412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Парандовский » Небо в огне » Текст книги (страница 14)
Небо в огне
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:13

Текст книги "Небо в огне"


Автор книги: Ян Парандовский


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

– Ну и что?

– Вот я тебя и спрашиваю, достаточно ли тебе того, что епископ Бандурский раз в год, во время говенья, сулит тебе воскресение Польши, не указывая срока?

– Можно подумать, что ты готовишь восстание…

– Прежде всего брось папиросу, я вижу, она тебе не нравится. Вот так. А затем: не произноси сторяча слов, которые достойны чего-то большего, чем глупая болтовня.

Теофиль запахнул шинель, по всему телу вдруг пошел озноб. Неужели это возможно?..

Нет. У Юркина, видно, что-то другое на уме, более сложное, трудное, чего нельзя так сразу вместить в одно красивое слово, – его серые глаза долго не отрывались от лица Теофиля, наконец он снова заговорил.

– Мы с тобой, собственно, никогда не дружили, но я тебя хорошо знаю. В тебе нельзя ошибиться. И я уже давно хотел с тобой поговорить.

Теофиль засунул руки в карманы и крепко сжал кулаки, чтобы совладать с дрожью, напавшей на него от этой необычной беседы в темном, смрадном закоулке. Разгоряченный мозг подсовывал ему безумные картины – вот внезапный выстрел разрывает вечернюю тишину, по улицам скачут лошади, толпа с криком бежит по городу. Юркин держал папиросу двумя пальцами, и красный, огонек светился в его ладони, как фонарик.

– Ты помнишь, как в январе читали в классе постановление Школьного совета о том, что «юношеству» запрещается вступать в стрелецкие дружины и союзы?

Теофиль не помнил. Может, его тогда не было в гимназии. Он сказал это в свое оправдание, хотя был уверен, что в ту пору не пропустил ни одного урока. Вероятно, это событие прошло мимо него, как многие другие, на которые он не обращал внимания, если они не касались его лично. Однако он чувствовал, что его не одобрят, если он в этом признается.

– Так вот, знай, есть такие союзы, к которым мы принадлежим несмотря на запреты, и тебе тоже надо вступить в них. Это дело серьезное, ты должен хорош подумать. Положение твоего отца может тебе в этом помешать – предупреждаю заранее.

– Но что это такое?

Юркин наклонился к его уху.

– Армия.

Теофиль глянул на Юркина с недоверием. Это простое слово вызвало в его уме смутный, двоящийся образ – не то обычный отряд солдат, марширующих с барабаном и трубой в такт нелепой австрийской мелодии, не то яркие развевающиеся флюгера и султаны, да темно-красные мундиры и лошади, с топотом скачущие под аккорды мазурки Домбровского.

Юркин тряхнул его за руку:

– Проснись. Я знаю, что ты умней других, но, право же, иногда ты ведешь себя так, будто не понимаешь самых простых вещей. Что с тобой происходит? Влюблен ты, что ли?

Теофиль нахмурился и резко шагнул вперед, что сразу же привело его к конфликту с каким-то ящиком, который двумя острыми гвоздями вцепился в его шинель.

– Пойдем отсюда, – сухо сказал Теофиль.

– Да ты не спеши, – говорил Юркин, идя следом. – Сейчас простимся. Я живу за Польной.

Теофиль замедлил шаг и минуту спустя вдруг обернулся, остановил Юркина, схватил за лацкан шинели:

– Скажи мне все, Юркин!

Он был очень хорош в этот миг, его красивые глаза ярко сверкали.

– Ну, прямо красна девица! – усмехнулся Юркин. – Я это говорю не для того, чтобы тебя обидеть… Но в тебе есть что-то такое, непонятно только, к чему это приведет – к поцелуям или к ненависти до гроба.

Теофиль его не отпускал.

– Не шути, Юркин. Только что ты сказал, что знаешь меня и что во мне нельзя ошибиться…

– Я действительно так думал.

– Нет, нет, Юркин. Это правда. Скажи мне все...

Товарищ покровительственно положил ему руку плечо.

– Успокойся. Сейчас для этого не время и не место. Приходи ко мне. Только, когда увидимся в гимназии, предупреди заранее.

