Текст книги "Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Вячеслав Шишков
ХРЕНОВИНКА
(Шутейные рассказы и повести)
© Новосибирское книжное издательство, 1996. Составление.
© Заплавный А. А., 1996. Оформление.
НЕЧИСТАЯ СИЛА (Рассказы)
ПИСЬМО В ЖУРНАЛ «БЕГЕМОТ»
Товарищ Бегемот Иваныч, здравствуйте!
Вы просите краткой биографии моей? Благодарю за комплимент. Но вряд ли я смогу это сделать. Во-первых, в данное время я принимаю Мацестинские ванны и возле меня решительно все: люди, лошади, земля, произрастания, даже прекрасные солнечные зори – вое, все по химическому свойству целебных источников пропахло сероводородом, отсюда и мысли серо-водянистые, без надлежащего подхода к событиям, прямо-таки нулевые мысли. Во-вторых, проезжая ежедневно на означенную Старую Мацесту, я сего числа увидел в морских волнах дальнего родственника Вашего, товарищ Бегемот, Буйвола Антоныча: он лежал вблизи берега, по-видимому на брюхе, из воды торчала лишь носулька и пара прелестных древнемудрых таких покорных глаз… Он принимал морскую ванну и еще издали, узнав во мне Вашего сотрудника, поприветствовал меня и просил спешно передать Вам свой поклон, что с удовольствием и исполняю. В-третьих, – «все врут календари» – в том числе и мой. И, ради бога (с маленькой, конечно, буквы), не верьте, товарищ Бегемот, моим прежним биографиям, в особенности той, которая помещена в первом томе собрания моих сочинений в издательстве ЗИФ. Это там по злобе, честное слово, по злобе, по мотивам личной мести, о коих, за отсутствием времени и места, не стоит распространяться.
Дело в том, что перед выпуском в свет автобиографии черт дернул меня поссориться с корректором (Адам Адамыч Некорректный). А поссорились-то по самому пустому поводу, из-за довольно миловидной гражданочки одной. Эта гражданка, имея приличную анкету, была вполне сознательна и очень нравилась нам обоим. Я в интимных разговорах с нею старался, по совершенно понятным причинам, уменьшить свои лета, корректор же, наоборот, сгорал желанием подло опровергнуть меня, громко крича и потрясая вихрастой шевелюрой: «Я докажу ему натуральный год рождения! Он у меня сразу вчетверо состарится, исходя вследствие сего!» Я хотел устроить значительный конфликт, но удержался. А вскоре, глядь, вышла из печати моя биография, и в ней злодейски мстящая на почве ревности рука прибавила к году моего рождения лишних 10–15 лет! В самом крайнем случае, на что я без особого ущерба для здоровья мог бы согласиться, это – сорок лет.
Многие по невнимательности к русской литературе склонны смешивать меня с другим Вяч. Шишковым, автором «Тайги», «Ватаги», «Пейпус-озера» и еще какой-то ерунды, тот действительно староват чуть-чуть. Тот с приличной бородой, я же почти бритый. Тот человек скромный, ни в каких уголовных скандалах не участвует, тихий, очень симпатичный, я же… Извините… Впрочем, то есть да… Тот Вячеслав Яковлевич Шишков лет двадцать жил в стране под названием Сибирь-земля, слонялся и по тайгам, и по Алтаям, и по рекам разным, даже в Якутске был, всюду имел связь с мелкобуржуазными элементами: служителями религиозного культа (шаманы, камы, ведьмы), бродягами, поселенцами, царскими преступниками довоенного образца, а также с малыми народностями: якутами, тунгусами, теленгитами и прочими. Что касается меня, то я… Впрочем, обо мне, писателе шутейном, разговор краток, да я и не люблю себя хвалить. Тот начал свою литературную жизнь в 1913 году, впервые выступив в эсеровском журнале «Заветы», затем в максимогорьковской «Летописи», и в еженедельном массовом «Журнале для всех», я же начал литературную карьеру в 1920 году, написав веселую комедийку «Мужичок». Тот Вяч. Шишков, по отсутствию ясно выраженной классовой идеологии, говорят, в бога верует и вследствие сего, бесспорно, произошел от какой-то твари, вроде обезьяны (Pithekantropos erectus), я же верю лишь в игру ума и произошел по теории Дарвина от «Мухомора», «Дрезины», «Бегемота» и прочих шутейно-насмешливых журналов. Наконец, тот Шишков в Детском Селе целиком и полностью, а этот в общем и целом в городишке Сочи проживает.
