Текст книги "Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
БАБКА
Солнце хватало горячими клещами без разбору всех и все: красных и белых, валявшуюся вверх копытами мертвую кобылу с развороченным боком, старух и мальчишат, пушки, патронные гильзы по дорогам, траву, букашек. Коровы с телятами стояли по горло в воде, лениво взмыкивая.
Нагретый воздух трепетал и колыхался, словно боясь ожечься о грудь земли, и вместе с ним колыхалось на зеленом пригорке село Ивашкино.
Разведка знала, что село до оврага занято красными, за оврагом же, там, где церковь, – белыми из армии Юденича. Политрук отряда, рабочий-путиловец Телегин и два его товарища входили в село без страха: белые и красные в открытый бой пока не вступали, та и другая сторона ожидала подкреплений.
– Эх, пожрать бы чего-нибудь… Молочка бы с погреба, – изнемогая от жары, пересохшим голосом сказал Телегин. Пот грязными ручейками стекал по красному лицу в густую бороду, кожаная куртка его раскалилась, как железная печь, и ноги в сапогах – как в кипятке.
– Айда в избушку, – махнул рукой Петров, приземистый рыжеусый молодец. – Только, черти, пожалуй, не дадут: белые их поди распропагандировали.
– Даду-у-ут, – устало улыбнулся всем лицом и бородою товарищ Телегин.
– У них, у дьявола, снегу зимой не выпросишь, – сухо сплюнув, проговорил Степка Галочкин, курносый парень.
– Да-а-дут, – опять улыбнулся Телегин. – Ежели умеючи, у мужика все выпросить можно. Вы, ребята, на меня посматривайте: что я буду делать, то и вы.
В кожаных новых картузах и куртках, в новых сапогах, одетые так же чисто, как и белые, трое коммунистов вошли в избу. Пахло хлебами, жужжали мухи. У печки, с ухватом, старуха в сарафане и повойнике.
Телегин снял картуз, подмигнул товарищам, истово, по-мужиковски перегибаясь назад, усердно закрестился на иконы. А за ним и те двое.
– Здорово, хозяюшка! – весело крикнул Телегин. – А нет ли у тебя чего покушать?
– Ох, кормильцы наши, ох, батюшки! – засуетилась у печки бабка. – Садитесь, ягодки мои, спаси вас бог, садитесь… Ужо я хлебца свеженького выну, ужо молочка…
Бабка принесла две крынки студеного молока, вытащила из печи хлеб, похлопала его – кажись, готов – и накромсала гору:
– Кушайте, родненькие мои, голубчики… Уж не взыщите. Кушайте во славу, не прогневайтесь…
Голос у нее ласковый, глаза ласковые, с подслеповатым старческим прищуром, морщинистые губы в рубчиках – ввалились. Она держала ухват, как посох, и умильно посматривала от печи на гостей. Кривой котенок сидел среди избы и умывал лапой гноящийся свой глаз.
Кожаные куртки с наслаждением глотали молоко, прикрякивая.
– А где же те-то, окаянные-то? – спросила бабка скрипуче, со слезой. – Вы смотрите, детушки, с опаской… Они, раздуй их горой, в нашем краю вчерась рыскали…
– Кто, хозяюшка?
– Да красные-то эти самые, чтоб им!.. – крикнула бабка, беззубо зажевав.
Кожаные куртки молча переглянулись, а Степка Галочкин прыснул молоком, как из лейки. Телегин улыбнулся в бороду, спросил:
– А ты, хозяюшка, неужто красным ничего бы не дала?
– Красным? – подпрыгнула старуха. – Гори они огнем! – и стукнула в пол ухватом. – И хлеб-то весь в подпол побросала бы да карасином облила, и крынки-то с молоком об башки бы им расколотила… Тьфу!
Петров подавился хлебом и закашлялся, а голоусик Галочкин надул щеки и опять прыснул смехом в горсть.
– Ужо я вам, ангели мои, сметанки… ужо, ужо…
– За что же ты, бабушка, ненавидишь красных героев? – тенористо спросил Петров.