Сухой, холодной рукой он сжал горячую, вспотевшую руку Теофиля и пошел прочь. Пройдя несколько шагов, он оглянулся и, видя, что Теофиль все еще стоит, указал да двухэтажный каменный дом рядом с незастроенным участком, потом махнул на прощанье рукой и скрылся в воротах.

Хотя Гродзицкие досидели до конца гимназического вечера, им пришлось довольно долго ждать Теофиля в ресторане. Они уже успели выпить по рюмочке водки и закусить бутербродами; надворный советник внимательно изучал меню.

– Есть заяц, – сказал он.

Старенький толстый Юзеф, помнивший Теофиля еще первоклассником с одной серебряной полоской на воротнике, сулил ему «королевский» кусочек филе. Теофиль равнодушно кивнул, он хмурился и молчал.

– Глядя на тебя, никто бы не догадался, что ты сегодня произвел такой фурор, – сказал отец.

– Я вел себя как идиот!

– Побойся бога! Что ты болтаешь! – ахнула мать.

– Погоди, Зося. Пусть молодой человек выскажется.

Выражение «молодой человек» задело Теофиля, он вспылил;

– Идиот, да, идиот! Я не сказал того, что думаю, смелости не хватило. Воспитание, дисциплина, привычки – в общем, все, что нас сдерживает, отняло у меня смелость. А мне хотелось, – усмехнулся он со злостью, – сказать одно такое словечко, от которого в зале стало бы жарко.

– Жарко было и без того, – пошутил надворный советник. – Но ты, кажется, жалеешь, что не ляпнул какой-нибудь глупости?

– Это было бы единственно умное из всего, что я мое сказать.

– Говори тише, на нас обращают внимание, – шепнула пани Зофья.

Даже здесь ей не давали посидеть спокойно. Она любила ресторан, любила пойти «людей посмотреть». А их здесь было порядочно, и самых разных. Многих она часто видела, знала их вкусы и привычки. Вон старичок в рыжем парике опять раздраженно требует свой любимый струдель с маком; вон седой генерал, как всегда, сердится, что ему не подали лимон к венскому шницелю. Ее интересовали женщины, чьи истории рассказывал, убирая тарелки, Юзеф в виде коротких, беззлобных анекдотов. Бурный разговор мужа с сыном мешал ей смотреть на публику.

– Я более или менее догадываюсь, – говорил Гродзицкий, – что ты хотел сказать, и подагаю, что, кроме всего, тебя сдерживало данное мне обещание. Но можешь утешиться. В какой-то мере ты достиг своей цели. Вице-председатель Школьного совета, прощаясь, сказал мне: «Ваш сын чтит родину, как бога».

Заяц примирил спорщиков. Вместе с жарким Юзеф принес две кружки пильзенского – пенные шапки, высокие, как тиары ассирийских царей, были шедевром кельнерского искусства. Довольно долго мысли всех троих путались в змеином клубке макарон и были заняты лишь теми проблемами, которые порождает достославный союз мяса, соуса, картофеля, свеклы и скользкого, извивающегося теста. Прикончив свою порцию, надворный советник сделал богатырский глоток пива, опорожнив кружку до половины. Затем вытер салфеткой осевшую на усах пену, вынул из кожаного футлярчика сигару, тщательно ее обрезал и закурил. Он был готов продолжать спор.

– Представь себе, что твоя речь и мне не очень-то поправилась. Тебе это должно быть приятно, раз ты ее так осуждаешь. Это была одна из тех речей, каких я в своей жизни слышал тысячи. Уже полвека мы ни о чем не говорим, только о Польше. Говорим за всех, кто живет в трех частях разделенной Польши, – у жителей двух других частей рот на замке. Но скажи мне, мой мальчик, – избавившись от метафизики, Гродзицкий вернулся к прежним пропорциям, – что ты собственно думаешь о Польше?

Теофиль, в ссоре со всем миром и с самим собой, злобно возразил:

– По-моему, здесь не место для таких признаний!