В остальном же между Вяч. Шишковым, шутейным, настоящим, и другим Вяч. Шишковым, который так себе, – большое сходство. Так что биографии моей не ждите.
Засим, многоуважаемый товарищ Бегемот Иваныч, до свиданьица.
Вяч. Шишков (настоящий).
Сочи, 1927, октябрь.
Р. S. Товарищ Бегемот! Последите, пожалуйста, за уважаемым товарищем корректором, как бы он, чертов дьяв… То есть, это как его… Как бы он в отношении моего возраста не тово опять… Адью! Мерси!
Вяч. Шишков (который так себе).
«ОПИСЬ МОЕГО ПРОИСШЕСТВИЯ»
Мой собеседник – юный, лет двадцати, рабочий, с простодушным, милым лицом и веселыми глазами. Мы сидели с ним в кронштадтском трактире «Орел» и после митинга на Якорной площади баловались чайком. Беседа сначала шла на политические темы, а потом перебросилась в гущу мужицкой жизни. Он говорил оживленно, удачно копировал женские и мужские голоса, жестикулировал. Образная речь его отличалась витиеватостью, сбивалась на книжный лад и пестрела необычными словами, схваченными простоватым ухом на митингах. Наши ближайшие соседи по столику бросили свои разговоры и со вниманием вслушивались, выражая свое одобрение громким смехом.
* * *
Рассказчик положил в стакан кислейшего варенья и, польщенный вниманием, начал:
– Раз вы заявляете полное требование на мужиков, извольте… В таком разе я сделаю опись моего происшествия… то есть как я орудовал в деревне, на родине своей, под Бежецком.
Прибыл я, значит, туда из нашего Кронштату. Страшную давку пришлось выдержать, на крыше вагона едва уцепился, и все такое, ну, прямо как в песне, знаете:
Скорым поездом по шпалам
Тихо ехал – ноги стер.
Ну, сами вполне понимаете, что наша сторона, конечно, глухая, в лесу живем, пню молимся, левой ногой сморкаемся.
Ввиду соображения, что от станции до нашей деревни Грибковой вез меня мужик глухонемой, я остался безо всяких освещениев событий. А когда вошел в родительскую избу, тут все подтвердилось, что и как. Я вошел в избу и сказал:
– Здравствуйте, батюшка-матушка, свободные граждане великой Российской республики.
Ну, мать, по слабости женского, конечно, положения, в слезы да на меня:
– И чего вы там, окаянные, наделали? И куда такое нашего царя-батюшку распродевали!.. – да ну в голос выть.
Я, знаешь, улыбнулся этак да к отцу.
– А где Матрена? – это сестра моя, солдатка. Отец на печке лежал, голова тряпкой обмотана, видно, хворь накатилась.
– А все, говорит, с царем возятся, никак расстаться не хотят. И сестра твоя там.
– То есть в каких смыслах? Царь Николай Второй и последний в заключении значится, в Царском Селе под стражу заключен.
– А это, говорит, они в волостном правлении патрет евоный ублажают. Сегодня, говорит, страшный разбой вышел. Всех мужиков, говорит, бабы раскатали. Меня и то, говорит, чуть за ноги с печи не сдернули. Даже, говорит, попу, отцу Андрону, все стекла выщелкнули камёньем. Во как у нас.
Я выпучил глаза от подобного получения известий. Оказывается, бабы с самого изначала сделали полный отпор нашей всероссийской революции. Не хотим, да и не хотим. Дале-боле, дале-боле, и дошли до сегодняшнего дня. А день был праздничный, воскресный, и поп, по всем признакам, служил обедню. Да-a… Вот так сидим, как с вами, пьем с родителем чай, и родитель все чередом мне обсказывает.
