Текст книги "Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
«КОММУНИЯ»
Село Конево стоит в заповедном лесу. Место глухое, от города дальнее, народ в селе лохматый, темный, лесной народ.
Помещика Конева, бравого генерала, владельца этого места, еще до сих пор помнят зажившиеся на свете старики: крут был генерал, царство ему небесное, драл всех как сидоровых коз. Пришла свобода, пала барщина, а мужик долго еще чувствовал над своим хребтом барскую треххвостку и все рабское, что всосалось в кровь, передал по наследству своим сынам и внукам. Даже до последних дней, когда поднялась над Русью настоящая свобода, жители села Конева все чего-то побаивались, все норовили по старинке жить, новому не доверяли – опять, мол, обернется на старое, – пугались всякого окрика, чуть что – марш в свою нору, и шабаш!
Правда, и среди них были люди кряжистые, хозяева самосильные. Взять хотя бы семейство Туляевых, их пять братанов, один к одному, рыжебородые, кудластые, косая сажень в плечах. А главное – очень широки у всех братанов глотки, и голос – что труба, гаркнут на сходе, так тому и быть, – кривда, правда, обида ли кому – все равно: мир молчит, терпит.
Да и как не терпеть, надо до конца терпеть, про это самое и батюшка, отец Павел, каждое воскресенье говорит: «Кто терпит, тот рай господень унаследует».
Ну, и терпели мужики.
А эти горлопаны, братейники Туляевы, ежели и забрали себе самые лучшие участки, ежели и поделили не по правде сенокос – пускай! – им же, обормотам, худо будет: сдохнут – пожалуйте-ка в кромешный ад, на вольную ваканцию живыми руками горячее уголье таскать.
* * *
Пришла несусветимая война, немчура с французинкой супротив России руку подняли, и всех пятерых братанов Туляевых, один по одному, угнали воевать. Больше полсела тогда угнали, лишь старичье да самый зеленый молодняк остались при земле, Ну, что ж: воевать так воевать. Вот весточки полетели с фронта: тот убит, тот ранен, у этого глаза лопнули от чертовых душистых каких-то, сказывают, газов. Вой по деревне, плач. Хорошо еще, что отец Павел неусыпно вразумляет: «Убиенных – в рай», но все ж таки тяжко было – в, каждой избе несчастье, бабы из черных платков с белыми каймами не выходят. Только у Туляевых старики и молодухи не печалуются, не вздыхают: видно, краснорожих братанов ни штык, ни пуля не берет.
А на поверку оказалось вот что: братаны и пороху-то не понюхали, а сразу, как на спозицию пришли, единым духом записались в дезертиры, да и лататы: ищи-свищи ветра в поле, до свиданья вам!
Это уже потом все обнаружилось, когда революция пришла. Вернулись после войны односельчане – кто на деревяшке, кто без руки, с пустым рукавом, – да и объявили про братанов:
– Дезертиры. Мазурики… Ужо-ко мы их!..
* * *
А время своим чередом шло. В селе Коневе все честь честью: новые права установили, солдаты разъясняют все по правде, лес поделили, барский дом сожгли. Ах, сад? Яблоньки?.. Руби, ребята, топором! Ну, словом, все по-настоящему, везде комитеты, митинги, очень хорошо.
И, говорят, в Питере новое правительство сидит: генерал Керенский, князь Львов, еще какие-то правильные господа, все из бар да из князей, очень даже замечательные, и простому народу заступники. Ха-ха!.. А сам государь-император будто бы в Литовский замок угодил. Ха-ха-ха!.. Вот так раз! Отец Павел ни гугу, никакого разъяснения, только и всего, что красный флаг прибил на крышу, а тихомолком все же таки старикам нашептывал:
– Годи, крещеные… все обернется по старинке… А смутьянов так взъерепенят, что…
Шептал он тихо, тайно, но все село вскоре расслышало и забоялось поповских слов: а вдруг да ежели?.. Ое-ей!.. Даже молодяжник присмирел – опять барская треххвостка вспомнилась: а вдруг да ежели…
Но вот святки подходили, и к самому празднику объявились все пятеро братанов Туляевых. Чаев, сахаров наволокли, всяких штук: щикатулки, кувшинчики, ложки – все из серебра, из золота, – часы, перстни с каменьем самоцветным. А сами, как быки, один другого глаже.