– О, этот невольный порыв стоит обстоятельного ответа. Тебе кажется неприличным говорить о Польше в кабаке, – Польша, существующая в твоей голове, это нечто настолько нематериальное, что ты боишься ее спугнуть стуком вилки о тарелку. Но ведь и этот презренный кабак окажется в Польше, если только Польше суждено когда-либо существовать на деле, а не фигурально, В том-то и суть, что все мы, мечтатели, не способны задать себе самых простых вопросов, например: как она возникнет? Чем должна быть, если возникнет, – королевством или республикой? Какие будут границы? Какая армия и учреждения? Держу пари с каждым из вас, что, мечтая о Польше, вы не предвидите в ней таких, к примеру, личностей, как я или вон тот финансовый советник, который уже съел три бутерброда с икрой и пьет дорогое вино, причем я ума не приложу, откуда у него на все это деньги за неделю до первого числа. А чтобы в этой Польше мог быть полицейский или, не дай боже, тюрьма, – да кто посмеет подумать, что «Христос народов» возьмет с собой в рай такой сброд!

У пани Зофьи кровь прилила к лицу:

– Смилуйся, Биня! Стыдно тебя слушать!

Гродзицкий тут же замолчал и как будто смутился.

Под строгими взорами жены и сына он потупил глаза. А когда поднял их снова, в них было странное выражение – смесь задумчивости, грусти и страха. На мгновенье они встретились с глазами Теофиля. И тут мальчику вспомнились слова отца, сказанные в великую субботу: «Родина – это страшная штука, страшная, разумеется, в тех условиях, в каких мы живем». И непонятная жалость стеснила его сердце. Как мало он знал об этом человеке! Как несправедливо третировал его!

– Папочка, – уже много лет он так не обращался к отцу, – скажи мне, пожалуйста…

Нервы, которые целый день были у Теофиля напряжены, а во время чтения натянулись как струны и перенесли два удара – первый, когда он едва не опозорился перед всей публикой, и второй, когда на пустынной улице перед ним замаячил призрак чего-то ужасного и чарующего, – не выдержали наконец. В горле стал судорожный ком, слова замерли на устах.

– Боже! – прошептала Гродзицкая. – Что с ним? Чего он так побледнел? Идемте домой!

– Сейчас, – сказал Гродзицкий, сдвигая брови.

Он потянулся через стол и взял руку сына. Теофиль улыбнулся ему какой-то давнишней детской улыбкой.

– Тебе уже лучше?

Мальчик кивнул, губы у него еще дрожали. Гродзицкий позвал кельнера, чтобы расплатиться. В эту минуту в зале появился сборщик пожертвований Общества народной школы и, встряхивая бело-красной кружкой, начал обходить столики.

Седой старичок в выцветшей венгерке, с конфедераткой под мышкой, добродушно улыбаясь, протягивал руку за милостыней для народа, которому некогда хотел отдать жизнь. Участник восстания 1863 года, он с самого утра, в дождь, снег и вьюгу, обходил все кондитерские, кафе, рестораны, собирая медь и никель на оружие совсем иного рода, чем то, которое он оставил в литовских лесах. Звяканье его кружки раздавалось у шумных столов пьянчуг и в темном углу, где притаилась влюбленная парочка, смешивалось с хлопаньем пробок шампанского, с деловитым стуком вилок в дешевых харчевнях, с мыслями одиноких посетителей, дремлющих над газетой. Скольким людям напоминал он в течение дня, что где-то над их жизнью, полной разочарований или мотовства, честного труда или хищничества, существует таинственное, магическое, далекое от их будней слово: Родина!

Подходя к столику генерала, сборщик еще издали ему поклонился; генерал улыбнулся в ответ и махнул рукой, державшей заранее приготовленную монету. Так, каждый вечер два старика, никогда не обмолвившиеся словом, разыгрывали сценку деликатной дипломатии: сборщик выказывал почтение нейтральности мундира, а мундир нарушал привычный порядок, поддаваясь чувству неодолимой симпатии, которую седой ветеран казарм, парадов и «экзерцирплацов» питал к своему ровеснику, в прошлом храброму воину. В иные дни при обходе зала в кружку падала одна-единственная монета, и та из руки захватчика.