– Баб, – говорит родитель, – собралось в божью церковь очень даже много, с других дальних сел которые прибыли, а праздник пустяковый, по такому плевому празднику вовсе и не надо бы народу в храме быть.
Когда отец Андрон вышел с чашей после херувимской, бабы подняли страшенный крик: «Мы тебе, кричат, всю бороду раскуделим, ежели батюшку-царя по-старому вспоминать не станешь!» Священник сробел, кой-как благословил богомолок чашей и вышел проповедь произносить к порядку дня. Ну тут вся бабья часть повернулась, говорит, к нему задним положением да на улицу.
И, откуда ни возьмись, средь них патрет царя. Они сделали гвалт и пошли вдоль села комитет разбивать и тому подобное. По пути шествия красные флаги срывать зачали, стекла бить, одним словом, как в настоящем городе, по всем статьям. Ну, тут на них старики и насели: «Вы что, сучки, надумали?» Бабы им отпор. Старики на них. Бабы их подмяли под себя. Тут еще, говорит, набежали старики на подмогу, и начался рукопашный мордобой. Как ужи, говорит, клубком по снегу катались и патрет бросили, такой рев подняли, аж собаки во всех закоулках взвыли. В окончание всего стариков бабы покорили и всех, говорит, сволокли в чижовку.
Я сейчас же спросил своего родителя:
– В каком месте находится этот елемент?
Он сказал:
– Где-нибудь с патретом.
Я кончил чай, выкушал прием спирту и пошел наводить следствие.
Слышу, из одного дома вылетает пение женских голосов. Я тихим манером к окну и различаю явственные слова песни: «Умрем за батюшку-царя». Меня это взорвало, я влетел в дом и крикнул:
– Товарищи! Что вы делаете, долговолосые дуры?..
А они нуль внимания, сидят крутом патрета, плачут…
Патрет в цветочках убран, в ленточках, стоит под образами. Какая-то кривоглазая как завизжит истошно, а как все подхватят, аж стекла зазвенели:
Эх, не к морозу наливалась
Кровью алая заря…
Умрем за матушку-Рассею,
Умрем за батюшку-царя!
Я, не долго думая, выхватил револьверт да как цопну патрету в нос… Батюшки мои светы, что тут произошло! Многие с перепугу на карачки пали, страшный вопль пошел, стоны, ругань, кто в дверь, кто из окошек скачет… А какая-то, извините, стерва как хватит чем-то тяжелым мне в башку… Потом обнаруживаю – кринка. Так поверите ли, в мелкие черепки…
– Башка али кринка? – спросил сосед с ближнего стола.
– Без сомнения, кринка! – строго оборвал его рассказчик. – А голова с тех самых пор гудет и гудет… Особливо к дождю. Вот как ахнула… Ну, я посмотрел на ее личность: рожа незнакомая, а красивая, черт, чернявая, нос с горбинкой… Ну, что ж, думаю… Сделать в нее выстрел? Не стоит: хоть и баба, а не курица, убьешь – все-таки неловко… Плюнул и отправился в сборню… Иду, а сам нет-нет, да в воздух – бах! – ради опасности: а то, думаю, их много, я – один… Пришел на сборню, сейчас каморщика за бока, который каталагу окарауливает.
– А где сельский революционный комитет?
– Весь, говорит, комитет с перепугу в лес выбежал, по случаю гвалта… А которые, говорит, члены – по овинам схоронились.
– Так, прекрасное дело… А где у тебя старики?
– В чижовку приделили всех…
– Сколько?
– Пятнадцать, говорит, хозяев…
– Отпирай…
– А как же бабы-то? Бабы, говорит, из меня лучины нащепают, я, говорит, человек старый. Грыжа меня мучает…
Старик мой охать-охать, однако ключ из-за иконы достал. отпер.
– Товарищи! – закричал я всем заключенным землякам. – Именем всероссийского пролетариата вы свободны! Пожалуйте на митинг… Призовем туда всех баб, и я буду держать речь, чтобы как след разобраться в происходящих событиях, потому вокруг вас густая политическая тьма… Бабы не в сознании своих средств… Они верят в старый режим и чтут провергнутого тирана… Я таких контрреволюций допустить не могу. Долой насилие личности!
