Текст книги "Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
– Терпи. Бог поможет, обрадует.
И бог, действительно, обрадовал: мятежной ночью, в стыдливый час, Варвара заявила мужу, что она беременна. Ксенофонт очень удивился ниспосланной свыше благодати. Баба удивилась меньше.
А время шло. Ксенофонт помаленьку скупал у Дикольчея свое имущество, а Дикольчей все пропивал и пропивал. У него хозяйство падало, у Ксенофонта крепло. Ксенофонт снял добрый урожай турнепса, льна и овощей. Пчелы натаскали ему больше тридцати пудов меду. Он засолил несколько чанов капусты и всю зиму ездил в город продавать то лен, то мед, то капусту. Срубил свою делянку леса и, работая за пятерых, заготовлял на железную дорогу дрова и стал строить обширный дом. Варвара этому не перечила, а деятельно помогала мужу: в случае чего дом можно всегда продать или перевезти на прежний хутор.
Большинство крестьян из села Длинные Поленья проводили зиму без толку, кой-как: никаким подсобным ремеслом они не занимались, ели хлеб с картошкой, гнали самогон и к работяге Ксенофонту почувствовали неприязнь: видно, черт помогает Оксе, правда и раньше Окся мужик был справный, ну, теперича, после мены с Дикольчеем, прямо устали мужик не знает, ворочает, как медведь в лесу. Ну, Окся!
Незадолго до Рождества Дикольчей пришел к Ксенофонту:
– А не купишь ли ты у меня корову?
Ксенофонт и не прочь бы перекупить свою корову, но деньги ему нужны на другое, да у него своя теперь породистая телка, приятель агроном в рассрочку продал, и Ксенофонт сказал:
– Нет, не надо.
Дикольчей, опухший от вина и от безделья, под глазами мешки и в речи какая-то заминка, повел корову в город. За ним увязалась и Ненила. Она решила ехать из уездного города в Москву.
Варвара с нею не поехала. Варваре много дела дома, Ксенофонт не пустил ее. Да ведь это все равно: ежели судьба да ежели хорошая бумага на руках, Ненила и одна добьется правды: недаром же ворожейка предсказала, что быть бабам в Москве, у плешастого товарища, что скоро-скоро возрадуются кошки и собаки. Бумага составлена избачом Николаем Сергеевичем лучше лучшего, и бумагу ту Варвара подписала. А московские расходы пополам. Так Ненила и отправилась одна.
А по правде-то сказать – Варваре и не хотелось в столицу ехать: она теперь привыкла к новому хозяйству, и печаль о милом хуторе стала помаленьку от сердца отсыхать. Но ежели Москва прикажет снова обменяться, она перечить этому не будет: пусть Дикольчей развеял по ветру хозяйство их – у Ксенофонта много в голове ума и золотые руки. Пусть.
В уездном городе Дикольчею пофартило: нашел какого-то простачка-растяпу, всучил ему корову ровно за сто серебром, а корова хоть и породиста, да очень старовата, мекал за нее Дикольчей взять не больше семидесяти пяти, мяснику на убой продать. И отдал тот растяпа-простачок бумажку в десять червонцев, а коровушку увел. Вот Дикольчей и вновь богатый – сто рублей – деньжищи пребольшие – теперь всего накупит: плису на штаны, сапоги со скрипами, шапку под бобер, ясное дело, и бабу не забудет, да, впрочем, баба и сама не промах – как бы она от мужа всех денег не отобрала; нет, врешь, пропивать, так вместе: вот вернется баба из Москвы, да ежели плешастый в их пользу дело порешит, тогда можно и обоюдную гульбу устроить – гуляй Ненила да Денис!
– А черт его, дурака, тянул меняться-то! – сопел Денис Иваныч Колченогов, Дикольчей, шагая в лучший магазин с зажатой в кулаке сторублевкой. – Ха! Дурак… Лешатик… А теперича, ежели Москва в нашу пользу решит, я его турну с моей земли! Получай, Окся, свою! Что?! Хозяйство его прожил? А дуй его горой! Когда проживали, оно наше было! Ненила, так или не так?!
– Так…
– А ежели я на свою землю обратно сяду, уж вот работать начну, уж вот начну. Пьянству зарок, ни-ни… Так или не так?
– Так, так… Давай-ка сюда деньги-то.