Когда старик остановился у их столика, Гродзицкий сгреб всю сдачу, только что полученную от Юзефа,– около двух крон, по мнению пани Зофьи, – и бросил ее в кружку.

XXI

Юркин напрасно прождал Теофиля. Ради него не пошел на каток, уклонился от кружка польской литературы, нагрубил сестре, выпроводив ее из дому, и в конце концов в мрачном, свирепом молчании провел битый час над учебником истории литературы, рассеянно и без интереса следя за путями польского мессианизма, который, по мнению автора, брал истоки в веселой усадьбе Миколая Рея.

– Обезьяна! – стукнул он кулаком по столу.

Это было самое мягкое слово из всех, какими следовало бы заклеймить Теофиля. И Юркин им бы не ограничился, если бы увидел, как в эту самую минуту Теофиль, упершись рукой в бедро, слегка склонив голову набок, стоял возле профессора Калины и с увлечением разглядывал иллюстрацию, которую тот ему показывал в раскрытой перед ним книге. Изображала она карту звездного неба XII века. Обращенные в христианство древние созвездия несколько изменили свой облик: Близнецы стали Адамом и Евой, Андромеда облачилась в столу, Венера надела монашеское платье, между сферами парили ангелы, а на самом верху бог благословлял свое творение с таким благодушным выражением лица, как будто все еще «видел, что это хорошо».

– Ангелы здесь не для украшения,– объяснял астроном. – Они – движители сфер. Вопрос о том, кто управляет небом Венеры – Господства или Престолы,– был тогда предметом серьезных споров. От ответа на этот вопрос зависел физический и нравственный порядок мироздания. Достаточно взглянуть на эту страницу и убедиться, насколько естественным делом была в ту пору религия. Ограниченная картина вселенной была оплотом и поддержкой для воображения и ни в одной мелочи не противоречила обиходной вере. Такими гравюрами украшали Библию. Кто из теологов отважился бы на это теперь? А между тем ни один честный человек не может отрицать, что лишь такая карта неба полностью и без оговорок согласуется со Священным писанием. Под таким небом Фома Аквинский писал свою «Сумму», живя во вселенной, построенной на манер собора.

Ради карты неба XII века Теофиль забыл о будущей карте Польши, о которой собирался говорить с Юркиным. Забыл так основательно, что, когда вернулся от Калины домой и глянул на часы, он, хоть убей, не мог прочитать по их равнодушным стрелкам, что было назначено на то время, которое они показывали.

– Ну, так как же Гродзицкий? – спросил с порога толстый, румяный Шольц, далекий потомок Вольфганга Шольца, который при Сигизмунде Старом, произведя на свет со своей супругой из семьи Хазе дюжину сыновей, стал основателем одной из самых многочисленных Львовских фамилий: в течение двух веков, за весами и локтем, а равно у пушек и мушкетов, Шольцы создавали и укрепляли величие и свободу Львова.

– Не говори мне об этом говнюке! – закричал Юркин. – Он просто не пришел.

– Сам пожалеет, – ответил Шольц, скорбя о погибшем для них товарище.

А Теофиль и впрямь погиб. Интеллектуальные страсти испепелили его, он отрекся от мира и оставил ему лишь наружную свою оболочку, которая покорно сносила течение дней и событий.

По-прежнему эту оболочку видели в гимназии, но она была чужда всему происходившему вокруг нее. Когда Запоточный громко исповедовался в своих любовных забавах со служанкой, которую он сильно идеализировал, желая скрыть, что его предмет – немолодая уже грязнуха с могучей грудыо и толстым животом, пахнущая кухонным тряпками и пригоревшим салом; когда бледный от волнения Сивак будто нехотя выслушивал указания Цитроненблата, как пройти на Медовую улицу да как отличить бордель по цветным стеклам в воротах и по сидящему у дверей швейцару, который подмигивает прохожим; когда от отчаяния невинные мальчики наперебой похвалялись знанием женского тела и утонченных приемов соблазнителей, – Теофиль этого не слышал. Левицкий, сидевший на парте в другом конце класса, засыпал его письмами с жалобами на равнодушие, но не получал ответа. Так же глух был Теофиль к призывам разных кружков, переплетной мастерской, экскурсий, спорта; во время переменок он набрасывал шинель и выходил на улицу. В общем, он вел себя как чудак, чтобы избежать встречи с Юркиным, хотя тот и не думал его искать.