Тут подходит ко мне крестный, старик Никита:
– Мишка, говорит, крестничек! Да ить они заклюют нас, бабы-то… Эвона они каки кобылы, одна другой глаже, – а мы что? Все старье да хворые…
– Я, говорю, словами пришибу их, крестный… Что же, говорю, они такое делают? Это измена всех понятий. Везде пущен новый строй, а вы, говорю, с бабьем не можете совладать…
При этих оборотах речи мой крестный вздохнул и прослезился соленой слезой. Я тогда обнаружил у него красные синяки под одним и другим глазом. Жаль мне стало его, ей-богу, право.
– Эх, говорю, папаша крестный!.. Фонари – это тебе награда. Кто за свободу пострадавши, на манер георгиевских крестов.
– Благодарим покорно, говорит, за эти кресты… От таких, говорит, крестов свету я не взвидел. Вот сколь хороша эта самая награда… Тьфу!
– Эх, крестный, говорю, темный ты человек, – и кратко разъяснил происшествие фактов, что к чему.
Вот ладно. Я направился домой выпить пива, – ужасно хорошее пиво у нас варят. День был очень даже замечательно прекрасный: со всех сторон льются солнечные лучи.
Гляжу, кто это идет, вроде как Асман-паша? Штаны широченные, цыганские, на манер двух бабьих юбок, ситцевые, в огромаднейших огурцах, отродясь не видывал такого материалу, а ноги босиком… При всем том солдатская куртка. Ага! нижний чин, солдат… Как только повстречались, сейчас же произвели краткий разговор и пошли пить пиво.
– Тебя, говорю, товарищ, я издали за турку признал.
– Какой, говорит, я турка. Самый русский. Я сознательный питерский солдат…
– Вот говорю, прекрасное дело… А я кронштадтский пролетарий, сапожный цех. Тоже очень сознательный. Ты, товарищ, против наступления, конечно?
– Против всяких, говорит, наступлений. Потому, говорит, это один обман, это, говорит, буржуям надо, ну и пускай сами наступают, а мне и здесь хорошо…
Я тогда сейчас же сообразил, что он есть забеглый дезертир, но никакого примечания ему не сделал. Вот хорошо. За кружкой пива мы решили произвести благовест в церковный колокол, чтоб созвать сход и открыть митинг. Когда сделан был удар, вдруг к колокольне подходит священник, машет шляпой и кричит нам в грубой форме:
– Это что за новые архиереи объявились? Марш с колокольни!..
Я спустился да к нему:
– Это, говорю, производится в интересах пролетариата. А ежели вы, отец Андрон, не в согласии, то мы с товарищем солдатом не только вас, а всю кислую кутью можем арестовать под видом контрреволюционеров…
Мой поп туда-сюда. А я ну его настращивать:
– Ежели вы хотите знать – мой товарищ солдат, который на колокольне, в полном боевом походном порядке, с оружием в руках… В случае ваших поступков может открыть стрельбу пачками по продольности всего села.
При этих устрашительных словах духовная особа подобрала полы подрясника и скрылась с моих глаз в калитку. Я во все горло захохотал, потому что не допустил бы репрессий, а просто маленько постращал в видах пива.
Дальнейшая опись моего происшествия с товарищем солдатом, в коротких словах, такая.
На митинг пришла в большинстве случаев одна женская часть, а старичье понюхало колокольню да по домам: испугались. А молодежь – кто на войне, кто ушедши.
Когда мы вошли в помещение училища, я сел на председательское место и открыл митинг, колокольчик же отвязали от дуги для восстановления порядка. Я очень весело стал себя чувствовать, высморкался в красный платок, шелкового образца, и начал таким способом:
– Товарищи гражданки! Мы стоим на рубеже двух событий в мире… Старый режим свергнут прочь, всюду объявлен восставшим пролетариатом социализм с переходом к демократическому строю республики… – ну, одним словом, в этом роде… Забыл теперь…
В это самое время товарищ солдат ткнул меня в бок и зашептал:
– Ты напрасно, говорит, в оборот отпущаешь умственные слова: баба, говорит, здешняя – полная тетеря…
Я принял поправку к сведению и сейчас же перевел речь на общедоступный человеческий язык в женском духе:
– Тиран Николай Романов свергнут всем православным людом. Отречение подписали, не говоря о солдатах с рабочими, а даже все порядочные митрополиты. А вы, пустопорожние ваши головы, этого акта не хотите признать… Значит, насупротив кого вы прете? Насупротив всего Святейшего Правительствующего Синода. В полном составе.
– Врешь ты все! Врешь! Ботало коровье, – раздался на мои слова женский крик. Кричали не особенно сердито, другие даже улыбались, и все смотрели на мою внешнюю наружность, потому как я был очень чисто одет. А громче всех кричала чернявая, интересная такая солдаточка, которая сделала рикошет кринкой в темя моей головы.
Я схватился за колокольчик и водворил порядок. А дай-ка, думаю я, ущипну их за самое живое место.
– Таперича, говорю, как исправники, так урядники и стражники – все полетели ко всем чертям. А новое правительство очень милостивое до простого люда. Во-первых, будет сильно увеличен паек солдаткам… Во-вторых, будет дано сколько хочешь земли… В-третьих– очень дешево будут ситцы, сукна и прочие припасы…
– Ой ли! А сахар? Мы конфеток хочем…
– Ежели не будете перебивать оратора, получите сахар даже в большой мере…
– А самогонку можно выгонять?
Я означенный вопрос замял и сам спросил их:
– Вы сколько раньше получали поденную плату?
– Девяносто пять копеек… Рупь…
– Три целковых! – крикнул я. – Постановлено не меньше трех. А со временем до пяти рублей.
– Да ты не выпивши ли? – весело завизжали бабы. – Ха-ха!.. Так тебе и дали три целковых… держи карман…
Я встал с места своего сиденья и объявил:
– А вот для этого самого я вечером всех вас организую.
Тут молодые солдатки захихикали, заверезжали:
– Ишь ты ловкий!.. Не всякая-то еще поддастся… Много вас…
Я им в ответ:
– Вы не так понимаете девиз… Как старым, так и молодым женщинам будет допущено одно политическое удовольствие, а не что иное-этакое… Понятно?
А они, знай, хохочут. Я тоже не мог обойтись без улыбки.
– Врешь ты все!.. Шутки шутишь! – кричат.
– Ни в каком разе… Я имею от товарищей мандат…
Тут все солдатки опять прыснули, схватились друг за дружку и пуще заржали, а чернявая сказала нараспев:
– Вот ты веселый… а зачем же ты стрелял патрету в нос?
Я вторично замял подобное обращение и начал наводить звонком полный порядок… Когда навел, то вынес резолюцию:
– Таким образом, говорю, вы очень наглядно убедились, что без царя в десять разов лучше во всех смыслах. И вот вам очевидные причины, – при этом возгласе я вытащил бумажник, хлопнул им об ладонь и достал две сотенных. – Вот, говорю, при царе у меня не только денег, а и кошелька-то не было, сам голодранцем ходил, рожа черная, чуть не зачах… А теперича полная свобода, живу как господин, обещаю еще лучше жить…
У бабешек глазенки разгорелись, слюнки потекли.
– Давай в карты играть! – кричат. – Угости конфетками!..
– В карты, говорю, не играю, а угощенье выставить нам все одно, что раз плюнуть… Отрекаетесь ли от царя?..
– Да уже отречемся!.. Только послаще угости…
– Эй, солдат! – крикнул я товарищу солдату. – Орудуй! Живой рукой… А завтра мы всерьез разовьем всю программу, – и выдал ему субсидию средств.