Накупили в магазине того-сего и к кассе – получите сколько причитается. Кассирша, какая-то горбоносая, сутулая, точь-в-точь ворожейка та, колупнула ноготком цифру «10» на уголке червонца и бумажку ту в окошечко обратно подала:
– Это не десять, это один червонец. А нарисованный кружок наклеен.
– Как так? – покачнулся Дикольчей, и пятки у него похолодели. – Как?!
– Я не знаю как, – сказала насмешливо кассирша. – Пожалуйста, не задерживайте публику… Следующий!
На улице Ненила заревела в голос, Дикольчей дрожал, творя молитву:
– Господи… Суси… Господи… Ах, он тварь, безрогий черт.
И со всего маху кувырнулся прямо в снег: Ненила, скрипнув зубами, ловко съездила его тугим мешком, где лежали две краюхи хлеба.
Простачка-растяпу нигде не нашли они, в милиции им сказали: «Будьте спокойны, граждане, найдем, так схватим, а не найдем – не схватим. Опишите, пожалуйста, преступные приметы жулика».
Дикольчей в горести домой, баба в злобе – к ворожейке.
Ворожейка, очень похожая на окаянную кассиршу ту, только в глазах легкой хитрости побольше и три «кудрявых в бородавке волоска, раскинула колдовские карты веером и наставительно сказала:
– Корову не ищите, корова не ко двору вам. А вот погорелое место вижу.
– Господи! – испугалась Ненила. – Какое же это погорелое место? Уж не пожар ли у нас случится?
– Нет, – сказала ворожейка, пристально поглядела ей в глаза и, как бы нехотя, сдерживая зрячий язычок свой тайный, прорекла:
– А все-таки пожара бойся, – взяла полтинник и выпустила бабу в путаный туман непонятной человечьей жизни.
Денег у Ненилы мало, всего пять рублей. Да и жаль их. Думала, думала Ненила, как в Москву попасть, и в думах черные слова вещей ворожейки той: погорелое место, погорелое место… Мать владычица… что же будет?
И по холодному лицу слезы на морозе полились. Церковь, народ выходит. Ненила перекрестилась.
– О чем, тетка, слезы льешь?..
– Погорело место… – скривила Ненила рот.
Старичок, в драповом картузике, сунул ей в руку двугривенный и пятачок:
– Митрофанию помяни. Игуменью Митрофанию, сестру мою… Много ль дворов погорело-то?
Ничего не соображая, Ненила поклонилась. И еще люди проходили, и еще, соболезнуя, давали ей.
Целую неделю Ненила собирала „на погорелое место“ и вот катит машиною в Москву.
С Дикольчеем же было так. Впрочем, пока не стоит говорить о нем: он, как водится, напился пьяный и обратной дорогой едва не загиб от рождественских морозов.
Лучше поведем сказ о Ксенофонте, заглянем в его душу: душа его просторна и открыта.
Со времени разговора Ксенофонта с агрономом Петром Иванычем крепкий от природы, но спящий ум крестьянина впервые, по-настоящему, дрогнул и проснулся. У человеческого же разума известная повадка: ежели проснется к правде, больше не пожелает засыпать.
„Нет своих и нет чужих, все братья“, – вот что сказал мирской человек, агроном Петр Иваныч. И еще поучал Петр Иваныч Ксенофонта: „Придет пора, когда помощь слабому обернется для сильного радостью“.
И припоминает Ксенофонт, лежа темной ночью на печи, что он ответил агроному. Он ответил тогда так:
– Золотые слова твои, Петр Иваныч, только вряд ли они полезут в сердце.
А вот теперь – странное дело, удивительное дело – выходит так, что изреченная агрономом простая мудрость как будто сбываться в мужиковском сердце начала. И точно кто воззвал его из тьмы и внутренним голосом утвердил в нем золотую мысль: „все – братья“.
И понял Ксенофонт, что нет правды недоступной, небесной и нет земной правды, есть просто истинная правда, которую может исполнить всяк.
И захотелось Ксенофонту оглядеться во все стороны на прошлую жизнь свою и на то, что – впереди.
Прошлая жизнь – звериная жизнь. Как ни обеляй ее, какие обманные добродетели в оправдание ее ни вспоминай, – жизнь только для себя, для своего брюха не достойна человека.