– Тьфу! – плюнула старуха и сухим кулачком утерла дряблый рот. – Да как же их любить-то, ангели мои господни… Эвот вчерась нашего Гараську они, ироды, вытащили из колодца да уволокли с собой… Гараська у нас, парень… Ну, залез в колодец, вроде как схоронился там… Ох, и ревел Гараська, аж слезами весь изошел…
Бабка покарабкалась на полку за сметаной и, подпираясь ухватом, сутуло поплелась к столу.
– Ты, хозяюшка, видимо, принимаешь рас за белых, может, за офицеров? – рыгнув, спросил Телегин. – А ведь мы не белые…
– А кто же вы? – влипла в пол старуха, и ухват в ее руке закачался. – Не красные же вы, раз богу помолились…
– Нет, не красные…
– А кто же? – глаза старухи прищурились, и ухват вопросительно застыл.
– Мы черные…
– Чево-о-о? – попятилась старуха.
– Черные…
– Это какие же такие еще черные? – И голова старухи сердито затряслась. – Кого же вы, ребята, бьете-то?
– Кого придется, – сдерживая улыбку, сказал Телегин. – Белые попадут – белых, красные – красных.
Бабка взмотнула локтями, и глаза ее запрыгали; она повернула от стола назад и через плечо бросала:
– Черти вы!.. Вот черти… Что надумали, а? Черные, какие-то, а?! Направо-налево кровь льют, а?! Нате вам сметанки, на-те, – издевательски улыбаясь, рывком совала она к столу крынку со сметаной и отдергивала назад. – Ha-те, окаянные… На-те… – Глаза ее горели яростью. – Ишь ты, черные, ни дна б вам, ни покрышки, подлецам… Замест сметаны-то в три шеи вас, дураков паршивых… Мы че-о-рные… Тьфу!.. – И старуха, ударив в пол ухватом, зашоркала к печке. – Нет, ребята, это не по-божецки… Уж вы, ребята, одной стороны держитесь: либо белой, либо красной… – Голос ее стал мягче, и глаза глядели на пришельцев жалостливо. – Эх, ребята, ребята!.. Дуть вас надо, дураков…
– Хозяюшка, – сказал Телегин, – мы хотим дальше идти, а ты разреши нам оставить у тебя кой-какие вещишки…
Но в этот миг открылась дверь, быстрым шагом вошел красноармеец и спросил:
– Палатки-то вносить, товарищ Телегин?
Слово «товарищ» ошарашило старуху как бревном: она вдруг стала маленькой, как девчонка, ухват дрябло заляскал в пол, и сарафан сзади гулко встряхнулся.
– Ой, ребята, – безголосо прошипела она и шлепнулась на лавку. – Ой, ребятушки, товаришши… Дак кто же вы?
Степка Галочкин – ноздри вверх и захохотал в потолок горошком, а Телегин серьезно:
– Красные, хозяюшка, красные…
Старуха разинула рот, несколько мгновений лупоглазо смотрела в лица красноармейцев и вдруг сорвалась с места.
– Ребятушки, голубчики, товарищи наши! – заорала она осипшим басом, как сумасшедшая. – Бейте их, окаянных, белых этих самых! – грохнула она ухватом в пол. – Бейте их хорошень!.. Бейте!.. – Бабка злобно поддела котенка ногой и едва устояла. – Они, подлецы, родного старика моего в баню заперли, хозяина… Вавилой звать… Пошел он вчерась к дочке, – дочка у нас в том конец замуж выдана. А его там и замели – ты, мол, красный, – да в баню на старости лет… Вот они, собаки, ваши белые-то, что делают… Давите их, подлецов, пожалуйста!!
Бабка – как ведьма: космы растрепались, повойник на затылок сполз, из беззубого рта летели слюни.
Красноармейцы хохотали. Галочкин уткнулся лбом в столешницу, крутил головой и заливисто визжал; подброшенный котенок лез с перепугу в валеный сапог, темным облаком под потолком шумели мухи.
РАЗВОД
Существовали на сей земле супруг с супругой, Иван да Марья Природовы, ткач и ткачиха. Десяток лет жили дружно; правда, случались малые скандальчики, но это уж обычно, это исстари идет, по всем законам: все в природе зуб за зуб, клык на клык, даже волки лютые грызутся, почему же людям в мире жить, раз они от обезьяны?