Если бы не Сивак, всегда подсовывавший в нужный момент свою книгу, на парте у Теофиля никогда бы не оказалось ни Цицерона, ни «Германа и Доротеи», ни «Пана Тадеуша» – теперь он вечно забывал то одно, то другое. Трудно понять, каким образом он справлялся у доски, где стоявший под иксами в квадратах пример

a + b = (a + bi) + (a – bi) = a + a = a + b

пробуждал невольное сожаление, что ты в свое время позволил склонить себя к изучению азбуки; так и осталось тайной, из каких закоулков памяти он извлекал крохи знаний, которые могли удовлетворить старика Ковальского по части колебаний маятника или формул, поясняющих механизм полиспаста; казалось невероятным, что эта порожняя облочка исполняла все нудные требования десятка взрослых, которых Теофиль когда-то неосторожно приучил к ответам по учебнику. Возможно, что ее вело посреди ловушек школьной науки некое тайное чутье, подобное тому, которое позволяет лунатикам удерживать равновесие на крышах и карнизах высоких зданий.

Один лишь Роек мог еще рассчитывать на внимание Теофиля, но и тому он порой отказывал в послушании, и старый филолог, остановившись в самой середине длиннейшего периода Демосфена, тщетно дожидался, когда же рассеянный ученик соединит два члена условного придаточного, которые, как пара влюбленных в романе искали друг друга, преодолевая препятствия и окольные пути.

Если в гимназии Теофиль сохранял видимость присутствия, то дома он только существовал, и факт его cуществования, явный и несомненный, оказывался совершенно излишним в строе действительности. Все дела проходили мимо Теофиля, а за это время их накопилось немало.

Изо дня в день за обеденным столом и в комнате отца шли долгие разговоры о том, что старые знакомые Гродзицких упрекают их в «чванстве» и «спеси». Файты, мол не решаются переступить через их «высокий порог», Пекарские, Секерские держатся поодаль, Бенек за неделю до праздников прислал поздравление, выдержанное в тоне напыщенной почтительности. Всем кололо глаза возвышение надворного советника, вызывали зависть недоступные для прочих приемы, на которые приглашали его с женой; дамы сплетничали о новых туалетах пани Зофьи.

Бог свидетель, что эти туалеты, которые ей пришлось приобрести из-за перемены положения, не давали ей счастья. Ну что за радость раза два в месяц сидеть на кушетке с чашкой чая, которая только мешает, в гостиной вице-председателя королевско-императорской дирекции казначейства или директора железной дороги и три четверти часа молчать в обществе дам, таких же как она, чужих в этом доме? Альбин всякий раз обещал не бросать ее на произвол судьбы, чтобы она не чувствовала себя одинокой, и всякий раз покидал ее чуть ли не на пороге: чьи-то руки сразу отрывали его от нее, и он весь вечер просиживал в углу гостиной или в соседней комнате, где, утопая в клубах сигарного дыма, важные чиновники шумно обсуждали свои дела.

Созданная для жизни скромной, папи Зофья находила радость в самых неприхотливых развлечениях: раз в неделю баня, куда знакомые дамы приносили изделия своей кухни и после мытья потчевали друг дружку в холле перед кабинами, среди веселой болтовни, шуток и сплетен; по временам ресторан (летом его заменяли сады Снопкова, Лычакова, Погулянки), изредка театр, небольшие домашние вечеринки у себя или у друзей с простой, по ее вкусу, сервировкой. Теперь она с грустью видела, что прежний ее мир рассыпается в прах, уступая место новому; она ощущала то же, что человек, глядящий на свой старый, почтенный дом, уже на две трети опустошенный, – разрисованные уродливыми узорами стены бесстыдно оголены, здесь и там видны безобразные следы, оставшиеся после снятых картин, и в местах, где стояли шкафы, кровати, оттоманки, безжалостно изгнанные с насаженных мест.