Такими или иными, может быть, путями, чрез дни, чрез месяцы, чрез целый год раздумья, подошел Ксенофонт к неотвязной мысли – полагать силу свою на пользу слабому, ибо в этом радость и покой душе.
Но от напряженного порыва до непритворных дел на пользу слабого стоит стена недоумений, колебаний и препятствий. Кто есть слабый? Уж не Дикольчей ли, что темным случаем всучил ему свой беспризорный, ленивый клок земли и нечестно отнял у него трудовое сильное хозяйство? Нет, не Дикольчей, не лежит к Дикольчею Ксенофонтова душа: форсун межеумок, лодырь. Не чрез таких людей преобразится лик земли и работа на них – от мрака, от лукавого. Дак, кто же слабый и как пробить стену недомыслия? Нешто с Варварой поделиться думой?
Но вот утром приехал агроном, и темная стена упала.
VII
Теперь, незримый любопытствующий зритель, заглянем в бывшую белокаменную, первопрестольную, царскую столицу, ныне – обновленную волею народа красную Москву, за Китайскую стену, где в зеленом, пространном и высоком доме помещается Высший земельный суд – вход с угла.
Ваш путь с зеленокудрой площади товарища Ногина, чрез бывшие Варварские ворота с золоченым богатырским шлемом над пустою нишей, где когда-то висела ныне сданная в архив икона. По левую руку ворот – сторожевая башня, на вышке ночами светится огонь – там седой монах доживает поблекшие дни свои, а внизу – часовня. Пройдя ворота, вы свертываете вправо и держите путь свой вдоль исторической стены Китайской. Ежели вы любитель русской старины и у вас есть время, задержитесь ненадолго, чтоб полюбоваться на стену ту и отдать справедливое признание просвещенной, новой хозяйственной руке: древняя стена с верхним крытым ходом восстановлена до точности по старине, стена обновлена побелкой, как будто разрушающее время нескольких веков вовсе не имело над нею власти, и вдоль стены – новорожденный свежий сквер. Но ежели вы любитель родных руин – за ваш вкус я не ответчик – и вам сладок тлен веков, тогда, вздохнув, пройдите мимо.
Вот и зеленый дом. Суд высший помещается внизу. Это кажущееся противоречие избавит ваше сердце от излишней работы восхождения по этажам. Открыв тяжелую, добротных качеств дверь, вы сразу попадаете в приемную (она же прихожая, но раздеваться негде). Комната эта для Высшего суда, надо прямо сказать, неважная: какая-то из некрашеных свежих досок переборка, какая-то калитка в ней с дешевенькой четвертаковой ручкой, и, если бы не большой топорной работы стол и сосновые скамьи по стенам, как в деревенских чайных, можно бы принять эту приемную за склад дров в купеческом богатом доме. Иконы нет, но есть табель-календарь и огромный плакат: рабочий с неестественно искаженным лицом тычет в вас пальцем и кричит: „Стой! Купил ли ты крестьянский заем?!“
За столом, положив локти на грязную, прикрывающую крышку стола бумагу, сидит бледнолицый, рыжебородый плотный мужчина. Он – в стареньком пиджаке, грязноватой косоворотке, длинных валенках. На носу – большие очки, и лицо выражает снисходительную важность. Приходящие принимают его за главного начальника, но он вовсе не начальник, он простой крестьянин-сибиряк, выдвиженец, попавший сюда из тайги за свою честную службу революции. Он деловит и грамотен, пред ним книга для записей посетителей, он, кажется, ведет исходящий и входящий. Он знает назубок все земельные декреты, но по штату он просто умный сторож.
Вот он разговаривает с лысым стариком, от которого пахнет квашеной капустой и свежим хлебом, он нашего с вами прихода не заметил: мы можем усесться в уголке и наблюдать.
– Иди, дед, спокойно к своей старухе, иди, – говорит рыжебородый выдвиженец старику.
– Чего? Уж сделайте милость, обсудите, судьи правильные, – мигает слезящимися белесыми глазами лысый дед.
– Разберем, разберем… Все разберем…
– Меня – за грудки, старуху – по уху. Вот он какой сынок. А нам пить-есть надо… А он говорит: вам околевать пора…
С улицы вошел с рыжими усами в рыжих рябинках дядя. Он поставил в уголок жестяной чайник, заслонил его кошелем со снедью, вынул из-за пазухи привязанный чрез шею холщовый мешочек, из мешочка – кожаный домодельный бумажник, из бумажника – записную книжку, из книжки – прошение. И, оттолкнув лысого старика, подал прошение рыжебородому выдвиженцу. Выдвиженец, хмуря брови, пробежал бумагу и сказал:
– Не соблюдена, товарищ, форма. И, кроме того, неправильна ссылка на декрет, – при этом он развернул сборник декретов и ткнул перстом в страницу: – Вот.
Выражение всей его фигуры было подобно орлу парящему, усатый же проситель сразу обратился в курицу. Шевеля губами, он прочел декрет, подошел на цыпочках к кошелю, достал кучу газетных вырезок и, отыскав нужную, молча сунул ее выдвиженцу под очки. Выдвиженец прочел, улыбнулся, – однако орлиный вид его поблек, – перелистал сборник и указал перстом другой декрет. Проситель быстро прочел, тоже улыбнулся, но по-злому, с подковыркой, из курицы превратился вдруг в орла и надменно сунул выдвиженцу вторую вырезку. Тот вчитался, поковырял в носу, снял очки, протер их, протянул сконфуженно:
– Да-а-а… Тут, по всей видимости, опечатка. А может, и нет опечатки… Я сейчас, – и, приняв куриный зрак, он скрылся в дверь соседней комнаты.
Усатый проситель, подмигнув самому себе, весело откашлялся, распахнув дверь в улицу, и, блюдя комнатную чистоту, густо плюнул на тротуар.
– Что ты, товарищ, обалдел! – крикнула входящая с улицы, с мешком за плечами и палкой в руках, высокая Ненила. – Едва в меня не харкнул. Тьфу!
Однако проситель, не удостоив Ненилу взглядом, непринужденно расселся на скамье, покрутил бравые военные усы, подбоченился и с победоносным видом уставился на дверь, куда скрылся посрамленный выдвиженец.
Ненила осмотрелась, поджала губы и в просительной позе встала у дверей.
– Садись, – сказал покровительственно рыжеусый. – Ты куда пришла, в старый режим или в новый? Ну, так и садись.
– Кормилец, батюшка, – стала кланяться ему Ненила, вытирая ладонью рот, – разбери ты наше дело пребольшое, крестьянское…
Усач самодовольно улыбнулся и сказал:
– Видимость обманчива. Начальство – за дверьми, а я – так себе, вроде тебя, мужик. Только новой информации.
– Благодарим, – сказала Ненила и потрогала обмороженный свой нос. – А мы из тульских… Может быть, Длинные Поленья знаете? Христовым именем побиралась.
Из дверей раздосадованная появилась фигура рыжебородого, очки на лоб и уши как в огне.
– Вы правы, – сказал он усачу. – Об вашем деле доложил. В среду заседание, в четверг можете объявиться за результатом… Гражданка, подходи! – и сел.
Усач, забрав чайник с кошелем, ушел.
А Ненила хотела опуститься на колени, но ее ноги одеревенели от мороза, и от мороза же не сгибались пальцы, которыми она старалась развязать платок с пакетом.
– Заколела я, кормилец дорогой, начальник батюшка… Христовым именем… по этакой-то стуже…
Прочтя прошение, выдвиженец прищелкнул языком:
– Дело грандиёзное… Сейчас, – и скрылся.
На лавках сидели ожидающие. Какая-то старуха дремала, а краснощекий священник в ветхой рясе вел негромкий разговор с чисто одетым крестьянином.
Вот отворилась дверь и, в сопровождении выдвиженца, вошел в приемную полулысый коренастый человек с длинными, как у запорожца, усами и улыбчивым быстроглазым лицом.
– Председатель, – шепнул священник соседу и поднялся. А Ненила обмерла.
– Ненила Колченогова! Вы? Пожалуйте сюда.
Нескладная Ненила, разинув рот, обвела всех вопросительным растерянным взглядом и, под легкими пинками выдвиженца, каменным идолом двинулась за председателем.