Только однажды, совсем недавно, случился грех, и в совершенно трезвом виде. Грех, к огорчению, кончился разводом.
Грех не сразу выпер в их жизни, он, как клубок, накручивался исподволь: сегодня нитка, завтра бечевка, послезавтра – аркан. И стиснул аркан их души.
Разрыв случился из-за двух вер. Одна вера в бога, другая в красном платочке, просто Вера, ткачиха тож. Марья по природной женской слабости была религиозна, Иван же вольнодумец. Марья на сходке, когда церковь постановили обратить в театр, полезла в драку; Иван, в отместку ей и согласно идеологии, снял дома все иконы, проворчав:
– Да ты Вере-то в подметки не годишься, ежели критически… И как я с тобой, с чертом, жил…
– Тьфу! – плюнула жена.
Остальное все понятно.
После развода они вошли в комнату как чужие. Муж принес колбаски фунт. Она – баранок и селедку. Пожевали молча, всяк в своем углу. Иван поискал нож, не нашел, а спросить – самолюбие не позволяет. Отгрыз колбасу, подумал: «Вот и свободный я. Куда захочу, туда и пойду», – и с остервенением опять отгрыз. Марья озабоченно уписывала селедку, запивала чаем.
«Хорошо бы и мне чайку, – подумал Иван. – Не даст, пожалуй. Обозлившись».
Он почему-то на цыпочках подошел к водопроводу, напился и, как бы устыдившись малодушия, беспечно замурлыкал:
Выхо-ожу один я на доро-о-огу-у…
Марья зевнула, взглянула на стенные часы – десять – и стала оправлять кровать.
– Отвернись! – крикнула она Ивану, как нищему, который назойливо выпрашивает денег. – Теперича ты мне – тьфу. Я раздеваться стану. Можешь глаза пялить на Верку на свою.
Иван отвернулся. Марья разделась, перекрестила подушку и легла.
– Можно, что ли, оборачиваться? – спросил Иван. Но ответа не получил.
Где же лечь? Дивана нет. На стульях разве?
«Э, черт… Лягу на полу».
Марья спала крепко, Иван тревожно. Утром опять пришлось Ивану отвернуться.
На работе Иван да Марья спрашивали у товарищей, нет ли, мол, на примете у кого хоть какой-нибудь комнатушки? Куда тут… Нет.
– Это раньше бывало: комнат – сколько хошь… А поди-ка разведись… наплачешься…
Подходила вторая ночь.
– Теперича моя очередь на кровати… Кровать не твоя, а общая, – сказал Иван.
– Отвернись, – сказала Марья, разделась и легла на пол. Иван спал крепко, Марья тревожно: все вертелась на полу – жестко.
Пришла третья ночь. Иван читал газету. Марья достала новую рубашку в кружевах, нарочно перед самым носом Ивана разложила ее на столе и стала продевать в проемы розовые ленточки. Иван покосился на рубашку, крякнул и никак не мог перелезть на другую строчку: голова вдруг отказалась понимать прочитанное, в голове замелькала женская рубашка, тело – бывшей жены или ткачихи Веры – все равно.
– Отвернись, передену рубашку, – сказала Марья.
Ивану показалось, что голос Марьи прозвучал не так, как раньше. Иван отвернулся к зеркалу и протер глаза. В небольшом квадрате зеркала отражалась часть кровати. Марья отпахнула одеяло, и рубашка скользнула с ее плеч. Сердце Ивана стукнуло, остановилось и – раз-раз-раз – пошло работать без узды. Чтоб не смотреть на отражение крепкого женского тела, Иван, согласно идеологии, зажмурился, но тотчас же открыл глаза.
Ложась на пол, он думал:
«Придется постельник сделать. Черт его знает, этот развод. Ничего не предусмотрено».
На пятую ночь, когда Ивану опять пришла очередь спать на полу, Иван сказал:
– Слушай. Без постельника немыслимо на полу валяться. Если, так сказать, вдуматься категорично, мы можем, как тот, так и другой, спать вместе на кровати, ведя себя соответственно.
Марья подумала и сказала сердито:
– Ложись! Только чтоб спина к спине.
– Обязательно! – воскликнул Иван. – Соответственно… И тому подобное.
Ах, как приятно! В комнате восемь градусов, а до чего тепло спине. А все-таки надо идеологии держаться.
– Пожалуйста, не шевелись, – сказала Марья, засыпая.
– Я не шевелюсь… Я так, от нечего делать… Приятно очень.
Днем, в воскресенье, у них был такой разговор.
– Когда же ты уберешься от меня, постылый? – сказала Марья.
– А куда же мне, ежели кругом такое уплотнение?
– К Верке к своей, вот куда!
Иван взглянул в глаза Марье: бешеные бесенята, огоньки.
– Она сама при муже, – угрюмо сказал он. – Мы с ней, ты думаешь, как? Мы с ней просто по-хорошему.
– По-хорошему? – закричала Марья. – А пошто мял-то ее на танцульке. В коридоре-то?
– Мял-мял… Эка беда какая… Да ведь как вас, баб, не мять… Ежели вы такие… Ну, это самое… Всякий комбинат. Поневоле будешь мять…
– Поневоле? – еще звонче крикнула она. И сразу тихо, сквозь сдержанные вздохи: – А впрочем, сказать… Чего это я, дура… Теперича мне тьфу на тебя. Чужой ты мне, вот все равно как это полено. Мни, кого хошь, тешься.
– А ты?
Марья замигала и быстро в сенцы.
Легли опять спать спина к спине. Ивана подмывало повернуться. Марья, будто угадав, сказала сквозь зубы:
– Ты не вздумай облапить меня. Я тебе не девка гулящая.
– Ну, вот еще… Что я, маленький, что ли?
– Да ведь вы… О, чтоб вам сдохнуть!..
Иван огорченно улыбнулся тьме. И чтоб укротить себя, пытался направить мысли иным путем:
«Двенадцатый разряд… По какому праву? Да он, этот самый Лукин, без году неделю и служит-то… Неужто за то, что языком трепать умеет? А мне едва одиннадцатый дали… Обида или нет? Да, да… О-о-о-обида, – засыпая, думал Иван. – Чего? – А хорошо бы поэтому… как его… ну вот этому в морду дать. А-а-а, Лукин, вот он-он… Держи его… двенадцатый разряд… А? Разряд? Хватай, бей!»
Иван занес руку, чтоб сгрести обидчика в охапку, и почувствовал, что его рука прикоснулась к чему-то мягкому, как крутое тесто. И вслед за этим обидчик крепко дернул его за бороду, крикнув:
– Пожалуйста, без объятиев своих! Отъезжай на пол… Ежели руки распространяешь.
Иван очнулся и сказал:
– Извиняюсь… Затмение… Комбинат.
И вновь спины вместе, дружба врозь. Лежит Иван, хлопает во тьме глазами, не может разобрать – хнычет Марья или хихикает над ним. Лежали долго.
– Иван! – позвала Марья.
Иван притворился спящим и легонько захрапел.
– Ох, какая канитель мне с ним, – вздохнула Марья и, повернувшись к мужу грудью, опять тихонько позвала: – Иван!
Иван храпел. Тогда Марья слегка прикоснулась губами к Ивановой спине и чмокнула, сказав: – Ах, душка мой… Василь Василич…
– Извиняюсь!.. В чем дело? – быстро повернулся к ней Иван. – Какой это Василь Василич у тебя имеется?
– А тебе какое дело? – сказала Марья и повернулась к нему спиной.
– Мое дело, конечно, маленькое, – сказал Иван. – Эх, Маша, Маша!..
– Ты с Верками да бознат с кем путался, а мне зевать? Плевала бы я…
– Вовсе я даже ни с кем не путался… Как честный человек говорю… Ха! Променял бы я тебя на Верку. Даже смешно.
– А что? Скажешь, меня любил?
– Неужели нет? Эх, Маша… – Он горестно взмотнул головой, и кончик его носа зарылся в густую косу Марьи.