К счастью, ей не пришло в голову поделиться своими печалями с Теофилем. Он, пожалуй, не удержался бы – хлестнул бы смехом по этим добрым серым глазам, которые покорно и молча следили за ним, когда он, пообедав, с оскорбительной поспешностью швырял на стол, как деньги, свое «спасибо» и возвращался к себе, чтобы не показываться до ужина. Конечно, он бы расхохотался, неужто он стал бы оплакивать развалины какой-то хатенки, он, у которого руки горели от напряженного созидания мира.

Он созидал мир, следуя безупречным теориям, покорившим девятнадцатый век и крепко еще державшимся на своих механистических основах.

Извлеченная гипотезой Канта-Лапласа из первичной туманности, словно из кокона, солнечная система миллиарды лет назад пришла в движение, планеты постепенно остывали и твердели. На окрепшей земной коре появилась первая капля воды – роса, предвещавшая зарю жизни. Атомы углерода, соединяясь с другими элементами, в некий день чуда – если позволительно употребить это слово в описании процессов естественных и неизбежных – образовали зародыш плазмы, живое ядрышко, которое, размножаясь делением, покрывало землю все более многочисленным семейством простейших.

Теофиль колебался между теориями самозарождения и панспермии; первая казалась проще, вторая – привлекательней. Мысль, что вся вселенная в какой-то мере наделена жизнью, была ему симпатичней из-за подсознательного воспоминания о ксендзе Пруссоте, а картина носящихся в мировом пространстве органических частиц, которые мчатся к земле под действием лучей света, пленяла его своей красотой. Откладывая на потом окончательный выбор, он пока довольствовался праклеткой, а дальше все уже шло без помех.

Клетки объединялись в сообщества; первые многоклеточные, гастреи и губки, образовали первый слой древа жизни. Под смутный гул времени оно развивалось, и с самой высокой его ветви человек мог видеть своих предков: человекообразную обезьяну, лемура, кенгуру, утконоса, ящерицу, саламандру, миногу и, наконец, ланцетника, который, извиваясь, плавал вдоль границы царства позвоночных.

В спокойном свете лампы, затененной молочно-бельм абажуром, профессор Калина в шлафроке и красной атласной ермолке, ветеран научных сражений и побед с улыбкой вспоминал старину:

– К концу восемнадцатого века из недр земных стали появляться чудовища. То были останки мастодонтов и мегатериев, их находили и прежде, но принимали их за кости падших ангелов. Однако скелет первого ихтиозавра поразил всех. У этого существа, бесспорно, никогда не было крыльев, и к хорам ангельским оно не принадлежало. Но было ли оно в раю и почему исчезло? Неужели только потому, что не поместилось в ковчеге? Ответ был иной: ихтиозавры, мегатерии, мамонты относятся к самым ранним творениям, еще до Адама. Люди научились читать между строк Библии и, пользуясь этим приемом, раскрыли прежде незамеченные зашифрованные намеки на то, что жизнь на земле была сотворена несколько раз – всякий раз со своей особой фауной и флорой. Искусней всех умел читать эти темные тексты Кювье. Он открыл несколько прамиров и доказал, что они погибали вследствие катастроф – в огне или от потопа. Кювье был француз, в юности он пережил великую революцию, и она осталась у него в крови; он не верил ни в какие изменения, кроме насильственных, и в своих трудах опустошал, уничтожал, сжигал земной шар, как санкюлот, распевающий «Са ira!». От этого нового террора спас геологию англичанин Лайель, выросший под сенью старинной, умеренной конституции; он сумел нас убедить, что мир изменяется постепенно, под воздействием скрытых эволюционных сил. Его книгу и взял с собой молодой Чарльз Дарвин в кругосветное плаванье. И еще взял «Потерянный рай» Мильтона. Был бы у слова «ворожба» какой-то смысл, я бы его употребил в этом случае – ведь Дарвин утратил рай, если не ошибаюсь, где-то невдалеке от Патагонии.

– Надобно тебе знать, – тут астроном коснулся груди Теофиля концом своей длинной трубки, которую он по старинке называл «чубуком», – надобно тебе знать, что в свое время рай искали и на Огненной Земле. Нет такого места на земном шаре и даже вне его, где бы не искали следов Адама. Рай помещали и на третьем небе, и на четвертом, и на луне, и на горе, находящейся по соседству с лунным небом, и под землей, и на полюсе, и в Татарии, и на берегах Каспийского моря, близ Ганга, на Цейлоне, в Китае, в Африке… Помню – было мне тогда двенадцать лет, – как я расплакался, когда с экватора от Ливингстона пришла весть, что он «вне всяких сомнений» открыл там рай. Дарвин верил в рай и, как все англичане, читал Библию, пока не обнаружил в Южной Америке вымерший вид броненосцев.

Калина взял из ящика горсть табака, набил трубку, зажег, и большущий клуб дыма поплыл ввысь, как жертва духам, рой которых вылетел из его воспоминаний в эту минуту задумчивости.

– Агассис! Агассис! – вполголоса произнес он, будто некромант, который вглядывается в появляющийся из темноты призрак. Потом рассмеялся. – Это был человек, какого в наше время и вообразить невозможно. Страстный ихтиолог, отличный исследователь ледников – он родился во Фрибурском кантоне,– с закалкой, характером, верой и стойкостью тех швейцарцев, что уже триста лет стоят в красно-желтых мундирах у входа в Ватикан с алебардой в руке. С таким примерно оружием он сражался против Дарвина. Неуязвимый для шуток и насмешек, он утверждал, что палеонтология открывает перед нами мастерскую скульптора, где мы видим извечного художника, непрестанно совершенствующего свои творения и отбрасывающего менее удачные формы.

Теофиль смеялся и недоумевал. Геккель внушил ему веру в теорию эволюции, а также фанатизм пылкого приверженца и непреклонность догматика. Что-то родственное связывало упрямого подростка и старого биолога, который до двадцати лет был верующим, да, собственно, и позже не переставал возиться с богом. Магическое это слово постоянно звучало в его книгах, и одна из самых знаменитых, «Естественная история мироздания», была как бы ответом на Библию. «Устаревшее представление о боге как личности потеряет вещий смысл в научной философии еще до конца этого века», – предсказывал он в 1892 году, лелея тайную надежду, что вскоре можно будет опустить в этой фразе выражение «в научной философии». Однако ему так и не удалось избавиться от слова «Gott», от этих четырех букв, которыми в немецком языке верховное существо обозначено в одном слоге, кратком резком, как громовой удар. Он желал сохранить это слово – хотя бы как наименование «бесконечной суммы всех сил природы».

Теофиль в подобной конструкции бога не нуждался. Он создал себе новое кредо, примерно такое, какое исповедовал XIX век до последних своих дней.

Вселенная вечна и бесконечна. Ею управляют два главных закона – сохранения материи и сохранения энергии. Все возникает из комбинаций элементов, число которых точно определено. Они образовались из одного праэлемента – в недалеком будущем он будет открыт, и тогда осуществятся мечты алхимиков о превращении элементов. Мельчайшей частицей материи является атом – шарообразный, твердый, неделимый, неизменяющийся. Из бесконечного числа этих шариков состоит Космос, единый по своему устройству, находящийся в непрестанном движении, благодаря которому в разных местах безграничного мирового пространства ежеминутно загораются новые солнца, а старые надолго, быть может, навеки.

Теофиль, перевоплощаясь в байронова Каина, которого прочитал в этом году с меланхолическим упоением, повторял вновь странствия печального сына Адама по небесным океанам. Но Каин повидал лишь укромный космос конца XVIII века и его проводник Люцифер знал лишь те звезды, которые значились в каталоге Бредли. Взору же Теофиля представала бесконечность, измеряемая миллионами световых лет, и мириады блестящих точек, которыми гигантские телескопы с неугомонной расточительностью засевали небосвод.

Огромность звезд, неимоверная их температура, ошеломительная скорость вращения и движения по орбите подвергали воображение Теофиля тяжелому испытанию. Небо представлялось ему похожим на те карты, где пунктиром обозначены морские пути, то пересекающиеся, то сходящиеся в густые пучки, то вьющиеся полукругами и параболами. Или еще точнее: на сеть железных дорог, где каждую секунду бесконечное количество поездов отправляется с бесконечного количества станций.