Если хотите, любопытствующий зритель мой, мы точно так же сможем незримо проследовать с вами в святая святых, за темную, томленого дуба, дверь. Но это удлинило бы нашу повесть, и, может быть, вы предпочтете поближе столкнуться с председателем в более интимном месте. Итак…
По истечении законнейшего срока службы, с надбавкой полутора часов для ликвидации вороха неотложных сегодняшних бумаг, председатель „Особой Коллегии Высшего Контроля по Земельным Спорам при Наркомземе“ или, для краткости, просто „председатель“, перезвякнувшись телефонами с знакомым литератором, поспешно шел к нему с тугим беременным портфелем. На возбужденном лице его интригующая с легким оттенком деловитости улыбка. Она уютно примостилась у него в душе после разговора с Ненилой Колченоговой; он пронес эту улыбку сквозь снежную метель, крутившую по людным улицам Москвы, чтоб с нею же подняться лифтом в четвертый этаж серой каменной громады с коридорами в ширину иных московских переулков и трижды условно стукнуть в квартиру № 300.
И вот нам с вами, дорогой мой зритель, представился весьма редкий случай осмотреть квартиру писателя-коммуниста и, кстати замечу, друга моего. Это хотя и нарушит архитектонику нашего повествования, но мы, рискуя впасть в немилость ворчливой критики, все-таки попробуем задержать естественный ход рассказа на каких-нибудь полсотни строк.
Площадь квартирки из двух комнат, прихожей и ванной (она же кухня) всего 7 квадратных сажен. Опрятные потолок и стены, неплохая мебель, драпировки, лампы, – но спешу оговориться – это все казенное и принадлежит дому бывшей купеческой гостиницы, у писателя же личного богатства нет, и все его с женой имущество может унести в одном узле даже тщедушный вор-домушник. На стенах картины маслом: хмурые пейзажики, – деревенский жанр, но и картины не писателя – они принадлежат плодовитому художнику-поэту, на время размещающему перепроизводство вдохновенья по знакомым[2]2
П. А. Радимов. (Прим, автора,)
[Закрыть].
За письменным столом, весь в дымовой завесе, сам хозяин[3]3
В. М. Бахметьев. (Прим, автора.)
[Закрыть]. Он – плотен, в меру – мягок, свеж, с приветливым лицом, небольшая русская и русая бородка, длинные волосы беспорядочно взлохмачены, как у колдуна. Он в восьмой раз проверяет свою рукопись, добиваясь напевно сжатой фразы, и, пользуясь отсутствием жены, курит как из пушки: дым валит из волосатого рта, ноздрей, ушей и рукавов. Окурки бросает прямо на пол или тычет во что попало: в чернильницу, в шапку, в недоеденный пирог, в слуховую трубку радио. Фраза, видимо, дается плохо: он причмокивает, свистит, легонько всхрапывает и порядочно сопит.
Но вот затренькал телефон: это – председатель. Хозяин, обругавшись – „черт“, бросил окурок в жестянку с сахарным песком и вышел, а мы с вами вошли. По широкой стене, на четырехэтажных полках книжное богатство хозяина: каких-каких брошюр и книг тут нет. Все перепутано и сбито, здесь невозбранно хозяйничает всякий приходящий. На втором томе „Капитала“ сидит живой черный таракан, а в середку растрепанной „Тайги“ дар друга – воткнут окурок „Наша марка“, налево от двери библиотека хозяйки, ревниво оберегаемая ею.
Телефонный звонок председателя и ожидаемый приход супруги выбивают писателя из колеи. Он, с несвойственной ему расторопностью, распахивает все фрамуги окон, – морозный воздух радостно врывается в тепло, – берет половую щетку, по-озорному, но все же с маленьким остервенением, тычет ею в черную морду живого таракана и быстро начинает подметать. У него упрощенный прием уборки: весь сор он заметает под шкафы, под кровати, под диван, и видимая чистота скоро наступает. Ну, и достанется же ему завтра от жены. Но вот в дверь условно: раз, раз, раз. Это – председатель.
– Тема, тема! Вот так тема! И чрезвычайно интересная… – патетически воскликнул председатель, сбрасывая с круглых плеч бекешу; его улыбка заострилась, и он, на ходу обкусывая обледенелые запорожские усы, начинает свой рассказ.
Председатель (бывший кооператор) обладал уменьем говорить выразительно и гладко, но ему не дано словес о главном, именно о том, что нужно нам. Однако, когда его рассказ подходил к концу, я, пораженный странным совпаденьем, не утерпел и вынырнул из-за портьеры.
– Позвольте! – неделикатно воскликнул я. – Но это же… У меня очень похоже на то, что вы рассказали… Вот рукопись.
– Как?! Не может быть!
– А вот… Не угодно ли? – и я, забыв второпях представиться председателю, четко и с толком прочел черновик своей, еще не законченной повести, под заглавием „Дикольче“.
Председатель оторопело глядел мне в рот переставшими улыбаться глазами, и, когда я кончил, он несколько мгновений был как бы в столбняке, усы его раздвинулись в стороны, и нижняя губа отвисла; потом он вскочил и, размахивая руками, пробежался раза два по комнате. И вдруг истерически взахлеб захохотал:
– Ка… ка… как же это?! Каким это манером?! Да что вы чёрт, что ли? Или святым духом, может быть? Ведь это ж почти дословно то, что рассказала мне эта самая… как ее…
– Ненила Колченогова, – сдерживая радостную гордость, подсказал я. – И ничего удивительного тут нет. Все, что написал я, это – плод моего воображенья. Просто взял да выдумал… А потом родился в жизни факт и подтвердил мою фантазию. Только и всего. Занятно? Фантазия предвосхищает факты.
Председатель открыл рот, поднял ладонь над ладонью, чтоб оглушить меня аплодисментами и прокричать в мою честь „ура“, но передумал и, заикаясь, воскликнул:
– Ну, хорошо! Однако чем же вся эта история, с Ноговым и Колченоговым, по-вашему, закончится? Вы знаете? Я, например, не знаю, потому что жизнь не поставила еще своей точки. Нуте, нуте, страшно интересно…
Нам с вами, любопытствующий зритель, тоже интересно знать долженствующий конец. Поэтому, наверстывая потерянное время, ринемся на крыльях вымысла в давно покинутые нами Длинные Поленья.
В Длинных же Поленьях было так…
…Простите! Последний взгляд назад, два слова о Нениле. Там, в кабинете председателя, где она сидела, было на полу мокро.
– Не могла снег-то с лаптей-то обить, – брюзжал сторож, подтирая влагу.
А Ненила его уверяла – это не снег с лаптей, а горькие слезы это бабьи. И чрез слезы, сморкаясь и скуля в широкий мужичий кулак, она путано изложила председателю то, зачем пришла.
– Все это очень смешно, гражданка… Просто невероятно… А посмотришь на полюбовный договор, как будто все правильно, – улыбчиво проговорил добродушный председатель. – Пождите денечка три… На заседании рассмотрим. А пока – вот вам наряд в Дом крестьянина. Там и поживете.
Ненила бросилась было целовать милостивую руку, но председатель, цыкнув, прочел ей маленькую лекцию о нынешних правах человека и гражданина, что, мол, теперь каждый обязан держать себя с достоинством. Ненила перекрестилась, скривила рот, сказала: „много благодарны, очень даже понятно все“ и бухнулась председателю в ноги.
Она трижды пыталась перебраться через Лубянскую площадь, не могла: побежит-побежит, а тут красные вагончики звонят, а тут самокаты катят, ломовики грохочут – она назад.
– Ой, сердешные мои, раздавят. Видно, у стенки, под часовенкой, и ночевать придется.
Однако милицейский перевел ее:
– Ты, гражданка, шагай смело. Большая, а трусливая. Да на тебя, ежели „такси“ налетит, сразу вверх колесами.
– И как вы живете, ребята, здесь? В этаком аду кромешном. Ай-яй!!.. Беги! Задавит!
Конечно, добралась она и до Иверской владычицы, стоя на коленях, шептала сияющему образу: „Без малого все промотал мой-то и Ксенофонтову землю запустил… Да и кому охота над чужой землей потеть, ты сама понимаешь, богородица. А наша прежняя земля теперича в большом обиходе… А Ксенофонт – мужик хороший, хозяйство наше старое на ноги поставил… И его, дурака, спаси, владычица… за простоту его… А Варька, баба-то его… Нет, уж лучше смолчу я, царица ты моя небесная. А ты, слышь, поднатужься, помоги, чтоб в обрат разменяться нам имуществом. Ежели поможешь, большой гостинец принесу тебе, ей богу, правда. Два куска холста принесу тонкого… Вот тебе Христос…“
Кто-то больно наступил ей на руку, как кланялась баба в землю; кто-то в карман залез.
Баба ойкнула и – вон.
