув что-то невнятное, он искоса бросил на учителя испытующий взгляд. Сомнений нет – Кос знает, почему он здесь стоит, и, возможно, наблюдает за ним уже некоторое время. Впрочем, Кос этого не скрывал.

– Ах, – вздохнул он, – как мы ошибаемся, думая, что молодежь ходит в парки только из эротических побуждений!

Ксендз уже овладел собой и, глядя учителю в глаза вернее, чуть ниже глаз – такая у него была привычка сказал:

– Не понимаю, как педагог может шутить в такую минуту.

Учитель спокойно встретил взгляд, пред которым трепетала вся гимназия. Выслушав с полдесятка фраз столь неожиданного содержания в этом месте, казалось, созданном для амурных похождений солдат и толстощеких нянек, и по голосу догадавшись, кто говорит (слуховая память у Коса была лучше, чем у Грозда), д-р Кос тотчас пришел в состояние умственного возбуждения и забыл об осторожности.

– Жаль, что мы не слышали ответа на этот занятный вопрос, – сказал он с усмешкой.

Но ответа вообще не было. Внезапное обращение Костюка перебило ход мыслей Теофиля, и он не сразу понял, о чем его спрашивают.

– Ш-ш-ш! – зашикал Вайда. – Тут шляется какой-то долгополый.

Превосходство Теофиля подавляло Вайду; не в силах усидеть спокойно, он уже несколько минут стоял, машинально поглядывая по сторонам, и заметил наверху тень сутаны.

– Разойдемся кто куда, – посоветовал он.

– Ладно, – сказал Теофиль. – Вы все идите вниз, а я минуты через две поднимусь наверх.

Ксендзу Грозду не столько хотелось узнать ответ на «занятный вопрос», сколько его мучило сомнение, верно ли он расслышал фамилию, – внезапное появление Коса прямо-таки оглушило его. Поэтому он не терял из виду тропинку, от которой Кос пытался его увести. Но было уже поздно. Из-за кустов появился Теофиль и, не замечая ничего вокруг, прошел с опущенной головой в двух шагах от ксендза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю