Текст книги "Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
ДИВО ДИВНОЕ
Чертова корчма
Касьян стриг овечьими – в полтора аршина – ножницами когти на ногах, хрипел Акулине:
– Вот что, баба, лизаться мне с тобой, как с рыбиной, некогда. Пойду я, баба, в контрабанду. В Москве я был на выставке, а в контрабанде не был. Другие по святым местам шляются, мне это ни к чему, себе убыток, а патишествовать я страсть люблю. Сбирай меня.
Захлюпала, засморкалась баба, руки затряслись.
– Не хнычь, что ты! Из Москвы я ехал, в вагоне с человеком настоящим встретился. Туда, в Польшу, лен идет, а оттуда, через границу, резиновые титьки волокут, знаешь, ребят в городах выкрамливать. Обогатит тебя, говорит.
Забрал Касьян льну самолучшего, поехал зайцем к Польше. Ехать неудобно: и под лавкой лежал – какой-то обормот в нос каблуком заехал, – и на крыше, и на подножке перегона три висел, где-то едва под колесья не попал, и был факт – по скуле кулаком наотмашь, больше часу челюсть сшевеленная была. Однако на пятый день прибыл Касьян в самый аккурат, и главная суть – без копеечки, дарма, потому – такция на железной дороге… благодарю покорно.
Приехал – целые сутки возле корчмы на сеновале дрых; отлежался, пощупал скулу, пощупал переносицу – ничего, в плепорцию – и пошел в корчму чаи гонять.
Корчма низенькая, вся прокисшая, как простокваша, под потолком лампочка чадит. Ах, хорошо, чудесно, народу – страсть: все паны да евреи, есть и русские, но не такие, как Касьян… Ку-уда! Так, одно званье, что Рассея. Даже драки нет. Одно слово, ерунда.
Эх, разве дернуть и Касьяну самогонки. А что такое? Касьян свое вернет.
– Слушай, как тебя! Дамочка приятная, – поманил он жирную черноокую хозяйку. – А дай ты мне на размер души в крепкую плепорцию. Денег у меня нет, подарю я тебе – експорт называется. На!
Взяла хозяйка пучочек льна чудесного, заколыхалась естеством, пошла, и – секунд в секунд:
– Кушайте, пан, на здоровье! Угощайтесь.
Хлобыстнул Касьян стакашек, и другой, и третий.
Вдруг с души очень потянуло, и стало голову, как у барана, обносить. Что же это, а?
Подошел к нему человечишко, кобелек не кобелек – лисица.
– Тут, говорит, примесь, папаша, наворочена: для пущей крепости на табаке варят.
– Я понимаю, – сказал Касьян. – Я сто разов здесь бывывал, всех жуликов в личность знаю. Проходи, кормилец, – и со стула пересел для верности на изрядный тючок собственного льна.
А человечишка тоже возле Касьяна на корточки, и морда у него лисья, острая, нюхтит: так бы и долбанул ему в очки.
– Вы, папаша, гусь? – спросил лисенок.
– Сам ты гусь лапчатый. Я – Касьян, хрестьянин. За границу патишествую по своим делам.
– Хи-хи-хи… Я про то и говорю: за границу полетишь?
– Пошто лететь. Иропланщик, что ли, я? Я завсегда через канаву чохом действую. Прыг – и за границей.
А в голове у Касьяна гулы идут, а гвалт в корчме все веселей, все толще. Эх, вскочить да сорвать с хозяйки красненькое платьишко, уж очень, понимаешь, телеса сдобны, физкультура называется.
– Врешь! Не сомущай, лисья твоя морда. У меня своя баба есть, женский пол… Молчи!
– Что ты, папаша, я молчу, я не говорю… Это ты сам кричишь, – схихикал лисенок и очками поблестел.
Глядит Касьян – над очками рожки лезут:
«Черт с ним, наплевать, – подумал Касьян, – в случае неприятности – крестом окщусь».
А тот окаянный все ближе, ближе, того гляди, прыгнет в самый рот. Рыгнул Касьян, стиснул крепко зубы.
– Там речка, – дышит очкастый Касьяну в лоб. – Речку переплывешь, тут тебе и Польша.
– Не учи, – через зажатый рот прогнусил мужик, а сам вцепился горстями в лен, сидит, как гвоздь в стене.
– А через канаву, папаша, не советую, – мяукает лисенок и рогом норовит боднуть Касьяна в бороду. – Один самоход из Польши шел с товаром, перекрестился, да через канаву прыг. А насупротив него солдат оказался со штыком. Закричал солдат: «Врешь, погоди молиться-то!». Сгребли, потащили мужика.