ВЕСЕЛЫЙ БРОДЯГА
Фомка – дюжий, косоватый мужик. Когда он попадал на работу, где молодые бабы, он бороду подстригал в виде лопатки или брился, оставляя лишь рыжие усы. В таежном же безлюдном месте отпускал красно-рыжую бородищу и был тогда похож на сбившегося с панталыку кержацкого попа. И голос его менялся. Бритый, с девками говорил сладким масляным тенорком, глазом косил мало, стараясь поочередно умеючи прищуриться; с бабами – борода лопаткой – разговаривал покрепче, глазом косил больше, молол напрямки, без обиняков – бабы хохотали… А в тайге, весь бородатый, словно лесовик, говорил толсто, по-медвежьи, и глаза его смотрели друг на друга.
Фомка не дурак выпить, во хмелю любил поколобродить и, когда живал по городам, всегда попадал в часть. Впрочем, худого он не делал, ценил вольную жизнь, шатался из села в село, из города в город, истоптал кривыми ногами всю Сибирь. В артели его побаивались, но любили за веселый нрав, за прибаутки.
* * *
Сидели вокруг костра, поглядывали на Фомку ожидательно: да когда же он, черт, заговорит? А черт все еще ухмылялся, и подмигивал, и разжигал.
Поворошил костер жердиной, посмотрел за реку, где чернела мрачная тайга, покрутил обеими руками усы…
– Ну, уж ладно: расскажу, как я министеров опровергал. Раз я нажрался пьяный, иду по городу да ору во всю мочь, вроде как скубент: «Не надо мне министеров!» А почему такое? А очень просто. Сейчас. Только дайте, братцы, курнуть.
Курносый парень из артели согнул козью ножку, смачно облизал ее и уважительно поднес бродяге.
– Рассчитался я осенью на корчеподъемке и получил всего шесть рублев, чик-в-чик. Пришел с этим капиталом в Томской, стал работу искать. Искал-искал – нету. Ах, ерш те в бок! Оно, конечно, без работы лестно – лежи на боку, поплевывай, вроде как игумен, ну, это в Томском трудно, потому соблазны: придешь в обжорный ряд, тут тебе печенка, тут селезенка, там рубцы, здесь огурцы, а то глядишь – пельмени тетя продает, четвертак сотня. Сама на корчаге с горячим угольем сидит, зад греет, а под подолом вот этакая оказия с водкой приготовлена. Хлопнешь на размер души, грибком закусишь да сотню пельменей-то и оплетешь, вот и барин…
Артель смеялась.
Фомка мрачно на всех посматривал.
– Ну, так вот… – продолжал он. – Живу это я, значит, в Иркутском…
– Стой, в каком Иркутском? В Томском! – закричали все.
– Тоись как в Томском, ежели в Иркутском? В Томском особь статья, а то в Иркутском. Вот уж верно, я там объелся на пасхе у купца. А все из-за стряпки. Красивая бабочка была, малина, а с хитринкой. Вот она и зачала меня потчевать. Сначала студень подала. А я в кучерах жил, за пост-то отощал, у купца строго. Ну, поели. После того – щи. Приналег я и на щи, грешным делом. А она кашу пшенную тащит с маслом. Поел я каши, стал из-за стола вылазить А она мне: «Постой, пироги подам». Ах ты, батюшки, а мне уж и есть не во что. «Чего ж ты, – кричу, – не упредила?» Ну, съел я две доли пирога – уж очень сдобен был, с осетриной. Поел да за кресты. «Стой, куда ты? А нешто курицы не хочешь?» Я на нее: «Ах ты, песова баба, опять не упредила?!» – «А почем я, говорит, знаю. Ты бы всего, говорит, помаленьку трескал». Я опять за стол, как же это так: курицы не поесть. Ну, вижу – свет из глаз. А все чавкаю, все-таки редко такой обед. Опояску снял, гашник распустил, терплю. Да уж кое-как из-за стола выполз. Только крест занес, а она: «Стой, куда ты?| Разве киселя не хочешь?» – «Какой кисель-то, будь ты проклята совсем?!» – «Из облепихи, сладкий с молочком». – «Дыть не вынесу! Лешая ты этакая, полудурок. А ежели округовею да посуду бить начну?» – «Не хошь – не жри». Подумал я, подумал. «Давай, ведьмина дочь!» Как покрыл я все это киселем, гляжу – уж вздохнуть не могу. Батюшки мои светы, как быть? Господи, не приведи без покаяния. Пал я прямо на карачки и пополз обнаковенно вон. А она, яга, хохочет.