На Красной площади крестилась баба всем церквам, невидимым и видимым, крестилась на Василия Блаженного, на Исторический музей, на Минина-Пожарского, на Ленина усыпальницу. Потом к Спасским воротам подошла.
– Куда?! Назад, – остановил ее часовой.
– А я к церквам. Помолиться, поглядеть.
– Нельзя. Это называется Кремль. Там – правительство.
– В церквах-то?
– Во дворце.
– Подле церквей-то?! Ой, зубы моешь, врешь… А как же у нас на деревне болтают, быдто…
– Откудова ты?..
– Тульская, сыночек, тульская… Длинные Поленья слышал?
VIII
Длинные Поленья. Зима. Хутор. Вывеска „Дикольче“. На вывеске сидит сорока. Она смотрит на заросшего черной щетиной, длинноусого маленького мужичка и похохатывает: мужичок битый час путается по двору с ободранным зайцем в руках и с тупым ножом. За ним, пуская слюни и повиливая хвостиком, Дунька. Ненилы все еще нет. Дикольчей проголодался и не знает, что делать с дохлым, попавшимся в капкан зайцем: варить иль жарить. Да и дров нет. Тьфу, ты, дьявол! Вот так жизнь. Хоть бы Ненила скорее возвращалась из Москвы.
И пошел в чайную.
– Знаешь что, – сказал он хозяину. – Ты, Нефед Нефедыч, как следует накорми меня: щей жирных, каши поболе и, знамо дело, водчонки. Денег у меня, конешно, нету. Ну, только ты будь без сумления: я за сто целковых корову продал на позапрошлой неделе, а баба, конешно, денежки отобрала. Вот ужо приедет.
Однако всем было известно, что Дикольчея в городе нагрели. Поэтому кабатчик отпустил ему одного пустого чая, и то из милости.
– Ну, как, дядя Дикольчей, чаек тянешь? – задержался возле него вошедший с улицы Ксенофонт. – Видать, не вернулась Ненила-то?
– Нет еще, – сказал Дикольчей и не знал, зло или ласково обращаться с Ксенофонтом. – Я за сто рублей корову продал, а бабу отправил в Москву в шибком вагоне.
– Так, так, – сказал Ксенофонт. – Понимаю. Только напрасно это. Не выйдет ничего, насчет обратной мены. Не восходит солнце с западу, аминь, забудь и думать.
– А мне что, – подбоченился, задергал усы Дикольчей, и желтое лицо его стало пепельным. – Мне плевать. Бабы хлопочут.
– Моя баба отступилась. Да посоветуй и ты своей. А нет, я сам ей прикажу.
– Ого! Эвот ты куда занесся. Да ты кто? Знаешь ты кто? Как ты был этим самым… как его…
– Дениска! – крикнул Ксенофонт и тряхнул Дикольчея за шиворот. – Только пикни, Дениска!
– Брось! Я без малого пролетарь… А ты кто, дьявол?
Ксенофонт, тяжело дыша от сдерживаемой ярости, отошел от него и направился к стойке:
– Вот что, хозяин, Нефед Нефедыч, будь добр, бутылочку вина отпусти. Занадобилось, брат. Гости.
У Ксенофонта пил чай агроном, приехавший в Длинные Поленья побеседовать с крестьянами о земельных делах и крестьянском займе. На столе самовар, пирог с рыбой, мед.
У Варвары живот заметно округлился, глаза ее горят радостью жизни, она жалеючи смотрит на шершавого, угрюмого агронома и говорит ему:
– Ты сними-ка, Петр Иваныч, одежину-то свою. Я те зашью, гляди, весь в дырах пинжачок-то. Хоть бы на вдове на какой женился ты, а может, и девка пойдет… Ты хоть и не молодой, а видный… Без обихода, видать, живешь ты. Ужо я девушке одной приятненькой шепну.
– Да я женат, – сказал агроном, улыбаясь по-светлому. – И жена ни днем, ни ночью покою не дает…
– Ну?! – засмеялась звонко Варвара. – Шутишь ты… Как имечко-то ее?
– Работа, – вздохнув, проговорил агроном. – А вот и Ксенофонт. Да еще с гостями.
С Ксенофонтом пришли два соседа его. Петр и Павел, не богатые, но трудолюбивые молодые мужики.