Открыл глаза Касьян – нет лисенка. А только хозяйкин сладкий голос:
– Врешь! Погоди молиться-то.
Распрекрасная хозяйка на столе танцует, каблучками бьет, ведьмячьи глаза пламем полыхают.
И все, сколько было в корчме гуляк, все в один голос на Касьяна:
– Врешь, погоди молиться-то! Так и так украдем твой лен.
Испугался Касьян, осенил себя святым крестом, дрожит.
«Ах, какая проклятая контрабанда эта, – подумал он. – Действительно, упрут, дьяволы, мой лен: даже совсем без титек вернешься к бабе».
Стали все в ладоши бить, подгавкивать, и черный кот взад-вперед ходит, хвостом крутит, а сам глаз зеленых с Касьяна не спускает. И вся корчма зазеленела.
«Знаем, какие это коты», – подумал Касьян. И громко:
– Я, православные, на улку, отдышаться. Сейчас вернусь. – А сам по застенке, боком – фють! – на свежий воздух.
То ли сел, то ли лег, ничего не понимает. Сердце стукочет, башка вокруг тулова колесом идет, два петуха дерутся, кто-то красный проскакал, и вроде как Польша напирает: прет, прет, прет, этакая бабища грудастая.
– Куды на Рассею прешь? Ослепла! – закричал Касьян, а сам облапил ее, да в губки чмок.
– Ах, пан мужичок! Ах, какой хороший лен.
– Ты, дамочка, мой лен оставь, раз при тебе резиновых титек нет. Я знаю, зачем приехал. Я здесь двести разов бывывал. – А сам вторично в губки чмок. Глядь: евонная баба это, Акулина.
Сплюнул Касьян сердито:
– Что ты, стерьво косое, всурьез подвертываешься!.. – да ей в ухо хлоп и… проснулся. Встряхнул головой, вскочил: туман, утро, огород не огород, сарайчики стоят.
– Лен! – заорал Касьян. – Где лен? Угоднички святые… Караул!! – да бегом в корчму.
– Вот что, хозяйка, у меня лен пропал. Я спицыально в контрабанду прибыл, а лен украденный. Подай лен!
Хозяйка женской грудью ребенка кормит, самовар на столе кипит.
– Ах, пан! Что ж вы, пан, так неосторожно говорите: контрабанда… аяяй! Вы у нас, пан, даже не гуляли.
– Врешь, – прохрипел Касьян. – В твоей поганой корчме всякая чертовщина пущена антирелигиозная: петухи какие-то, коты с хвостом. Да ты и сама ведьма. Я этого не уважаю. Я в Москву отпишу. Меня на выставке чествовали. Мне все правители знакомые. Подай мой лен! А нет – всю тебя на куски ножом исполосую, не посмотрю, что красивше тебя на свете нет… Вот те Христос, не вру, – жарко, с присвистом задышал Касьян.
А хозяйка улыбнулась:
– Нате, пан мужик, опохмелитесь.
Перекрестился Касьян, выпил, щелкнул себя в лоб:
– Стой, приятельница! Дело вот в чем. Извиняюсь, вспомнил, – и что есть духу побежал на сеновал – ковырь, ковырь: ага, здесь, вот он ленок-кормилец: подальше схоронишь, поближе найдешь.
Сел Касьян на тюк льна, радостно заплакал:
– Угоднички святые. Ах, до чего приятно мне. Бог даст, контрабанду кончу с прибылью, всем вам по свечечке…
Сидит, сморкается, ничего понять не может: был в корчме, не был; пил зелье, не пил, пил, нет… тьфу!
Бубнит:
– Скажи на милость, какое у границы колдовство… Есть чего будет на деревне рассказать… Ну, ленок-батюшка, вот ночка потемнее упадет, я тебя, сударик, в Польшу.
Контрабанда
«Ну, – думает Касьян. – Надо и за границу чохом действовать».
И чуть солнца луч, пошел на речку обмыться – вроде как после вчерашней чертовщины в Иордани побывать. Пофыркал, понырял, и только за портки – глядь солдат к нему:
– Убирайся прочь, пока штыком брюхо не проткнул! Нешто не видишь – граница это…
– Как – граница, где? – задрожал Касьян, задом наперед штаны надел.
– Хы, где, – сказал солдат сердито. – Нешто не знаешь, что за рекой Польша? Не здешний, что ли?
– Пошто не здешний? Самый здешний. Искони на этих местах живем.