– Ну, как же ты, – не утерпел курносый, – отдышался все-таки?
– Отдышался, брат. Ох, отдышался. А главное, жернов помог.
– Как так жернов?
– О-о, жернов в этих делах первое средствие. В сенцах у нас жернов большущий стоял. У хозяина-то мельница была, крупчатку драли. Вот я навалился, значит, брюхом-то на жернов, да и ну взад-вперед возить. В пот меня вдарило. Ничего, вожу. До петухов, почитай, вожгался. Дак – верите ли, – хозяин гостей привел для усмотренья. Хохочут, выпимши. Знамо, народ богатый, им што, им ничего, привычны. Они сызмальства въелись. Ни один не обожравшись, только пьяные. Один даже красненькую подарил. И что ж, ребята, ведь размолол я на жернове нутро-то. Ну, ударило меня тогды в сон. И снились мне все кобели. Подойдет быдто к моему рылу, ногу подымет, да и прочь.
Все дружно захохотали. Артель пильщиков была большая, веселая, человек пятнадцать, наполовину молодежь. Лежали на боку возле костра, покуривали; курносый придвинулся вплотную к Фомке и, прерывая хохотом чуть не каждое слово, глядел ему в рот. Сутулый старик кипятил в котле кирпичный чай. Надвигалась ночь, небо вызвездило, из-за тайги всплывал рогатый месяц. От горы нарезанных дров несло пахучим хвойным духом.
Курносый спросил:
– Ну, а как же, Фома Петрович, министеры-то?.
– Какие министеры? – уставился на него удивленно Фома.
– Как какие? Как ты их снивергал-то?
– A-а… ну-ну… на чем я остановился-то?
– На бабе, Фома Петрович, – услужливым тенорком, еле сдерживая смех, подсказал курносый. – Как она, со временем, на горячих угольях сидит.
– Ах, да, – почесал за ухом Фомка. – Вот, значит, она сидит и сидит. День сидит, другой сидит, встанет, постоит да опять сядет. А ведь я, робяты, забыл, про что сказывал-то, – Фомка сгреб в горсть рыжую свою бородищу и уставился косым глазом на старика. – Дайка, дедка, винца чуток.
– На, выпей, – подал старик чашку.
Фомка хлопнул, тряхнул головой, понюхал корку хлеба.
– Ну, дык вот, вспомнил. Получил я, значит, расчет на корчеподъемке и прибыл, значит, в Челябу.
– Как, в Челябу? – смеясь, закричал курносый. – В Томско, ведь!
– Хоть в Челябу, хоть в Томско, мне все едино. Приехал да все деньги-то и профинтил. Поплелся кой-как не знамо куда. И понеси меня нелегкая на гору, по откосу лезть. А гора высоченная, а на самом гребешке – беседка для прогулок. Вскарабкался на самый верх да тут и растянулся у обрыва. Гляжу, рогастый черт ко мне по откосу ползет, цап мою шапку да бежать. Я за ним. Он под гору – я за ним. Да с откоса-то разов пятнадцать, братцы мои, перекувылился, в башке сразу страшное головокружение сделалось, не знай, где и сижу-то.
Курносый парень гыгыкал, скаля белые зубы; артель глядела в огонь.
– Ну, очухался это я, вылез из крапивы и пошел прямо вдоль. Ах, думаю, ведь без шапки-то холодно. Подхожу к казенному дому, залез на выступ, окошко раскрыто, да и лег, обнаковенно, брюхом на подоконник. Гляжу, швейцар стоит. Я ему и говорю: «Дай шапку, пожалуйста». – «Нету». – «А звона, – говорю, – три шапки с кокардой висят, дай». Тут из-за лестницы какой-то посмелей выходит, подошел: «Проходи-ка со Христом, а то в комнаты упадешь». Да как кулачищем по лбу стрелит, я моментально упал с окна на улицу. Схватил кирпич да кирпичом в окно. А ко мне городовой– шасть. «Ты чего орешь?» – «Я ничего, я смирный, у меня черт шапку скрал». – «Шапку? В часть!» И забрали меня, значит, под шары. Да там по морде, всего расхвостали. Плакал я тогда. А почему же? Шапки жаль, новая.