– Вот, Петр Иваныч, одобряешь ли ты нашу проехту? – возбужденно начал Ксенофонт. – Хотим вот с этими соседями землей соединиться и обрабатывать землю собча, без полос без всяких, вроде артели. Поди, по за-кону-то можно? Да еще трое бедняков желают к нам. В общем – шестерка нас.
– Конечно, можно. Нужен общественный приговор. А ежели крестьяне упрутся, я вам нарежу земли на выселок.
– Нет, нет, что ты! Мне здесь надо, обязательно здесь! – закричал Ксенофонт.
– Ах, да, – спохватился агроном. – Совершенно верно… Чуть не забыл. У тебя идея?.. Помню, помню.
– Идея твоя мне, знамо дело, наплевать. А только что я ему, обормоту, докажу, кто я и кто он… Ах, дьявол!. Я, говорит, шибко левый стал… Тьфу!
– Полно-ко ты, полно, – с ласковым упреком одернула Варвара мужа. – Принес вина-то? Ну, так угощай. А я за невестой, – и побежала в попов дом.
Агроном прожил здесь три дня, упросил крестьян дать возможность организоваться артели и дело с артелью оформил. Уезжал он в починенном пиджаке, в подшитых валенках, в начисто вымытом белье, радостный, причесанный и светлый Провожало его много народу: свой, по душе им был.
А засидевшаяся в девах, золотушная поповна, провожая, строила агроному глазки и тайно подсунула ему в карман полушубка четко переписанное пушкинское „Любви все возрасты покорны“ и цыганский романс „Зацелуй меня до смерти“ с летящим голубком и подписью: „на памить ни наглядному Пети от любящей Доси“.
Ближайшее после этого время проходило для всех под знаком ожидания.
Тридцатилетняя поповна Дося ожидала от агронома любовного признанья и дальнейших сердечных действий, Ксенофонт ожидал весны, чтоб приняться артелью за работу, Варвара ожидала родов. Дикольчей с нетерпением ждал, когда поступит из Москвы приказ на обратную мену с Ксенофонтом.
Но, видно, Варвара плохой оказалась свахой – поповне не судьба выйти за агронома замуж: Петр Иваныч тотчас же о ней забыл, подсунутую же в карман писульку прочел лишь месяц спустя с рассеянным недоуменьем, хотел выкурить на цигарки – жестоковато – и он завернул в нее, за недостатком бумаги, склянку с мочой больного барана Фомки: вечером произведет анализ.
Ксенофонт, ожидая весны, даром не сидел, а делал дело: купил с Петром и Павлом в рассрочку кой-какие сельскохозяйственные машины. Варвара разрешится от бремени, вероятно, к пасхе. Ожидания же Дикольчея оправдались, но не так уж скоро: Москва прислала волисполкому повторительную строгую бумагу на отзыв сельского общества.
И вот тут, чрез московскую бумагу, началась мужичья всклока.
Дикольчею, во что бы то ни стало, нужно снова обменяться с Ксенофонтом хозяйствами. А как же иначе? – у Ксенофонта теперь новый, большой, подведенный под крышу дом, старая же изба Дикольчея почти разрушена. Значит, в случае мены, дом отойдет к Дикольчею. А, кроме того, новый хлев, сарай, баня, да и земля теперь возделана как следует Не жизнь настанет, а лафа! Вот когда Дикольчей наляжет на работу: только давай! И пить теперь баста, справным Дикольчей будет мужиком, в партию запишется, не сегодня завтра его в кандидаты проведут. Эх, ловкое будет дело!
И Дикольчей стал бегать по бедным, по богатым мужикам, лебезил, сулил всяких благ сельскому начальству – у него, у Дикольчея, сильная есть в городе рука, такая рука, что ахнешь! Да что в городе, в самой Москве, там, можно сказать, с Ненилой все за ручку – „Здравствуйте, товарищ Колченогова“, – вот какова Ненила-то его. Заискивал он, конечно, и пред местным комсомолом:
– Вы, ребятки, в случае, делайте нажим. Я ваш, то есть самый левый… Вот я какой. А Ксенофонт что? Ксенофонт – человечишка очень даже вредный: как был кулаком, так кулаком и сдохнет.
И все, кого просил Дикольчей, обещали ему всякую подмогу. Даже студент географического института, сын местного крестьянина, Александр Егоров, задержавшийся, по болезни, на зимних каникулах в деревне, – и тот как будто склонен был держать сторону Дикольчея.