Солдат сморкнулся и ушел. Касьян посвистал тихонько и подумал:
«Эге-ге… Да я эту самую речку вполне переплыть могу. Скажи на милость, какая граница: из воды. А мы век во тьме живем и ни хрена не знаем. Вот и деревенька на пригорке – Польша».
Заприметил Касьян березу, где купался, и, благословись, к корчме. С полверсты, не больше, и корчма торчит. Купил десяток яиц, сел в кусточках, костер развел. Печет яйца, в вольных мыслях душу отводит:
«Ну, и шинкарочка приличная, стрель ей в пятку… Вот бы… Эх, ясен колпак! Ежели с контрабандой дело обойдется, с бабой своей развод, другую заведу, поядреней».
Мечтал-мечтал Касьян, наелся и уснул. Сон видел неприятный: будто тяжелющие бочки с сельдями пускали на него с горы. Вот одна бочка прокатилась с головы до ног, вот другая, третья. Касьян сделался тонкий, как овсяный блин, стал усердную молитву творить, а из бочки по-ведьмячьи: «Врешь, погоди молиться-то!»
Касьян завыл тоненько и проснулся. Ни сельдей, ни бочки, ночь, и выл совсем не он, а черненькая, неизвестной породы, собачонка. Лежит Касьян, в звезды смотрит, ничего сообразить не может. А собачонка лизнула его в самый рот, да: гав-гав-ууууу…
Сплюнул Касьян, отшвырнул собачку.
«Это опять та дьяволица припустила ко мне оборотня… нечисть какая, а…»
Выкопал из сена лен и, кряхтя под тяжелой ношей, пошагал к реке. А собачка следом. Остановился Касьян, остановилась и собачка.
«А может, настоящая, – подумал он. – С собачкой бы сподручней».
– Песик, песик, на!
И только песик подошел, окстил его Касьян трижды в самую собачью морду:
– Аминь, рассыпься!
Но песик вовсе даже не рассыпался, а поднял заднюю лапу на Касьянов лен и… закрутил хвостом.
– Настоящий, – весело сказал Касьян. – Ну, в таком разе пойдем в контрабанду, в Польшу.
Песик умильно взлаял, побежал-побежал и в аккурат к самой той березе.
Огладил Касьян собачку: – Ну, и молодца, – связал небольшой плотик из жердей, сложил на плот лен, на лен одежду, а сам – хлоп – в воду нагишом, и по саженкам.
Вода теплая, ночь черная, а быстерь – прямо с огня рвет.
Плот на веревке за Касьяном, как баржа за пароходом. Касьян фырчит, пыхтит, а плот подается туго. И собачонка рядком плывет, тявкает, пузыри пускает. Касьян и на спину, и на бок, и по-бабьи – совсем закружился мужик. Но вот подхватило быстерью и понесло…
Хы! Польша, берег! Касьян аж загоготал от удовольствия, выволок лен, опустился на колени, ну кресты класть, ну сладкогласно выводить:
Мо-ря чер-мную пу-чин-нуууу…
Он поет, а песик подвывает.
– Песик, песик, на! – огладил его, а он сухохонек, как печка, будто и в воде сроду не бывал.
– Ах, анафема, – сквозь зубы пробурчал Касьян, ужал его меж коленок и трижды «Да воскреснет бог» прочел. А песик ничего, кряхтит. Осмотрел собачью башку – даже намека нет, чтобы рога торчали, осмотрел природу – кобелек.
– Нет, настоящий, дьявол, – разочарованно сказал Касьян. – А то я б те вспарил. В Ерусалим бы мог слетать по обещанью…
Глядит Касьян – огонек мигнул. Ба! Деревня, Польша! И прямо на огни. А над леском луна обозначалась, где-то баран блеял, кусточки, травка.
– Все, как и у нас, – пробубнил Касьян. – Вот она, Польша-то какая обнаковенная. А ну-ка, нет ли баньки где?
Ввалился Касьян в пустую баню, что под черемухой духмяной, пожевал всухомятку хлеба, песику корку дал и покарабкался на полок спать: лен в головы.
– С благополучным прибытием вас в Польшу, Касьян Иваныч, – сам себя поздравил он, улыбнулся, зажмурился и захрапел.
Видел Касьян во сне двадцать пять миллионов титек.
Долго ли, коротко ли проспал, только слышит: кто-то твердой поступью идет. И песик взлаял.
«Не иначе, как польский фабрикант резиновый».
И кто-то за скобку, дверь скрип-скрип:
– Эй! Кто тут есть живой?
– Мы, – поспешно, с готовностью ответил из темной темени Касьян.
– Сколько вас?