– Ну, каково повоевали, братцы? – спросили их на сходе мужики.
А молодняжник сразу закричал:
– Дезертиры, мазурики!.. Вон из нашего села!..
И прочие пристали, зашумел сход, – того гляди, зубы братанам выбьют.
– Не желаем!.. Вон!..
Тогда братаны, как медведи, на дыбы:
– Ах, вон?.. Благодарим покорно… Да мы вас!.. Единым духом! Контрреволюцию пускать? А?!
– Как так? Что вы, ошалели?.. У нас комитеты, митинги…
– Комитеты?.. Тьфу, ваши комитеты! В три шеи комитеты!
– Как так? – закипятился молодяжник. – Вы, значит, за царя?
– Кто – мы?! – вскочили Туляевы и рты ощерили. – Да знаете ли, кто мы такие?
– Знаем… Малодеры…
Тут старший братан как тряхнет бородой да топнет:
– Замолчь!! – Так в ушах у всех и зазвенело, смолкли все.
А потом тихим голосом:
– Товарищи, – говорит. – Вот что, товарищи… Мы все пятеро, то есть все единоутробные братья – окончательные большевики… И будем мы в своем родном селе, скажем к примеру, в Коневе, настоящие порядки наводить, чтобы как в столице, так вопче и у нас… Будет теперича у нас не Конево, а Коммуния. Кто супротив Коммунии, прошу поднять руку! Вот мы посмотрим, кто против Коммунии идет… Мы па-а-смотрим!..
А сам кивнул головой да пальцем возле носу грозно так, ни дать ни взять исправник.
– Значит, все под Коммунию подписываетесь? Согласны?
– Согласны… Чего тут толковать, – сказал за всех старый старичонка Тихон. – Так, что ли, братцы?
– Так, так… Согласны, – забубнил сход. – Только сделайте разъяснение, кака така Коммуния? Впервой слышим.
Тогда братаны разъяснили по всем статьям. Перво-наперво, чтоб не было никаких бедных, а все богатые; вторым делом – все общее, и разные прочие, тому подобные мысли.
Ну, богатеям это шибко не по нраву, стали возражать.
– Тоись, как все общее? – спросил дядя Прохор, мельник-богатей.
– А очень просто, – сказал старший братан. – У тебя сколько лошадей?
– Три.
– Две для бедняков, для неимущих… Таким же манером и коров, и овец… Иначе к стенке…
– Тоись, как к стенке?
– А очень просто, – сказал старшой Туляев да на прицел винтовку прямо Прохору в лоб.
– Краул!.. Братцы!.. Чего он, мазурик, а?!
Однако все обошлось честь честью, только постращал.
* * *
И стало через три дня: не село Конево, а Коммуния.
Братаны Туляевы дело круто повернули.
Раньше впятером под одной крышей жили, а теперича не то:
– Мы, – говорят, – сицилисты-коммунисты.
И, чтоб укрепить полные повсеместные права, стали себе по новой собственной избе рубить.
Возле самой церкви, на площади, очень хорошие места облюбовали, два своих дома ставить начали да два в церковной ограде, а пятый дом к самому поповскому дому впритык приткнули.
Отец Павел сейчас протест:
– Это почему ж такое утеснение? Вам мало земли-то, что ли? Зачем же сюда, на чужую-то?
– Ни чужого, ни своего теперича нет, все общее, – наотмашь возразили ему братаны.
– Ежели собственность уничтожена, зачем же вы себе такие огромадные избы рубите?
– Ах ты, кутья кислая! В рассуждение вступать?.. А вот погоди, увидишь, что к чему!
И живой рукой созвали сход.
– Товарищи! Потому что мы коммунисты и вы все коммунисты-террористы, предлагаю: истребовать сюда попа и обложить его контрибуцией.
Пришел отец Павел, ни жив ни мертв.
– Три тыщи контрибуции, а ежели перечить – немедля к стенке – рраз! – пригрозил старшой Туляев и опять артикул винтовкой выкинул.