Марья быстро повернулась к нему грудью, крикнула:
– Ах ты, дурак паршивый, притворщик. Ишь ты, прикинулся, храпел, как конь… Сроду не знавала никого опричь тебя. А ты и уши распустил. Я просто испытать… Ха! Василь Василии какой-то, провались он.
– Маша! Изюминка!
– Ваня!
А перед утром Иван сказал:
– Просто непонятное бывает на свете. Ведь вот жили мы с тобой, скажем, десяток лет, и ничего такого… все как-то… Даже наскучили друг дружке. А тут, черт его знает то есть, как развелись, с того самого моменту я прямо втюрился в тебя, как самый безнадежный влюбленный буржуй. То есть черт его… И с каждым моментом гораздо пропорциональнее… Ну, хоть на стену полезай или топись… Вот что значит психология… Развод придется онулировать… Ах, необдуманный комбинат какой… Идеологически паршиво вышло.
Марья вздохнула и сказала:
– А хорошо бы нам ребеночка.
– Не плохо бы, – сказал Иван. – А что касаемо религиозной почвы, то ее как-нибудь урегулируем. И вдобавок, Маша, надо пружинный матрас купить.
«НАСТЮХА»
Приказано было в нашей деревне Крайней женотдел образовать. Ну ясно, оборудовали. Председательша – Фекла Пахомова – чернущая, как цыганка с табора. И страсть какая злобная – перцем не корми. То есть так взъершила баб против мужиков, не надо лучше: поедом стали бабы мужнишек есть: «Ах вы, пьяницы! Ах вы, окаянные! Да мы вас, да вы нас…» Даже ежели, скажем, желательно допустить над собственной женой что-нибудь особенное, ну, вот это самое, дак и то она – пошел, говорит, к черту, думаешь, говорит, легко в тягостях-то нашей сестре ходить… А чуть вразумлять начнешь, она норовит ухватом по морде смазать, да с ревом в женотдел: «Караул, караул, убил!» А какое, к свиньям, убил, ежели сам стоишь у рукомойника, нос замываешь, а из носу невинная, конечно, кровь…
Других мужиков председательша Фекла Пахомова, чтоб ей в неглыбком месте утонуть, в суд потянула, – дескать – увечат жен. И что ж? Разве наши суды – суды? Жены пришли на суд краснорожие, у мужьев под глазами фонари понатырканы, даже один хромает. И, невзирая на подобные приметы, мужиков присудили к штрафу да к отсидке.
– Разобьют рыло, а скажут: так и было, – ругали женщин мужики.
Один прибег домой – лица нет, аж зубами скрипит, а бабу колошматить воспрещено. Дак он что… Он от горькой злобы собственную собаку удавил, сгреб за шиворот и сразу в петлю:
– На, – говорит, – тебе, сучья тварь, на! Повиси заместь моей стерьвы – Машки… У-ух! – и заплакал. Сидит в хлеве, на навозе, сморкается на все стороны, плачет. Мужики очень смирные у нас, а бабы – бой.
Этот ужасный террор проистекал до осени. Феклу Пахомову вытребовали в город служить, то есть к повышению. Она бобылка грамотная, собралась, уехала. Бабья часть провожала ее с воем.
Мужики сказали на сходе:
– Ну, длиннохвостые, кончилась вам масленица. Кого хотите в председательши? Становь кандидатуру, черт вас ешь!
Та не хочет, эта не желает, третья – боится. Так никого и не избрали. А из волости приказ – избрать. Судили мы, рядили, дай, думаем, изберем в председательши мужчину.
Сельсовет, мельник наш, сказал:
– Что же, братцы, деревня наша Крайняя, на самом краю, дальше болото на сто верст, к нам никто дорого не возьмет и заглянуть-то из порядочных. Давайте, братцы, изберем Настасея. Имя у него вроде бабье, и фамиль – сам поп не разберет – Сковорода. Баба тоже может сковородой быть за всяко просто.
Тогда начал говорить сам Настасей:
– Я ничего, братцы, согласен, как говорится. И имя… тово… действительно, чтобы… Даже маленького меня и звали-то «Настюхой». Только, братцы, как бы какого худа не было… Кроме всего прочего, конечно, да.