– Все, что ли? – спросил старик и подал еще водки. – На-ка вот. Да соври потолще что-нибудь.
Фомка выпил, посмотрел на сутулую спину старика, разливавшего чай, и обиженно сказал:
– Пошто соври! Это быль.
Бродяга хмелел, волосы лезли на глаза.
– А что же дале-то? – нетерпеливо крикнул курносый парень.
– Дале не было, было ближе, – поднял на него Фомка осоловелые глаза. – Сижу это я в чайной в Томском – есть такой трактир «Нарым», хороший трактир, – там вся шпана. А возле меня человек, вроде как на легавых. Он и говорит: «Ты, я знаю, можешь звонко кенарем кричать. Вот в воскресенье народ с красным флагом пойдет. Можешь ежели?» – «Завсегда могу, только укажи, что кричать». – «Долой самодержавие». Я как гаркну на весь «Нарым», глотку попробовать. «Что ты, черт, заберут ведь!» – «Никого, – говору, – не боюсь я», – да опять.
Артель насторожилась, смех кончился. Только курносый по-прежнему скалил зубы.
– Ну-ну! Ишь ты.
– Ну, в воскресенье, значит, ходили с флагом. Только я заорал, обнаковенно, изо всех кишок, вдруг на нас городаши на конях: «Расходись, расходись!» Да как начали всех лупцевать. А тут выстрел. Я бежать. А городаш подскакал, хвать мне вострой саблей по башке.
– Ссек?! – изумленно ударил курносый ладонями по бедрам.
– Ссек. Тут я и закаялся самодержавие кричать, – сказал Фомка, хлюпая из деревянной чашки чай. – Ну его к корове на рога, это самое самодержавие, язви его… И говорит тут мне добрый человек: «Иди-ка, грит, ты в русский народ, шайка такая есть, черная, грит, сотня»…
– Ну, я пошел к купцу Перцову, записался. А было дело в девятьсот пятом годе. Выдал мне деньгами десятку, пимы, полушубок, кушак и говорит: «Мы, говорит, должны батюшку-царя защищать». Я говорю: «Вполне согласен». Ну, ладно. Пропил я все до нитки, жду. А тут октябрь пришел, начались жидовские погромы. Ну и лафа была, можно сказать, рай: чего хочешь, того просишь. А маленько погодя всеобщий бунт установили. Стали студентов избивать и всех смутьянов. Говорит, это ничего, говорит, сам архирей благословил: «Бей в мою голову, и никаких». Говорит, так по святым книгам выходит. Ежели выходит – ладно. Вот мы в двадцатом октябре, значит, запалили театер да еще управление дорог в Томском-городе. А там смутьяны, забастовщики заперлись. Как который высунет башку, солдаты раз из ружей – так и кувырнется. А я, значит, в черной сотне. А народу целая площадь. «Ты иди, – говорит, – к углу, жди». Я подошел с дубинкой. А уж верхний этаж запылал, управление. Гляжу, лезет один дьявол по трубе из дома, как белка, по самому углу, спасается, потому – огонь. Я дубинку приподнял, жду, аж слюна прошибла, вот как жду. Только он на землю, я его кэ-эк хлобысну – и башка пополам, обнаковенно.
У Фомки глаза кровью налились, чашка в руках дрожала. Старик посмотрел на него в упор, качнул головою, сказал:
– А ведь ты, Фомка, сволочь.
Бродяга исподлобья стрельнул на него глазами и не ответил ничего.
Тихо стало. Артель насторожилась.
– А как же ты со временем, Фома Петрович, министеров-то снивергал? – не отставая, лез курносый и, осклабясь, подполз на корточках к бродяге. – Скажи, сделай милость, как? Ну, скажи скорее, как? Скажи…
Фомка вдруг хрипло засмеялся, точно глотку ему сдавило:
– Как? Да очень просто.
Он плюнул в горсть и со всей силы ударил надоедливого парня по зубам:
– Вот вроде этого.