Поп задрожал-затрясся, побелел. Жаль денег, вот как жаль, по алтыну собирал, по гривне, – однако жизни жальче. Сказал им:
– Ну, что ж, миряне… Конечно, вы можете расстрелять меня без суда, без следствия… Берите, грабьте…
И вынес сполна три тыщи.
– Добро, – сказали братаны. – Это все в Коммунию пойдет.
Поехали с поповскими деньгами в город, накупили себе того, сего. А избы ихние как в сказке растут: старшой братан железом крышу кроет.
Дивятся крещеные, шепчутся.
Таким же манером всех богатеев обложили: кого на пятьсот рублей, кого на. тысячу. А тут и до середних добрались.
– Это все в Коммунию, – говорят братаны.
И у каждого по две пары лошадей образовалось, сани расписные, пролетки, бубенцы.
Крещеным завидно стало, ропот по селу пошел.
– Это чего ж они все себе да все себе… А нам-то?.. Вот так Коммуния!
– Дак что же делать-то?
– Надо бедный комитет избрать.
– Да ведь избрали… все комитетчики – братаны.
– Надо новый.
Пошли скопищем к братанам.
– Так и так, братаны. Желаем новый бедный комитет избрать… А вас, стало быть, долой.
Покрутили братаны усы, почесали бороды, а старшой как гаркнет по-военному:
– Ага! Против бедного комитета восставать, против революции? Кто зачинщик? Вавило? Вавило, ты? К стенке!
Вскинули винтовки – рраз! Упал Вавило.
Остальные разбежались, кто в подполье, кто в овин, потому у братанов ружья, а у прочих кулаки одни.
Наутро сход. Братаны объявили:
– Борьба с контрреволюцией будет беспощадна. В случае доноса – доносчика отправим за Вавилой. Твердая власть – она очень даже строгая. А теперича, товарищи, на общественные работы – марш!
И погнали все село свои новые усадьбы доделывать: тыном обносить, узорчатые ворота ставить.
Крещеные пыхтят на братановых работах, кто тын городит, кто крышу кроет, готовы братанам горло перегрызть, а не смеют: пуля в лоб.
А братаны сполитично:
– Вот, товарищи, кончим дело – спасибо вам большое скажем.
– Очень хорошо… Согласны… – сказали мужики и сглотнули слезы. У Андрона от кровной злости топор упал.
– Все Коммунии да Коммунии, а когда же нам-то? – спросил Андрон. – Мы ведь самая беднота и есть…
Вечером у Андрона братаны в Коммунию последнюю удойную корову отобрали – ведерницу.
Взвыл Андрон.
Да и все село взвыло, даже собаки хвосты поджали, вот какой трепет на всю Коммунию братаны навели. Все на учет забрали: хлеб, крупу, телят, до самых до жмыхов добрались. Мужики с голодухи пухнуть стали, а Туляевы жиреть: двух младших братьев оженили, свадьба с пивом, спиртом, пирогами, широкой гульбой была.
И если бы не Мишка Сбитень – пропадом пропала б вся Коммуния.
* * *
Был когда-то парень разудалый в селе Коневе, Мишка. Насолил он всем вот до этих мест, озорник был, хуже последнего бродяги. Вздрючили его крестьяне и по приговору выгнали из селения вон.
Десять лет пропадал Мишка Сбитень. А тут как раз ко времю и утрафил. К самому Новому году взял да в Коммунию и прикатил.
Чернявый такой, будто цыган, в ухе серьга, через всю грудь цепочка, часы со звоном, папаха, полушубок. А глаза – страшенные, на выкате, а усищи – во! А сам – чисто медведь, идет – землю давит, от кулаков смертью пахнет: грохнет – крышка!
– Вы что как мертвые ходите, словно дохлые мухи? А? Радоваться должны, ликовать: из рабов гражданами стали.
– Эх, Мишка, Мишка… – вздохнули мужики. – У кого радость, а у нас Коммуния.
– Ха-ха-ха! – захохотал Мишка Сбитень. – Отлично сказано… Чего же вздыхать-то?
– Да вот у нас в бедном комитете братаны Туляевы сидят. У них винтовки, а у нас – ничем-чего.
– Ха-ха-ха! – опять захохотал Мишка.
А крестьяне ему все и обсказали до тонкости.
Долго Мишка хохотал, даже за живот хватался, а потом зубами скрипнул, да с сердцем так:
– Ведите-ка меня на сход.
Вот собралось собранье. Братаны стали речь держать, а сами на Мишку все косятся.
– Ты, товарищ, кто таков? Ты коммунист?
А Мишка в ответ:
– Ха-ха-ха!.. Не признаете? А я вас знаю. Я – волгарь. На Волге-матке десять лет работал, кули таскал, до самого Каспия доходил; вольным духом набирался, на Стенькином кургане чай пил. Мне черт не брат!.. Вот кто я таков… Ну, валяйте дальше…
Братаны так его и не узнали. Старшой шепнул середнему:
– Не иначе – большевик… Может, комиссар какой, с проверкой… Надобно по всей программе.
Да и начал жарить:
– Контрреволюция, контрибуция, буржуи… Да здравствует вся власть Советов!..
– Стой, товарищ! – оборвал его Мишка Сбитень. – Я слышал, вы больше двадцати тысяч контрибуции собрали. Где деньги?
– Деньги? А у тебя, товарищ, мандат есть?
– Есть, – как в бочку, гукнул Мишка. Бросил цигарку, встал, размахнулся да как даст старшому по зубам. – Вот мой мандат!
Все мужики в страхе повскакали, наутек бросились, к дверям.
– Стойте, дурни! Куда вы?! – гаркнул Мишка да к братанам: – Мазурики вы, а не коммунисты. Буржуи вы, хамы! Ежели с кого контрибуцию брать, так это с вас… Ах, винтовки? Я те такую винтовку завинчу… Я те покажу стенку. Ребята, вяжи их, подлецов!!
Мужики валом навалились на братанов:
– Попили нашей кровушки, аспиды!.. Рраз!
– Стой, не смей, – крикнул Мишка. – Ну их к чертям!.. Погодь маленько, дай слово сказать.
– Говори, говори… Желаем…
– Товарищи! – крикнул Мишка и тряхнул серьгой. – Коммуна – святое дело. Коммуна – что твой улей, коммунист – пчела. Всяк честно трудится, зато всяк сладкий кусок ест. От этого самого не жизнь, а мед. А кто ваши Туляевы? Пауки, вот кто. А вы – мухи. В паутину – хлоп, тут вам и карачун. Вы здесь хозяева, а не они. К черту их! Кто не за народ, тот против народа, против правды. К чертям Туляевых!
– Так, так… К лешему под хвост!
– Избы ихние отобрать! Имущество? Имущество конфисковать!.. Начнем, товарищи, по-новому, по правде-истине… Чтоб всем была свобода, чтоб можно было дышать по всем статьям… А то ежели я тебе глотку зажму да ноздри законопачу, чем дышать будешь?..
– Именно, что… Тогда не вздышишь!..
– Эй, пятеро беднейших, выходи! – скомандовал Мишка. – Берите себе Туляевы избы. А вы, голубчики, к чертям отсюда, марш, катись колбаской! Таких коммунистов нам не надо.
«НА ТРАВКУ»
Яков Мохов, наголодавшись в Питере, выхлопотал в фабричном комитете двухнедельный отпуск и укатил в Краснозвонск «на травку».
– Это ты правильно, – сказал ему товарищ. – Краснозвонский уезд завсегда был сытый. Народ справно там живет. Вот и мне картошки пришлешь.
Ехать было очень голодно: на станциях – хоть шаром покати, пустыня.
Но лишь сошел в Краснозвонске с поезда, какой-то шершавый дядя с кнутом вырвал у него восьмушку махорки, сунул в руку полкаравая хлеба фунта в два, а тетка за маленькую катушку ниток дала десяток вареных яиц.
Яков Мохов весь расцвел.
– Господи… Вот так чудеса! – сел на лавочку да все без запинки и скушал.
– Полный резонт… – сказал он самому себе и в веселом настроении пошел на рынок: день воскресный, как раз базар.
Зычно бухали колокола к поздней обедне – церквей в городе много; зеленели сады, ласточки с веселым гамом резали воздух; к базару тянулись подводы; лошади откормленные, гладкие, народ приветливый и сытый.
А вот за мостом, у собора, и базар. Тороватый прасол продает целое стадо домашних уток, вот две большущих бочки масла, творогу, возы яиц. Хотя цены высокие, но у возов хвосты – всяк пить-есть хочет.
Местные жители на чем свет ругают приезжих питерцев, которые ходят гурьбой по базару, у каждого за плечами мешок, в руках сумка со всякой всячиной: чулки, брюки, чашки, часы, сукно, ситец.
– И чего их пускают сюда? Гляди, как набивают цены-то. Приступу нет.
– Захочешь есть, так… Поди-ка побывай в Питере-то, нюхни-ка!.. Нужда гонит.
– У вас заработки. А у нас что?
– Заработки… Велики наши заработки.
Яков Мохов наблюдал все это издали, прислушивался, присматривался, наконец и сам принял участие.
Он подошел к рыжебородому, маленькому, похожему на колдуна, старичонке:
– А почем картошка?
– Картошка? – переспросил тот, хитроумно взглянув на покупателя, и поскреб под бородой. – Картошка у меня серебрянка называется, не скороспелка. Прямо с гряды. Вот какая картошка-то… Сахар! Триста целковых мера.
– Дорого.
– Дорого? – опять переспросил старик сердито. – Зато в городе. Не хочешь, не бери.
– Как это не бери? Я есть хочу!.. Чего тебе картошка-то стоит… Грош она стоит. Мародер этакий.
– Стой, стой! Ты не лайся… Ну, ладно, взял я, скажем, триста рублей с тебя, – а что я на них могу купить? Ну-ка, скажи! Три фунта соли. Понял?
– Верно, верно!
Кругом загалдели, собиралась толпа.
– Вот рубаху сейчас купил! – крикнул парень. – Пятьсот рублей. А она греет, что ль? Ситец!
– Лошадь – тридцать тысяч! Колесо – две тыщи. Коса, уж на что коса и та шестьсот. Ха!
Яков Мохов улыбался, глаза его сверкали.
– Вот у тебя, я вижу, сапоги новые обуты, – задорно сказал старик колдун и подбоченился. – Во сколько их ценишь? В три тыши? А я кладу за них четыре рубля с полтиной, как до революции, а свою картошку – пятиалтынный мера. Это сколько же выходит? Тридцать мер? Так и есть… Вот получай тридцать мер да разувайся, ежели на то пошло! Желаешь?
– Ха-ха-ха! Разувайся, товарищ, разувайся! – подзуживали ротозеи.
– Заплачешь ведь! – возвышая голос, чтоб заглушить поднявшийся шум и хохот, говорил Яков Мохов. – Спятишься, старый хрен… Ведь тридцать мер, ежели по три сотни – девять тысяч выходит, а я три прошу. Взвоешь ведь!
– Кто, я? Ничего не взвою. Разувайся, и никаких!
– Не валяй ваньку-то! До старости лет дожил, а дурак.
– Может статься, и дурак, да не дурашней сына твово батьки.
– Ха-ха-ха!..
– А где у тебя картошка-то? У тебя и картошки-то полторы меры.
– Поедем. Живо накопаю. У меня две девки!
– Где ему? – подзуживали зеваки. – Он только бахвалится. Поди и сапоги-то не его, а для прогулу взял.
– Известно, не его! – подмигнул старик зевакам. – Ему и во сне-то не снилось таких собственных сапогов носить.
– Ишь, ишь закраснел как!
– Едем, черт тя дери, едем!! – крикнул взбешенный Яков Мохов и залез в телегу к старику.
Вышло чудно как-то и нелепо. Ну, для чего он продал сапоги? И куда ему тридцать мер картошки? Ему масла надо, крупы, яиц, хлеба.
Тьфу!.. Он с досадой посматривал на сутулую спину колдуна, на его хитрые, с прищуром, глаза, на клокастую рыжую, с сильной проседью бороду.
Но лишь только выехали за город, досады как не бывало. Кругом лежали желто-золотистые нивы и зеленые поля, виднелись рощи, перелески, то здесь, то там белели церкви. Воздух насыщен пряным густым теплом, солнце склоняется к западу, по пажитям чинно расхаживали грачи, а в выси все еще звенели песни жаворонков.
– Ух, ты! Давно я не был в деревне. Я ведь тоже из мужиков.
– Так-так-так… Само хорошо, – живо откликнулся старик.
– А служу на фабрике в Петербурге.
– Так-так-так… Благодарим покорно… Оно и видать: краски-то никакой в лице нету… А кость широкая. Поди харч плохой?
– Ну да… А после пасхи в больнице месяц вылежал.
– Так-так-так… И чего вы, ребята, например, все мутите? За дело бы надо. Нешто это жизнь?
– А тебе плохо? Наверно, помещичью землю поделили? А?
– Насчет землицы – это правда, – землица отошла к нам от барина добрая. Благодарим покорно… И лесок есть, и сад, а яблоки – во! – в два кулака другой не уложишь, да еще пасека… Все под мужиком теперича!
Старик свесил с телеги ноги, покрутил головой и скрипуче засмеялся, его маленький круглый носик совсем потонул между толстых лоснящихся волосатых щек.
– Вспомнил штуку… Хошь – расскажу? Тут в пятом годе такая канитель вышла с помещиком-то нашим, что страсть. Погромишко, вишь ты, мужики-то устроили, то есть все покострячили – дым коромыслом! А я по-опасался ехать, как бы чего не вышло, думаю. Одначе баба забранилась: «Дурак, грит, ты… Эвот, люди возами добро возят. Грыжа, грит, ты собачья!» Оделся я, поехал. А там уж и взять нечего: что муку, что небиль, али платье – все расхватали, чисто под метелку. Нет, думаю, надо, что ни то и мне, а то – старуха глотку переест. Гляжу – чан большущий, дубовый, ведер на сорок, на боку лежит. Я его в сани, грузный черт, аж становую жилу надорвал. Вот поворотил я с ним домой, да и подумал: «А на кой леший мне чан?» А сам глазом шарю, нет ли еще чего билизовать: значит, в антирес входить начал. Гляжу, кобель барский, тощий такой, согнулся в дугу, будто стрючок, шуба-то на нем короткая, а мороз. И стал я за ним гоняться, ну вступило в мысли поймать да и поймать. Чисто ошалел тогда. Тоись до того упрел, гонявшись, аж душа вон. Одначе изловчился, пал на него, а он меня цоп за нос! – едва не отгрыз. Скрутил я его кушаком, да в чан-то и посадил, и сам туда залез, а кушак-то вокруг себя, чтобы, значит, не убег кобель-то. И поехали мы с ним, благословясь, домой, как сенаторы. Вот ладно. Вдруг откуда ни возьмись черкесцы – у соседнего барина, слышь, служили они, – за мной. Я как начал нахлестывать кобылу-то, они за мной. Ке-эк в это времечко дорога крутанула, сани вверх копыльями, все на свете перекувылилось, тут нас с кобельком чан-то и накрыл, двух дураков. Живым манером это черкесцы опять чан перевернули и почали меня плетками драть. Дерут, а мне смешно: кобелишко-то со страху кушак мог оборвать, да как сиганет, отбежал в отдаленье, да ну гавкать дурноматом. Тут и черкесцы засмеялись, ей-богу право, бросили меня драть-то. Я встал на ноги, один как порснет мне в морду кулаком, я опять слетел. Только было подымусь, как порснет по уху, я опять в снег башкой. Я караул заорал, взмолился. Бросили. Распрощался я тут с ними честь по чести и пошел ни с чем домой, потому кобыленки и след простыл. Иду да кровью отплевываюсь, зуб мне вышибли, самый клык.
Старичонка долго хохотал, подстегивая лошадь; грустно улыбался и Яков Мохов.
– Вот видишь, – сказал он старику. – Разве это порядок? А теперь кто тебя пальцем может пошевелить? Никто.
– Как есть никто! – Старик помолчал и сказал раздумчиво: – Оно верно, что с этим уставом с теперешним можно было бы жить, кабы удовольствие… А то, вишь, никакого удовольствия: ни тебе сахару, ни чаю, ни гвоздя. Тьфу! Эвот селедка, уж на что дерьмо и та в сотню въехала. А бывало на сотню-то две коровы да коня купишь. – Он ударил себя кнутом по голенищу, защурился и закрутил головой. – И деньжищ энтих теперя у всех крещеных – гибель! А впрочем, – что в деньгах? Бумага и бумага… А удовольствия никакого тебе нету. Да-а… Так-так… Ну вот, например, вы, фабричные – коего черта, прости бог, не вырабатываете ситцы да сукно? Оглашенные вы эдакие, будьте вы неладны! – вдруг переменив тон, крикнул старик.
Лицо его стало строго, но глаза смеялись.
Яков Мохов ответил не сразу. Долго глядел на него в упор, потом сказал:
– Темный вы народ, жадный. Вам бы только в брюхо все. Есть селедка в аршин величиной, есть ситный, вот мужику и хорошо. А что ежели его в зубы урядник лупцевал, да землишки было – кот наплакал, – это мужик забыл. Вот ты плачешь, что фабрики стоят. А где взять хлопка, угля, нефти, железа? Ведь все это тю-тю от нас! Поди-ка повоюй, говорят.
– Ране было же.
– Так зато раньше и помещик был. Раньше и исправник был, и земли у тебя не было. Ну что, ежели тебе дадут, к примеру, сто аршин ситцу, двадцать аршин сукна, пуд мыла да пуд сахару и окажут: получай, только помни, все обернется по-старому, снова будешь не хозяином, а холуем последним. Согласишься?
Старик вздыхал, крутил головой, покрякивал, потом сказал:
– Нет! – и нахлобучил шапку.
– Ну а ежели водки еще в придачу? И бочонок самолучших сельдей? А? – улыбнулся Яков.
Старик захохотал и мрачно сплюнул:
– Благодарим покорно… Ха-ха-ха!.. Вот так заганул загадку. Водка! А?! Да у меня своя брага сварена, ей-богу право. Вот приедем, угощу. Эвот и село наше.
Через полчаса сидели за самоваром. Две девицы – Дарья с Марьей, одна другой краше – наперебой потчевали гостя:
– С преснушечками-то, с соченьками-то. Уж не взыщите, мы по-деревенски.
И хозяин весело покрикивал:
– Намазывай толще маслом-то, не жалей, не купленное. Эй, Марья, а ну-ка в погреб, бражки бы похолодней!
С крепкой браги Якова бросило в краску, и в глазах замелькало.
«Этакая благодать, – подумал он, – вот бы пожить-то где», – и поддел на ложку густого пахучего меду.
– Живем, благодарю покорно, ничего… – громко, чавкая и запивая брагой, сказал старик. – Только вот в чем суть: бог урожай послал очень даже примечательный, а убираться не с кем: я стар, а девкам одним не управиться… Вот беда-то…
Яков Мохов поставил на стол блюдце и несмело сказал:
– А что, ежели я бы? Насчет работы-то. Я могу.
– Да ну? – вскричал захмелевший старик. – Ах ты, ясён колпак… Яков Иваныч, друг!.. Неужели остался? А уж насчет жратвы мы тебя побережем, тоись так будем ублажать, ну прямо лопнешь по всем пунхтам. А девки-то, девки-то у меня – малина!.. – Он подмигнул на зардевшихся девиц и вдруг: – А ты женатый?
– И не думал.
– Ну?! Право слово? Девки, слышали?
Девки зарделись пуще и заходили козырем, грудь вперед, как на подносе.
Хозяин захихикал скрипучим смехом, подскочил к сундуку:
– Раз! – выбросил он новые сапоги. – Первый сорт, со скрипом… Два! – выбросил другую пару. – Три, четыре, пять – это девкины! Нна! Уж насчет обувки – извини – вполне имеем. Ха-ха-ха! Уж извини. Тоись надул я тебя, Яков Иваныч, вот как… Тоись на рынке-то. Не сапоги твои, ты мне нужен, ты! Приглянулся ты мне: большой да широкий. Дай, думаю, уманю. Ха-ха-ха! Благодарим покорно. Оно как по писаному и обернулось. Чисто камедь… Ах ты, ясён колпак. Дарья, браги!! Марья, ходи веселей! Не зевай, девки, холостой ведь он…
Яков Иваныч улыбался.