– Хы! Худа. Эка штука гумагу раз в месяц подмахнуть. Пиши фамиль само неразборчиво, чтоб гаже нет.
– Да мне разборчиво-то и не… А только… этого, как его… чтобы… Сумленье у меня, да. Вдруг нагрянут. А человек я робкий. Я такой человек, урони возле меня, скажем, ложку, я так и подскочу до потолка. Человек я припадочный…
– А ты не скачи… Ты что, блоха, что ли?.. Соглашайся знай. А мы тебе… Ребята, соберем Настасею пудишек пяток муки в честь уважения. И четвертуху самогону первый сорт. Идет?
Стал с тех пор Настасей Сковорода председательшей женотдела.
И стало мужикам вольготно, бабам худо.
А тут… Ну, так даже и не выдумать. Вдруг – фють! – здравствуйте – прикатил мимоездом какой-то заведующий член из города, и прямо к председателю сельсовета, мельнику Вавиле Четвергову. То да се, спросы да расспросы, ну как, дескать, дела, почему нет избы-читальни, почему нет комсомола, работает ли женотдел?
– Сделайте милость, ваша честь, чайку испить, – краской залился Вавила. – Женотдел у нас справный. Председательшей женщину мы избрали, Настасья Сковорода фамиль. Бабочка толковая. Ведет линию парцинально, согласуемо…
– Нельзя ли с ней переговорить?
– Даже невозможно! Они, кажись, больные, – похолодел Вавила. – Они, кажись, ребенка родили. Быдто мертвенький… царство ему небесное.
– Тогда я навещу. Где она?
У Вавилы сразу осел живот, и тугой поясок ослаб.
– Что вы, товарищ, господин, как вас… с непривыку… Она в отдаленности живет, на хуторе, в лесочке… Быдто, сказывают, волки бешеные там рыщут, волчица да волк, пара. Согласуемо… Спаси господь…
Приезжий прищурился по-хитрому из-под очков в лицо Вавилы.
– А все-таки мне надо с ней переговорить.
– Тогда вот какое дело, товарищ хороший, как вас… с непривыку… имя-отчество. Вы после чайку прилягте отдохнуть. Столько верст проехамши, болотина да буераки. А вечерком я доставлю ее вам, на сон грядущий. Ведь вы заночуете? А куда же ваш путь принадлежит? Ах, в Павловское? Очень даже приятно нам, Павловское селенье подходящее. Народ – чистяк. Ах, какое село веселое… – повеселел наш пузан Вавила.
– Будь по-вашему, – сказал гость. – Только ко мне не пускайте пока никого: заниматься надо.
– Будьте вполне благонадежны, – вскричал Вавила. – То есть ни одна тварь не побеспокоит вашу честь.
– Карауль начальника, – сказал Вавила своей жене, а сам по деревне марш. Обежал все избы – хоть бы одна баба согласилась на полчасика председательшей побыть. Ах, ерш те в бок. Вот так штука…
Вавила к Настасею Сковороде и сразу заорал:
– Чтоб те сдохнуть, дурак паршивый! Пропадаем мы все. Член приехал! Требует! Ах, ах… Приделился, дьявол бородатый, в бабью должность, вот теперича иди!
– Ой, убегу я… В лес уеду, – взмолил, замотался Настасей.
– Убегу… Дура! Он книги требует. Он баб скличет. Хуже будет!
Настасей хлюпнулся на лавку и по-сумасшедшему выпучил глаза.
– Стриги рыжую бороду свою проворней, черт тя, собаку, ешь! – крикнул мельник. – Бритва имеется? Ужо я писаря позову, он обкатает.
Через час Настасея перевернули на Настасью.
– Повойник мой на башку-то надень! – злобилась его баба. – А поверх-то. Ужо-ко я шаль повяжу. – И не знала баба, хохотать иль плакать, – баба хохотала.
– Форменно. Сойдет, – окончательно развеселился мельник. – Член, кажись, подслеповат. А голосишка у тебя, слава богу, бабий… Сойдет. Эх, жаль, член самогон не впотребляет. Слышь-ка, тетка Дарья!.. Напхай ему кудели вот в этом месте… Так… Убавь! Прибавь! Так, в плепорцию. Вот мужика и в красотку перевернули, хе-хе… Даже замуж можешь в этом сарафане выходить за какого ни то расстригу. Идем проворней. Не подгадь. Личность веселей держи, с игрой!
Председательша Настасья по записной книге давала объяснения проезжему гостю. Заикалась, голосишко дрожал, вилял, руки тряслись. И смех и грех, вот те Христос.
– Да вы, гражданка, не волнуйтесь. Говорите спокойно. У вас, кажется, все в порядке, – сказал член и глазами заморгал.
– В порядке, ваша милость, как вас… – сиял мельник именинником. – Бабочка она хорошая, толковая. Линию ведет парционально, согласуемо.
– Говорят, у вас несчастные роды были?
– Никак нет, – тонким голосом ответила Настасья и шаль натянула на глаза. – У нас… как его… все рожают, конечно, правильно, счастливо, да.
– Нет, нет. У вас лично, – поправил гость.
– Это, извините, я спутал, – выставил наш мельник бороду. – Та даже совсем другая женщина. Та действительно, черт ее знает, взяла да и… тово…
А гость – ну прямо как на грех – открыл на улицу окно, крикнул:
– Эй, тетушки! Шагайте обе в избу на пару слов.
Настасье показалось тут, будто юбка сама собой полезла вниз, будто из-под шали снова выставилась бородища. В избу вошли тем временем две тетки под хмельком – после баньки хлопнули.
– Ну как, тетушки, – спросил гость и очками поблестел. – Председательшей женотдела довольны?
Настасья охнула от ужаса, сгреблась за край стола. Мельник боком-боком к теткам:
– Выручай, молодайки, – шепнул им и даже толстую маленечко по заду приласкал.
– Председательша наша дюже хорошая, – перемигнулись тетки, – усатая, бородатая, женатая… Хи-хи-хи… А, чтоб вас… Камедь!..
Побелела Настасья, рученьками всплеснула, зашаталась.
Мельник крикнул:
– Пошли вон!.. Пьяные ваши рожи!.. Они – полудурки, товарищ дорогой, тово… с максимцем… Вон!!
У теток враз раздулись ноздри, а спина дугой, как у кошек перед собакой.
– Ах ты брюхан! – заорали обе вдруг. – Нам – тьфу, что ты сельсовет! А пошто же ты лишних по две копейки за помол берешь? Это порядки? Тьфу! Слушай, товарищ городской, мы тебе всю правду истинную… Он, нечистик, с чертом знается… Вот он какой сельсовет… Тьфу! Он, паскуда, нам в женотдел мужика рыжебородого всучил. Дуняха! Веди-ка сюда Настасея Сковороду…
– Как? – ополоумел гость. – Вот ваша председательша.
– Тьфу! – плюнули обе тетки. – Наш Настасей бородатый… Это он, брюхан, полюбовницу свою привел… У него их…
Настасья вскрикнула, хлопнулась врастяжку, захрипела.
– Обморок… Воды! – засуетился гость. – Кофту расстегните. Смочите грудь.
Тетки – к неизвестной бабе. Живо кофточку долой, вот так фунт – замест того-сего – ха-ха – ку-деля!
– Боже милосердный! – в страхе перекрестился мельник и попятился. – Кто же это? А?!
Тетки в хохот, в визг, понять не могут. Лежавшая вверх носом председательша шевельнула правой ручкой и чихнула.
А мельник плаксиво на колени перед гостем пал.
– Ваше скородие, как вас, с непривыку… Голубчик! Не губи… Действительно – мужик это… Только очень бритый… Враг попутал… То есть ах, боже… с перепугу все, согласуемо. Просто неисповедимо как… Ах, ах, ущерб какой… Вставай, рыжий черт!! – сдернул мельник шаль с плешивой головы Настасея. – Ишь развалился, быдто дохлый гусь… Кланяйся!.. Проси прощенья!..
Гость – брови вверх протирал вспотевшие очки и взмыкивал, потом стал неудержимо хохотать. Настасей помаленьку приходил, слава богу, в чувство.
Через десять дней, приказом города, были перевыборы в сельсовет и женотдел.