– Нас-то? Один я. Больше никого не предвидится. Касьян, хрестьянин. Из Рассей в вашу Польшу прибыл по случаю контрабанды. Резиновых титек нам желательно малых ребят выкармливать, которые младенцы. А у нас в обмен заграничный русский лен. Документы верные, в порядке.
– Как ты, паршивый дурак, попал сюда?
– Это в Польшу-то? А я поперек границы переплыл, господин пан, через речку. А нет ли у вас спичечек? Темно. Мы к ликтричеству привышные…
– Вот я те, жулик, дам леща! Ах ты, анафема! Ах ты, дьявол кожаный!..
Касьян вытаращил глаза, свесил во тьму ноги, руки и все, что полагается.
– Да ты, хлоп твою в лоб, не больно-то ругайся! – закричал он. – У нас, хлоп твою в лоб, в Ересеесе, в Рассеи, хлоп твою в лоб, и то не разрешают ругать. Мы к этому не привышны. А то я, хлоп твою в лоб, и сам умею ругаться-то, польская твоя морда, хлоп твою в лоб. Извиняюсь… Карра-у-ул!
И Касьян кувырнулся вниз головой на пол: кто-то ловко приурезал его по шее.
«Експорт»… – вспомнилось Касьяну слово. И как блеснул фонарь – Касьян сразу догадался: чертов песик сгинул, и замест песика не фабрикант, а заграничный польский солдат. И пистолет торчит.
– Эй, Ванька! – крикнул солдат. – Свети сюда. Мне надо рожу его заприметить. Дак ты контрабандист?
– Так точно, из контрабандистов мы… Вольная профессия, – поднялся Касьян и вторично слетел от хлесткого удара в бок.
Касьяна повели. Ванька передом с фонариком, Касьян с солдатом сзади. И пустился Касьян на хитрость:
– Меня в Москве все начальство знает. Я на выставку патишествовал. У меня в избе сам Троцкий три ночи ночевал. Очень примечательная у нас армия красная. Пушки – страсть, ядра с избу. Царь-колокол имеется. Вот так же в третьем годе пообидели в вашей Польше нашего хрестьянина – Ленин вступился, войной пошел, семь польских деревень спалил за мужика.
– Иди, иди! Я те спалю. Сгниешь в тюрьме, – тоже и солдат постращал Касьяна.
Глядь – корчма, та самая, и огонек блестит. Что за наваждение – корчма! Глядь – песик возле ног Касьяна вьется. Касьян как в землю врос, и тюк льна с загорбка на землю съехал.
– А позвольте вас спросить, – весь дрожа и заикаясь, проговорил Касьян. – Позвольте вашу милость удостоверить: теперича здесь Польша или Ересеесе, Рассея?
– Ты дурака-то не валяй! – освирепел солдат, да как двинет Касьяну в брюхо.
«Бьет хлестко, как в деревне», и Касьян кувырнулся в третий раз, закорючив лапти к небесам.
– Где документы? Ванька, свети!
Солдат сел на лен и стал от фонарика прикуривать. Батюшки-отцы родные! На солдатской шапке красная звезда.
– Это тебя речка обманула, – загоготал Ванька. – Опять к нашему же берегу теченьем тебя прибило, дурака.
И схватило у Касьяна от ужаса живот.
Ветерок как дунет. Фонарик миг, и – сразу тьма.
Касьян стрелой в кусты. Да как пошел, да как пошел чесать. Бах, бах, бах! – мимо, свистки, крики, брань, бах, бах! И все красное-красное: либо жизнь из Касьяновых глаз выкатывалась вон, либо шинкарка кумачами машет.
«Врешь, хлоп твою в лоб, не словишь. От ведмедя убегивал», – кувыркался Касьян из ямы в яму, через голову, как заяц. А на рассвете поплелся к железной дороге, к станции.
– Оказия, – крутил он головой. – Из Ересеесе поплыл, да в Ересеесе и опять попал. Ах, ах, что я своей бабе-то скажу. Вздуть прийдется.
Залез Касьян в товарный вагон:
– Прощай, ленок-кормилец, – и от горькой обиды засморкался.
Московская столица
Забился Касьян в уголок вагона и не успел как следует осмотреться, что за люди с ним – вдруг обход: свистки, трещотки, ясны пуговки… И стадо стрюцких, будто мыши от кота, в толкотне и гвалте мигом из вагона марш. Погоня следом. Пуст вагон, только чей-то узелок возле Касьяна.
– Руки вверх! Это чей узелок?
– Мой, надо быть, – не задумываясь, сказал Касьян и почтительно воздел, как поп, руки к потолку.
– Билет!
– Какой билет? Это для проезда? – спросил Касьян. – А его у меня взял сосед, пучеглазый такой, гнусавый… Он, окаянная душа, первый из вагона сиганул.
И как остался Касьян во всем благополучии один, цоп за узелок. Бабаба! Деньги. Вот те Христос – деньги! Касьяна аж пот прошиб.
Развязал узелок – червонцы. Перекрестил червонцы – целехоньки, как лежали, так и есть, даже ни один не сшевельнулся. Касьян пал брюхом на находку и в хохот, в крик, в радостные слезы Под брюхом у Касьяна деньги, а в уголке по-собачьи кобелек сидит, головкой со стороны на сторону поводит, умильно на Касьяна смотрит.
Сгреб его Касьян аккуратно за шиворот, давай целовать в уста:
– Ты андель, а не пес! Ей-богу, право. Какое счастье завсегда от тебя валит.
Запхал Касьян в пазуху червонцы, подбоченился и пошел гоголем на станцию:
– Кондуктор! Кондуктор! Нам в товарном не желательно, при деньгах мы. Где тут самый скорый? Где билеты выправляют?
А кондуктор сердито ему:
– В скорый в лаптях не пустят: дух от тебя. А на почтовые все билеты разобраны по записи. Другие которые неделю ждут. Жди и ты.
Касьян на пустые речи плюнул и к окошечку, где касса. А возле окошечка и по всему полу вповалочку народ лежит. В окошечке кассир, у кассира в руках список.
– Иван Карасиков! – выкрикнул кассир.
– Здесь! Я самый! – залихватски подбоченился Касьян и бороду в оконце.
– Деньги платил?
– Еще третьего дня уплочены вполне, – сказал Касьян. – Нам в Москву желательно.
– В Москву, верно, – подал кассир билет.
– Да я соврать, извиняюсь, званья не возьму, – схватил билет Касьян.
* * *
Мчится Касьян в Москву. Завидит церковь, шапку долой, за здоровье Ивана Карасикова бога молит. То есть такой стыд душу охватил, аж затошнило.
– Ужо, в Москве, Иверской свечку поставлю за тебя, за дурака: не зевай, раз выкликают. Ох, грехи, грехи!
Насупротив Касьяна китаец – узкие глаза – лежит, без передыху зловредную трубку курит, луком закусывает. А поганый дымище прямо Касьяну в нос. Нет, не табак это. Что-то замутило, замутило в голове:
– Брось трубку, китайская твоя душа!
* * *
А вот и Московская столица. Ну, Москва – дело знакомое. Прямым трактом в самый первейший магазин. Купил галифе, френч, кожаную фуражку, сапоги с длинными голяшками, а лапти повесил на церковную ограду, авось, кто-либо из неимущих и возьмет, – все-таки хоть один паршивый грешишко с Касьяновой души долой.
– Сделай, гражданин, мне физиномордию под комиссара, – сказал он цирюльнику на Сухаревке.
Тот: чик, брик, – пожалте. Всмотрелся Касьян в зеркальце, пощупал острую бородку, колупнул две щепочки под ноздрями замест усов, сказал:
– Прилично. И сморкнуться ежели, сподручней.
Проходил часика полтора туда-сюда, надоело без дела комиссаром быть.
«Нет, – думает Касьян, – лучше оборочусь я богатым мужиком, кулаки которые».
И за три червонца в придачу к френчу и галифе стал в аккурат деревенский торгаш о пасхе. И как обрядился торгашом…
– Оказия, – сказал он самому себе. – Скажи на милость, какая сразу вдарила блажь в башку.
Улыбнулся Касьян и прямо к милицейскому.
– Здрасьте! – вежливо сказал Касьян. – Мы приехатчи из провинции, по части смычки. И нам желательно от живой бабы новую супругу завести советским способом. Обернитесь, пожалуйста, лицом к деревне…
– А развод имеется?
– Так что развелся я, – подмигнул Касьян. – Мне, понимаешь, старая баба ни к чему: корявая очень и в животе урчит. А я трудящий класс, и мне женщина требуется – ой люли. Ты сам должен понимать, не маленький…
– Это можно, – сказал милицейский. – А невеста имеется?
– Невеста? – переспросил Касьян и крякнул. – Нет, надо полагать, невесты не предвидится. А нельзя ли стребовать ее по телефону? Звать меня Касьян. Через три года в четвертый именины правлю. Я человек ядреный, не битый, не стреляный, пятьдесят два года, третий. А прочие которые приметы желательно невесте, извиняюсь, самолично в мягкое ушко шепнуть. Ай, ай! Что ты, дьявол, стопчешь!!
Едва Касьян от автомобиля отскочил, до того перетрусил, аж волос торчком пошел. Автомобиль профыркал дальше, а Касьян очутился в – как это? – ну, вот деревья рядами насажены, скамеечки, и какой-то чугунный человек неизвестно для чего на тесаных камнях стоит, надо полагать, статуй, – из благородных. В руках шляпа, а сабли никакой.
Подбоченился Касьян, пошел. Женщин – страсть. Так глазенками в Касьяна и стреляют А сами лицом белые, глазом черные, ну, губки – так бы вот и укусил. Одна беда – жидковаты очень.
«Жидковаты, – думает Касьян, – нам не по карахтеру. Поди, один гольный сахар жрут, а у нас на деревне каша. Вдаришь, душу вышибешь».
– Здравствуйте, пан мужик!
Бабаба! Шинкарка! Касьян обеими руками за картуз:
– Ах, ах, дамочка приятная. Здрасте! Будемте здоровы. Вот телеса, так телеса.
Она этак ручкой манит, а сама все дальше, дальше. Касьян за ней, она бегом, Касьян тоже приналег, шинкарка бежит, Касьян бежит, и песик сзади мчится, тяф-тяф-тяф. И с разбега прямо на милицию.
– Так что же вам требуется, товарищ? – спросил милицейский.
Касьян дернул себя за нос, нет, не спит, и автомобиль проехал.
– Даже я забыл, о чем речь была, – сказал Касьян, – вот как он, дьявол, напугал меня, автомобиль этот…
– Я так полагаю, вам по сельскому хозяйству требуется что-нибудь.
– Правильно, товарищ! – вскричал Касьян. – Ах, до чего приятны ваши речи.
Выбрал Касьян самолучшую молотилку, косилку, жатку, торговался так, что едва в участок не попал, однако расплатился и велел все упаковать и чтоб экстренно в деревню Коробейники, спешной почтой.
– Желательно мне еще резиновых титек, понимаешь. А то баба у меня корявая и полудурок. Заест. Придется вздуть, пожалуй.
– А сколько же вам, папаша, этого добра?
– Видимо-невидимо, – сказал Касьян и выпятил живот. – Вот как мы действуем. Ах, что же это я, – и скорей к Иверской.
Купил в часовне толстую свечку в два рубля – самые рваные полтинники монаху отдал, – поставил пред иконой, опустился на колени и давай грехи отмаливать.
– Царица небесная, прости ты меня, христопродавца, что я Ивана Карасикова, дурака, надул. Ох, Иван, Иван! Ты, несчастненький, поди, и по сей день на станции торчишь.
А сзади:
– Ах, волчья сыть! Вот кто меня нагрел-то… Ну, погоди же, я те морду-то набью…
В страхе наклонился Касьян, будто в землю, а сам из-под руки назад глазом этак. Батюшки, здоровецкий Карасиков-то какой: убьет.
Касьян легонько встал, тихонько протискался к подсвечнику, снял свою толстую свечку (монах акафист читал, только пальцем погрозил ему), сунул свечку в карман, да по-за народу, пригибаясь, вон.
Торопится по площади – слава богу, пронесло – и видит: опять два статуя рядком поставлены, один сидячий. А тот, что стоит – перстом вперед тычет. Посмотрел Касьян, куда перст гласит и – этакие, этакие буквищи: ЛЕНИН.
У Касьяна вдруг взыграла вся душа. Взглянул к могиле, что у Кремлевских стен, бросил картуз оземь и всхлипнул:
– Ленин, батюшка! Владимир Ильич, товарищ. Ах, до чего вы о мужике-дураке заботились. Мы много вами довольны. Вы огнем неестественным попалили всю мужичью Русь. Благодарим. При вашей жизни я на выставке у вас в Москве был, после вашей жизни я в контрабант, сукин сын, пошел. Я Касьян, мужик, через три в четвертый именины правлю. Я самый бедняк, а нарядная видимость – нарочно. Спите, почивайте, царство вам небесное. Ах, как прискорбно нам, что вы в господа не верите… Иван-Великий-батюшка, Успленьё-матушка, двенадцатиапостольские соборы. И колокола наши не гудут… Ну, это ничего, приемлемо, мы в согласьи. А все ж таки я душеньку вашу святую хоть чайком, да помяну, сердитесь не сердитесь. Привечный покой твоей головушке… Эй, Ильич! Слышишь ли меня?
– Вот он, вот! Хватай его, держи!
Народу-уу – черно, как грязи. Впереди Иван Карасиков, рядом с ним – монах.
Ахнул Касьян, побежал – слава те Христу – пробился к чайной.
– Здравствуйте, пан мужичок! Пожалуйте чайку, – весело сказала шинкарка в кумачах, а у самой так все и трепыхает.
– Опять прежняя чертовщина. Тьфу! – сказал Касьян. И песик сплюнул.
«Это, надо быть, от китайского курева округовел я в вагоне, вот и мерещится. Ох, и боюсь чего-то я этого Китая. Боюсь», – подумал Касьян, а вслух сказал:
– Давай, гражданка, того-сего, всякого нарпиту.
Стал Касьян жидкие чаи гонять, пищу во благовремении кушать, а насупротив – летчик, в очках по блюдцу.
– Я отродясь не летывал, – сказал летчику Касьян. – Желательно бы нам домой по ветерку прибыть.
– Это можно, – ответил летчик.
– Только в тверезом виде страшно, – заявил Касьян. – Во мне круженье головы образуется, с души потянет.
По ветерку
Захватил Касьян двадцать две бутылки «русской горькой», огладил летучие крылья аэроплана, с гордостью сказал:
– Я тебе хозяин. Из моих думок заповедных ковер-то самолет вспорхнул. Сказки на деревне слыхивал?
И вот летят.
Чем больше Касьян «русской горькой» потребляет, тем трезвей становится, чем больше – тем трезвей.
– Скажи на милость, – сплюнул он, – даже ни на эстолько не забирает. Опучило всего, а толку нет.
– Градус мал, – сплюнул и летчик.
Летит все по предельности, земелька чуть видна, а поверху облаки небесные плывут, и солнце очи щурит.
Касьяна замутило. Вцепился руками в струны, закричал:
– Товарищ летчик! Страшно. Нельзя ли мертвую петлю сделать по части самогону. Внизу видимость села и дымок идет.
Купили они ведро на и лучшего самогону и мятных пряников. Опять полетели. Хлебнул Касьян стакана три-четыре, чихнул, скосоротился и заорал во всю мочь:
– И эх-да разнесчастная наша сто-о-ронка-а-а!..
А летчик:
– Не ори!.. Заграница может услыхать.
– То есть как? – поперхнулся Касьян.
– По безвоздушной проволоке. Беспроволочный телеграф такой устроен. Ученые додумались.
– Чего врешь, – сказал Касьян.
– Верно, – сказал летчик.
Тут вспомнил Касьян, что на выставке насчет этого объяснение давали, заругался:
– Вот дьяволы! До чего нахальны эти ученые стали. То ли дело, бывало, – проволока на столбах воет. Оно и по хозяйству подходяще: кирпич ли в печке утвердить, портки ли подвязать: залез, срезал, сколько надо, и аминь.
Глядь-поглядь: лесочек завиднелся, и родное село Коробейники на пригорке торчит.
– Ох, и до чего быстро припорхнули! – изумился Касьян.
А уж в Коробейниках колокола гудут: трезвон как в коронацию.
– Тпрруу!.. – И словно на постели в страшном сне подпрыгнул Касьян – хлоп на землю.
– Мила-а-й!.. Ах, как благополучно… – и ну целовать летчика взасос.
Крестный ход навстречу, и отец Лука в ризах золотых. Открыл Касьян над собой китайский зонтик, шелковым платочком личность обмахнул и во всей строгости, будто двадцать лет в губернаторах ходил:
– А почему же это комсомол не выступает? Приехатчи из-за границы, я, может, антирелигиозной пропаганды не терплю. Долой крестный ход!.. Себе убыток, извиняюсь…
Одначе – оробел, чмокнул батюшкину ручку, кропилом окропился и приказал сорок сороков резиновых титек отсчитать попу.
– Ну, все ли тут у вас в порядке? – спросил Касьян.
Собранье промолчало. Он сказал:
– Раз я весь обрит – по-американски, то все будет по-новому. К черту трехполье! Денег у меня – во! Жатка, молотилка, трактор, щипцы орехи колоть и тому подобное. Подхватывай меня аккуратненько под ручки, веди в избу, желаю свою бабу по всем пунктам осмотреть.
Привели его в избу, – а колокола так и гудут, того гляди – треснут посередке, а кресты так и сияют, – смерил бабу с ног до головы, крикнул:
– Чумичка необразованная, больше ничего!
И повалился на кровать:
– Разувай! Не видишь?..
А народу в избу натолкалось видимо-невидимо. И отец Лука в камилавке сидит, как бардадым. Отдышался Касьян, перевалился на кровати с боку на бок, проговорил:
– Которые желающие – могут оставаться, нежелающие – уходи; стану сказывать, как дело было.
Народ остался весь, Касьяну очень приятно стало. Как же! Все село в его избу собралось.
Заграница. Темный лес
Поковырял Касьян глазами потолок и начал, прямо скажем, врать.
– Ну, ребята. Почет мужику повсеместно неограниченный. Слушай.
Народ откашлялся, закурил трубки и примолк.
– Повезли меня, значит, за границу на скором мягком, ну, везде встречи, смычка, любо-дорого глядеть. У границы корчма стоит, в корчме шинкарка расчудесная, так вся и трепыхает: «Ах, пан мужичок!» А сама меня в губки чмок….
В это время кто-то по-щенячьи всхохотал в углу и тявкнул. Касьян вздрогнул, слез с собственной кровати, сел за стол.
– Фу, ты, бес, сделай одолжение, – пробормотал он про себя.
– Вали, Касьян, вали! Просим.
– Идет, – сказал Касьян. – И вот, значит, пошел я ко границе, а там польской солдат: «Куда?!» Я ему, не говоря худого слова, в ухо раз. Он вверх ногами. Я в другое ухо два – он вниз головой. И говорит: «Ах, извините, не узнал».
– И повел меня к Польше. Я, говорю, – твоей Польши не желаю, нищий сорт, сколь времени под Рассеей она была, а веди меня к французинке, потом и к англичанке: все нации желаю прощупать самолично.
Касьянова баба тут скосоротилась и засморкалась в фартук.
– Не хнычь! – пригрозил ей Касьян. – Не всякому слову верь: это зовется дипломатия.
– Просим, просим! – пропищал из-под стола лисенок и очками поблестел.
Заглянул Касьян под стол, побелел немного, на священника отца Луку испуганные очи перевел.
– Просим, просим! Вали, Касьян! – это весь народ.
– Идет, – сказал Касьян. – Знай слушай. На чем, бишь, я?.. Ах, да. Подхватили меня под руки разные генералы-господа, а народишко ихний так и лезут, так и напирают со всех сторон, как тараканы: лестно им на рассейское крестьянство повзирать. А господа генералы по французской матушке их: «Дорогу, мол! Нешто не видите, кого ведем?» Я иду, улыбаюсь, сам румяный, и шапчонкой во все стороны машу. Ну, те – ура-ура! Тут музыканты в трубы вдарили. Глядь-поглядь: на зеленом на ковре, в золотых креслах Франция сидит. Сама белая, тилигентная, губки тонкие, обликом курносая и глазом очень весела. Сложения субтильного, вся замурована в корсеты, и чулочки натянуты выше коленок ейных вершка на три, на четыре.
Тут опять в избе голос:
– Откуда знаешь?
Касьянова баба снова в слезы.
– Я ужасно пронзительно на нее взирал, – сказал Касьян. – Вы, темные дураки, не верите, а я не вру… Вот те Христос, не вру. Мне недолго и перекреститься…
И только руку для крестного знаменья занес, вся изба как ахнет:
– Ах! – аж стены вздрыгали, вихорь по избе пошел, а отец Лука в подпол провалился. – Верим, верим, не божись!
Касьяну сумно стало, передернул плечами, запрокинул голову. А на печи черный кот сидит, зелеными глазами Касьяну в ноздри смотрит.
– Брысь!.. – заорал Касьян. – Гоните его, братцы. Я знаю этого кота.
– Какой кот! Это Спирька… – загалдела вся изба. – Спирька, ты?
– Вали, Касьян Иваныч, сыпь.
– Идет, – передохнул Касьян и вытер пот на лбу, – На чем, бишь, я? Ага, припомнил. Только, чур, не перебивать, ребята. Сидит, значит, Франция, а кругом ейная свита: вся в крестах, в звездах – ну, прямо курице клюнуть некуда. А из пушек в мою честь бух да бух: как хватит-хватит, я ногами дрыг, бороденкой виль, аж мурашки по спине.
А она белой ручкой повела и мне. приятно улыбнулась. Тут генерал ну мне шею нагибать: «Вставай, мужичок, не знаем, как ваше имя-отчество, вставай, мол, на колени, кланяйся в ножки госпоже».
«Никак нет, – отвечаю, – то есть ничего не могу из ваших нерусских слов понять». Отступились генералы, а французинка на стульчик подле себя показала ручкой белой: «Мол, пожалуйте». Я шапкой помахал туда-сюда: «Адью, мол, ваша честь, мадамочка».
А она:
«Как поживаете? Все ли здоровы?»