Осаждаемый этими образами, он засыпал на своем темном, маленьком земном шаре, как стрелочник в будке рядом с рельсами дальней, всеми забытой «кукушки», и среди ночи вскакивал с постели, разбуженный оглушительным грохотом космических экспрессов, которые сталкивались и неудержимо низвергались в бездну. Тишина спавшего дома словно насмехалась над ним, а порой, лежа с открытыми, устремленными в потолок главами, он слышал наверху стук отодвигаемого стула или шаги, – это профессор Калина спокойно и терпеливо сравнивает и сопоставляет фотографии Млечного Пути, присланные из американских обсерваторий, загадочные черные листы, каждый из которых, охватывая шестьдесят пять квадратных градусов неба, содержит более двух миллионов звезд!

Мысли о бесконечности изнуряли Теофиля. Подавленный числами, где единицы, как взбесившиеся куры, без устали откладывали нули, превращая вселенную в какой-то чудовищный инкубатор, заполненный этими бесплодными эллипсоидами, – он иногда жалел, что позволил лишить себя пространства, скроенного по мерке человека. Он жаждал предела, границы, какой-нибудь осязаемой вогнутости, по которой можно было бы постучать пальцем, как по прозрачной стенке стеклянного колпака.

Между тем старик Калина, неподкупный хранитель космических сокровищ, с каждым разом все более скупо отпускал ему материал на кровлю для пространства. Вчера еще у Теофиля захватывало дух от вида несметных богатств, а ныне – отчаявшийся бедняк! – он стоял перед мертвой, темной, холодной пустыней, где бесконечное число звезд исчезало бесследпо, как горсть песка. И среди тревожных снов в душе Теофиля вновь пробивалась мысль о боге…

Ничего тут нельзя было поделать: ночью у Теофиля просыпалась душа, хотя днем он старался превратить ее в психоплазму или вообще в сумму деятельности нервных клеток и волокон. С помощью этого сложного устройства он дивился беспечности людей, которые осваиваются с новой картиной мира, как с электрической лампочкой. «Им это легко, – думал он, – потому что они ничего не понимают. А чтоб еще легче было, они ввертывают электрическую лампочку в старую, керосиновую, только чуть переделанную».

XXII

Сравнение с лампочкой возникло у Теофиля не случайно. Оно было отголоском бесед за семейным столом. Теофиль в них участия не принимал, но все же они оставляли след в его сознании. Если б он уделил им хоть чуточку внимания, то узнал бы, что Дитмар предлагает, переделать все керосиновые лампы в их доме на электрические за весьма доступную цену. Прейскурант Дитмара, уже с неделю появлявшийся на обеденном столе и неустанно изучавшийся, потерял свою первоначальную свежесть – измятый, в жирных пятнах, он походил на беднягу-мастерового, измученного капризным заказчиком.

Надвигались большие перемены. Надворный советник, несмотря на просьбы и пассивное сопротивление пани Зофьи, снял новую квартиру. Вопреки установившемуся обычаю и здравому смыслу, он решил переехать еще до весны. Старуха Домбровская, когда он, принеся плату и поздравив с Новым годом, сообщил ей об этом, очень была расстроена. С отъездом Гродзицких из ее убогой жизни уходили люди, к которым она привыкла, квартиранты, аккуратно вносившие деньги и уже пятнадцать лет производившие почти весь ремонт за свой счет; наконец, она теряла плату за несколько месяцев: вряд ли найдутся так скоро охотники на эту квартиру, где – чего уж от себя-то скрывать! – полным-полно всяких изъянов. А когда старуха вдобавок подумала, что, может, упаси бог, придется снизить плату, она расплакалась. Гродзицкий, тронутый ее слезами, поцеловал то, что некогда было рукой и из-за ревматизма превратилось в какое-то подобие корня мандрагоры, и утешил старушку, что они останутся под ее кровом до февраля. При этом слове Домбровская тяжко вздохнула – еще утром дворник, явившийся с поздравлением и раздосадованный скудными чаевыми, заявил, что, если и дальше будет такой снег, дырявая крыша не выдержит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю