Текст книги "Предсказание будущего"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Впоследствии она все-таки нашла в себе силы восстать против вырубовского намерения сделаться ночным сторожем и объявила, что никогда не допустит такого позора, что либо ее супруг, пусть даже потенциально, останется работником умственного труда, либо она утопится в Яузе, которая, слава богу, протекает неподалеку. Что касается склонности Вырубова к домашней работе, то на первых порах она ничего не имела против.
Вырубов сроду не приготовил ни одного блюда, никогда не стирал, не гладил, не прибирался, и все-таки домашняя работа пошла у него на удивление хорошо. В короткий срок он навострился готовить, и время от времени даже баловал семью такими деликатесами, как луковый суп, котлеты «де-воляй» и яичница по-сицилийски, то есть с помидорами, перцем и чесноком. Но, пожалуй, главное его достижение на хозяйственном поприще заключалось в том, что он почти вдвое сократил продовольственные расходы. Жена на него изумлялась. А впрочем, все это ей было не по душе и в конце концов она сделала Вырубову нахлобучку.
– Прямо ты как баба, – сказала она однажды и насторожилась в ожидании какой-нибудь нездоровой реакции, но Вырубов был спокоен. – В кармане у тебя вечно авоська, от плиты тебя не оторвешь – прямо соседей стыдно!.. И вообще: шел бы ты работать, а то я, честное слово, больше с тобой не лягу, потому что мне противно ложиться с бабой.
Вырубов поежился от тяжелого и даже отчасти гадливого чувства, которое навеяли ему эти слова. Прежде он изо всех сил старался не замечать того, так сказать, обширного пространства, которое отделяло его от жены, поскольку разрыв был по многим соображениям невозможен, но теперь оно вдруг увиделось ему так явно, что он спросил себя: «А почему бы и нет?..»
Вслух же он сказал:
– Соседей тебе нечего стыдиться, я не вор и не алкоголик – это первое. Во-вторых, почему бы мне не заниматься домашней работой, если она получается у меня лучше, чем у тебя? В-третьих, я уже подыскал себе правильную работу, за которую, правда, копейки платят, по на которую я поступлю, даже если ты побежишь топиться. В-четвертых: тебе не кажется, что гораздо рентабельнее было бы мне заниматься домашним хозяйством, а тебе зарабатывать на пропитание?
– Ну, ты даешь! – сказала жена.
– Погоди, есть еще и «в-пятых». В-пятых, у меня давно складывается впечатление, что ты дура дурой и не понимаешь простых вещей. Если это так – а наверное, это так, – то нам лучше будет расстаться; я не могу жить с человеком, который не понимает простых вещей, это то же самое, что жить с… ну, я не знаю – с кухонной дверью, которая тоже не понимает простых вещей. Это мучение; я семнадцать лет мучаюсь с тобой, а ты семнадцать лет мучаешься со мной. И чего, собственно, ради? Это нам задание, что ли, такое? Мы что, давали подписку мучиться?
Жена пронзительно посмотрела Вырубову в глаза и пошла плакать в ванную.
– То тебе целоваться дико, то ты разводиться собираешься! – ужасным голосом закричала она из ванной. – Полоумный!
– Да в том-то все и дело, что никакой я не полоумный. Ну надоела ты мне со своими глупостями! Ну видеть тебя не могу! Почему же я полоумный? И ты знаешь: если бы людей одним махом освободили от вековых условностей и суеверий, то все бы первым делом поразвелись.
В ответ жена разразилась такими истерическими рыданиями, что у Вырубова сердце екнуло, и, чтобы ненароком не передумать, он начал немедленно собираться: достал с антресолей старый фибровый чемодан, сложил в него рубашки, туалетные принадлежности, кое-что из белья и свои любимые галстуки в косую полоску. Собравшись, Вырубов окликнул жену – никакого ответа. Тогда он подошел к двери ванной, которая была на запоре, и сообщил жене, что начинает новую жизнь, но что она, разумеется, не освобождает его от ответственности перед старой, и он обязуется ежемесячно представлять на девочек сто рублей.
– Откуда ты возьмешь сто рублей, дурак?! – отозвалась жена с какой-то печальной силой.
– Спокойно, – ответил Вырубов.
– Так и скажи, что бабу себе завел.
– Спокойно, – повторил Вырубов.
– Да чего спокойно-то? Козе понятно, что бабу себе завел.
– Никого я себе не завел, просто видеть тебя не могу, – сказал Вырубов и ушел.
От предвкушения свободы, которая ждала его за порогом, Вырубов внутренне засветился. Но когда за ним хлопнула дверь подъезда и он оказался один на улице, что-то в нем неприятно дернулось, и он сказал себе, что в этой жизни не только нет худа без добра, но, видимо, и добра без худа.
4Выйдя из дома, Вырубов направился к своему старинному приятелю Колобкову, который был прорабом и работал на строительстве жилого комплекса в Строгине. У этого Колобкова он рассчитывал найти и временный приют, и ту самую правильную работу, о которой он давеча обмолвился, отчитывая жену.
Колобков жил на Сретенском бульваре, в громадном доме, на третьем этаже, в необъятной коммунальной квартире, где было так много жильцов, что дежурство по уборке помещений общего пользования тут выпадало один раз в геологическую эпоху. Сама же комната Колобкова была маленькая и, то ли в пику моде на благоденствие, то ли просто в силу нехватки денег, обставленная убого; правильнее сказать, что эта комната вообще не была обставлена, так как в ней имелся только салатовый абажур, покрытый налетом ныли, кожаный диван с полочкой для слонов и около сотни пустых бутылок.
Вырубов застал Колобкова за починкой соседского утюга. Он сел на диван, как раз под полочку для слонов, положил ногу на ногу и, подробно описав Колобкову перипетии последних дней, в заключение попросил у него временного приюта. В ответ Колобков сказал:
– Милости прошу к нашему шалашу.
– Теперь вот какое дело, – продолжал Вырубов. – Возьми меня, пожалуйста, к себе на работу.
– Писарчуком? – спросил Колобков.
– Зачем же писарчуком?! – слегка возмутился Вырубов. – Рабочим, простым рабочим!..
Колобков недоверчиво склонил голову набок.
– Я же мужик, я же здоровый, как конь, а меня заставляют корпеть над оптимизацией бухгалтерского труда… Страна, понимаешь, строит, а я просиживаю штаны!
Колобков сказал:
– Утро вечера мудренее, – он вообще любил поговорками изъясняться. – Поэтому давай-ка ложиться спать.
Наутро они выпили по чашке крепчайшего чая и поехали оформляться.
В обход некоторых формальностей Вырубов был немедленно принят на работу в качестве каменщика с окладом в сто пятьдесят рублей. Эти деньги в принципе Вырубова устраивали, хотя с идеей наемной комнаты он вынужден был проститься; он посчитал, что даже за вычетом той самой сотни, которую он обязался выплачивать дочерям, у него кое-что остается на пропитание, и что вообще все складывается отлично, если только в ближайшее время его не выставит Колобков.
Ближе к обеду Вырубов прибыл на строительную площадку. В каптерке ему выдали полное обмундирование, и он сказал себе: «Ну вот, наконец-то начинается настоящая жизнь».
Однако когда Вырубов встал на свое рабочее место, то есть на место подручного у каменщика по фамилии Ионидис, при котором ему предстояло набираться опыта и сноровки, он вдруг заопасался, что ему придется в тягость монотонная каменщицкая работа. Но это опасение было напрасным. С течением времени ему, во-первых, открылось, что в новой работе есть нечто необыкновенно симпатичное, приятно-кропотливое, а главное, всегда имеющее гуманистический результат, так как из бесформенной груды кирпичей вечно выходило что-то полезное человеку. Во-вторых, эта работа имела то неоспоримое преимущество, что время на стройке текло необыкновенно скоро и незаметно. Кажется, только заступил, только замелькали перед глазами мастерок, пахучие лепешки раствора и кирпичи, как глядь – вон он уже, первый, одиннадцатичасовой перекур: все идут в вагончик пить чай, который неизменно сопровождается занимательными разговорами, например:
– А у нас недавно хирурга посадили. Из районной поликлиники. Хирург – баба. И знаете, за что ее посадили? Она операции делала без наркоза. Все терпели, а один настучал – ну и посадили. На суде ее спрашивают: «Зачем же вы над больными-то издевались? Вам что, наркоза жалко? Откуда такой садизм?» Она отвечает: «Я только мужиков без наркоза оперировала, очень они мне досадили». – «Это, – говорят, – интересно: чем же они вам досадили? Замуж, что ли, не берут?» – «Если бы замуж, – отвечает, – а то я через них сорок абортов сделала, и поэтому я им мстю!»
– И все-то у тебя, Ионидис, глупости на уме. Нет, чтобы о производственном поговорить, так сказать, спуститься на землю п обратить внимание на реальные безобразия. Вот, положим, завтра наряды закрывать – а ведь нечего закрывать!..
– А кто опять виноват? Начальство виновато, Колобков, отщепенец, виноват! Я бы этого Колобкова, честное слово, направил бы на исправительные работы с конфискацией имущества.
– Суров ты, Семен Иванович.
– Иначе нельзя. Иначе они совершенно оторвутся от жизни. Ну, пускай на первый случай без конфискации имущества, но чтобы обязательно на исправительные работы. Например: час сидишь за бумагами, час контору подметаешь, час сидишь за бумагами, час контору подметаешь…
– Вот ты, Семен Иванович, на руководство критику наводишь, а не лучше ли, как сказал поэт, на себя, кума, оборотиться? Колобков, конечно, вредный элемент, это я не спорю, но и ты, Семен Иванович, гусь хороший. Вот по какому случаю твое звено сегодня все утро прохлаждалось?
– Так струбцины куда-то запропастились! Наверное, кто-то спер…
– Вот и выходит, что ты такой же вредный элемент, как наш Колобков. Ведь всего и делов-то, ё-моё: взял да параллельно спер струбцины в четвертом СМУ!
– Все, ребята, в атаку, – прерывал разговор бригадир Самсонов. – Пятнадцать минут прошло.
После одиннадцатичасового перекура глазом не успеешь моргнуть – обед. Пообедав, строители устраивали себе кратковременную сиесту, то есть раскидывали ватники и подремывали в теньке. В эти минуты на Вырубова набегали хорошие мысли: он думал о том, какая в сущности отличная пошла жизнь, какие славные ребята его окружают, о том, как вечером они с Колобковым будут по-холостяцки ужинать хлебом и колбасой, одновременно разыгрывая партию в шашки, – словом, о том, какая отличная пошла жизнь. А через каких-нибудь два часа наступала пора еще одного перекура: опять шли в вагончик, разливали пахучий чай и возвращались к занимательные разговорам…
– Кто-нибудь газету сегодняшнюю читал?
Молчание.
– Неужели так никто и не читал?
– А чего ее читать? Заграница меня, например, совершенно не интересует, а у нас сроду ничего не случается.
– Ну так… насчет международного положения.
– Да не слушай ты его, обормота! Он всю дорогу аполитично рассуждает. Читал я газету, вон с Ионидисом на пару читали.
– Ну и какое положение на планете?
– А такое положение, что войны, как видно, не миновать.
– Не знаю, как вам, ребята, а по мне все едино: что ломать, что строить.
– Ты это к чему?
– А к тому, что лично я не против намять ряшку мировому империализму. Война? Пусть будет война, поглядим, кто кого!
– Ты что говоришь-то, полоумный! Ты давай отвечай за свои слова…
– А что? Я правильно говорю. Вот ты посуди: тридцать лет уже как мы не воюем, совершенно распоясался народ, навроде скандинавов каких-нибудь – забыли, с какого конца ружье заряжают. А если третья полоса войн? Тогда как?!
– Тебе хорошо языком трепать, у тебя белый билет.
– Несмотря на белый билет, я отлично понимаю свой долг перед социалистической Родиной.
– Очень интересно. И как же ты его понимаешь?
– Я так его понимаю: если начнется война, я беру на трудовые сбережения танк и своим ходом выдвигаюсь на линию фронта.
– При теперешнем благосостоянии тебе еще на танк записаться придется.
– А у меня кругом блат!
– И опять у вас глупости на уме! Нет, чтобы о производственном поговорить, так сказать, спуститься на землю и обратить внимание на реальные безобразия. Вот, положим, завтра наряды закрывать – а ведь нечего закрывать!..
– Все, ребята, в атаку, – прерывал разговор бригадир Самсонов. – Пятнадцать минут прошло.
После второго перекура Вырубов работал с особенным удовольствием. Он смотрел на себя как бы со стороны и радовался тому, как толково он делает свое дело: вот он берет левой рукой кирпич, высматривает дефекты, слегка его поскребывает мастерком – держит; потом зачерпывает раствор, ровным слоем распространяет его по кладке и пришлепывает кирпич: придавливает, глядит, хорошо ли лег, постукивает сверху черенком мастерка, подбирает раствор с фасада, опять для проформы постукивает черенком. «Вообще искусство жить, – думал при этом Вырубов, – в определенном смысле есть искусство извлекать удовольствие из всего. Поэтому самую многочисленную категорию бедолаг составляют люди, которые не умеют превратить в удовольствие несколько часов обязательного труда. А между тем из любого, даже самого унылого, машинального деланья можно извлечь такую тихую, кропотливую радость, этакую именно конфетку из ничего».
Правда, Ионидис за низкие темпы на Вырубова шумел.
После окончания смены он принимал душ, переодевался и, покидая строительную площадку в тесном шествии всей бригады, чувствовал себя, что называется, мужиком: руки чугунные, ноги чугунные, в голове пространство. Ему хотелось поигрывать во рту папиросой, говорить грубости и шалить. «Вот сегодня положил без чего-то куб, – говорил он себе. – Это не напрасно, это не зря».
В таком режиме вырубовская жизнь совершалась в течение трех недель, но вот как-то вечером за партией в шашки Колобков ему говорит:
– Слушай, старик, как ты думаешь: можно жить на пятьдесят рублей в месяц? Это тебе такая загадка.
– Можно, – ответил Вырубов. – Пить нельзя, а жить можно.
– Ничего нельзя, – сказал Колобков и сопроводил свои слова такой красноречивой гримасой, что сразу стало понятно, к чему он клонит. Вырубов обиделся.
– И нечего обижаться, – сказал Колобков. – Я тебе это по-товарищески говорю. Кроме того, я ведь тебя не прогоняю, живи хоть до второго пришествия. Но с другой стороны, хочу тебе предложить одну вещь: я знаю мужика, который организовал… ну, коммуну, что ли, не знаю, как и сказать. Их там человек десять; сдают в общий котел по тридцать рублей и живут по принципу военного коммунизма. Если хочешь, перебирайся к ним, если не хочешь, – черт с тобой, оставайся.
Несмотря на то, что Вырубов никак не откликнулся на колобковское предложение, на другой день к вечеру явился тот самый мужик, который основал загадочную коммуну. Это был пожилой человек, лет под пятьдесят, очень неопрятной наружности, бородатый: звали его Иваном.
– Этот, что ли? – спросил Иван, дернув головой в сторону Вырубова, который в это время сидел на диване, под полочкой для слонов.
– Этот, – сказал Колобков. – Гарантирую честное направление мыслей и трезвое поведение.
– Ну, это мы еще посмотрим, – отозвался Иван и начал задавать Вырубову обыкновенные биографические вопросы.
– Слушай, Иван, ты кончай тут разыгрывать отдел кадров, – в конце концов сказал ему Колобков.
В ответ Иван рассеянно кивнул и велел Вырубову собираться. Вырубов покладисто, с какой-то даже детской покорностью стал собирать свой фибровый чемодан, и через несколько минут они уже раскланивались с Колобковым. Когда вслед за Иваном, подчеркнуто шествовавшим впереди, Вырубов вышел из дома к Сретенскому бульвару, на него вдруг напало чувство совершенного одиночества.
Иван неожиданно остановился, почесал за ухом и сказал:
– Как ты жил с Колобковым под одной крышей – уму непостижимо! Ведь он – полный чайник!
– То есть как это – полный чайник?
– Ну, чокнутый…
– Чокнутый? – переспросил Вырубов. – Не заметил…
5Коммуна, основанная Иваном, обитала на улице Осипенко, пересекающей тот самый продолжительный островок на Москве-реке, который начинается за Краснохолмским мостом, а кончается напротив французской военной миссии. В начале улицы Осипенко, миновав маленький чахлый сквер, нужно было заворачивать в подворотню, которая вела в обширный замкнутый двор, образуемый двухэтажными каменными домами с грустными окошками и покосившимися дверьми. Впрочем, одна из дверей выглядела прилично, так как недавно была выкрашена коричневой масляной краской; за этой-то дверью и находилось помещение, занимаемое коммуной.
Помещение это было необычное, даже странное. Оно представляло собою полуподвал с очень низкими потолками II окошками, поднимавшимися над землей только на одну треть, со скрипучим крашеным полом и стенами, оклеенными газетой «Красный кавалерист». Начиналось оно маленькими сенями, в которых поместилось бы не больше четырех человек: в сенях стоял старинный мраморный умывальник с педалью, налево была дверь в туалет, а направо под острым углом расходились два коридорчика, очень узких, один из которых вел в комнаты, другой – в кухню. Комнат здесь было так много, что первое время Вырубов в них плутал. В самой большой стоял длинный стол, покрытый ветхозаветной бархатной скатертью, и одиннадцать разных стульев; прочие комнаты были заставлены, главным образом, всевозможными спальными приспособлениями: кушетками, диванами, больничными койками, деревянными кроватями, раскладушками, канапе – был тут даже один гамак, как-то чудесно подвешенный к потолку. Каждая комната с утра до вечера освещалась лампочкой, где голой, где оправленной абажуром или газетой, и блекло-желтый электрический свет, соединяясь с блекло-белым светом, идущим с улицы, навевал тяжелое настроение. Почему-то хотелось думать, что во время оно здесь был застенок, или лаборатория какого-нибудь алхимика, или же собирались на свои тайные вечери народовольцы. Между тем тут испокон веков хранились дрова, а затем это помещение прибрал к рукам МОСХ и передал Ивану под мастерскую.
Когда Вырубов появился в полуподвале на улице Осипенко, коммуна ужинала; Иван представил Вырубова, и они подсели к столу, поместившись на одном стуле, так как двенадцатого стула в коммуне не оказалось. За ужином Вырубов не столько ел, сколько присматривался к народу.
Не считая его самого, за столом было четыре женщины, шесть мужчин и какой-то мальчик. Первым справа сидел Иван; на его счет нужно добавить, что по роду занятий он был художник-анималист, но, несмотря на собирательность этого звания, почему-то рисовал исключительно кошек с уклоном в пуантализм. За Иваном сидел юноша с больными ногами, возле него стояли лаковые костыли; этот юноша работал бойцом военизированной охраны и постоянно носил синюю гимнастерку с зелеными петлицами, подпоясанную допотопным красноармейским ремнем; когда потом Вырубов подошел к нему познакомиться, он предупредил его следующими словами:
– Еще один инвалид московский. – И при этом улыбнулся так, как улыбаются подлецы.
Дальше сидел человек средних лет, обыкновенный, приличный человек средних лет, от которого Вырубов впоследствии так и не услышал ни одного слова. За ним – пожилая женщина, Елена Петровна, которую уже было пора называть старухой. Далее следовали два близнеца, сорокалетние мужики Савватий и Каллистрат, потому носившие такие странные имена, что они были из кержаков; братья занимались литературой, то есть писали повести из жизни животных под вычурным псевдонимом. За ними сидели подряд три молодые женщины: одна – с прямыми темными волосами, хорошенькая, другая – блондинка, причесанная старомодно, с маленьким пучком на темени, тоже хорошенькая, третья была, как говорится, ни то ни се. Последним сидел старик, такой бледный и тощий, словно его нарочно высушили для гербария, а подле него тихий мальчик с печальным взглядом – внук этого старика.
Но это еще не все. Кроме людей, в полуподвале на улице Осипенко обитали три удивительных существа. Первое: безымянный скворец, умевший говорить: «Короче, Склифасовский». Второе: кошка по кличке Фредерик; Вырубов был очень удивлен такому несоответствию пола и клички и как-то спросил:
– А почему, собственно, Фредерик? Ведь это же… ну, как сказать… сука.
Ему ответили:
– А что прикажете делать, если она только на Фредерика и откликается?
Третьим была крыса Алиса.
После ужина Савватий и Каллистрат отправились мыть посуду, а коммунары, отодвинувшись от стола, расположились на своих стульях вдоль стен и задумчиво замолчали.
– Завтра нужно будет купить двенадцатый стул, – вдруг сказала Елена Петровна.
И опять тишина.
– Да, не забыть дедову шапку в ломбард снести, – несколько спустя подхватил Иван.
– Это еще зачем? – закричал из кухни то ли Каллистрат, то ли Савватий.
– Из гигиенических соображений, – крикнул в ответ Иван. – Чтобы моль не разводить. У деда в шапке вечно что-нибудь водится.
Тощий старик недовольно крякнул.
– Не сердись, дед, это я пошутил, – грустно сказал Иван.
– Завтра нужно будет двенадцатый стул купить, – напомнила Елена Петровна.
– Это мы уже слышали, – раздраженно сказал юноша с больными ногами. – Зачем повторять одно и то же тысячу раз!
Пришли с кухни Савватий и Каллистрат: первый нес два подсвечника с чахоточными огарками, а второй – кипу листков, исписанных от руки. Каллистрат сказал:
– Сегодня, товарищи, у нас в программе глава шестая: «Полосатый друг».
– Это про тигра, что ли? – спросила девушка, которая была ни то ни се.
– Про тигра, – мрачно сказал Савватий.
Девушка с прямыми темными волосами неодобрительно задышала.
Каллистрат тем временем потушил электричество и зажег свечи, от которых по стенам и потолку полезли громадные тени. Затем братья сели за стол, поделили кипу листков на две примерно равные части, и чтение началось. Савватий читал первым, Каллистрат вторым.
Вырубов слушал и не понимал решительно ничего. В принципе речь, как и было обещано, шла о тигре, которого приручил один пионер, но поскольку тигр постоянно мыслил человеческими категориями и вообще выходил намного толковее пионера, поскольку пионер в конце концов отвел тигра на живодерню и поскольку в финале ни с того ни с сего появлялась говорящая ель, сделавшая жестокий выговор пионеру, Вырубов не понял решительно ничего. А впрочем, как и всякий русский человек, он относился к литературе благоговейно, полагая, что уж если человек пишет, то он знает, зачем он пишет.
После того как близнецы закончили чтение, наступила неприятная тишина. Иван было заговорил о том, что ему, как анималисту, показался недостаточно выпуклым образ тигра, но оборвал на полуслове. Несколько тихих ангелов пролетело, прежде чем Елена Петровна попросила свою соседку:
– Наташа, возьми гитару.
Девушка с прямыми темными волосами послушно встала со своего стула, отправилась в комнаты и через минуту вернулась с гитарой, огромной, как детская виолончель. Она немного потренькала струнами, потом заправила прядь за ушко и запела низким, приятным голосом.
Вырубова пробрало. От пения Наташи, пения нежного и сладко-томительного, от свечного, библейского освещения и еще от чего-то, неизъяснимого простыми словами, по нему побежали маленькие иголки. На душе вдруг сделалось так привольно и одновременно так утонченно тесно, что обязательно нужно было сказать что-нибудь прекрасное, как-то выразиться, иначе это сделала бы восторженная слеза. Но тут он мимоходом опустил глаза долу и оцепенел: на полу, неподалеку от ножки стола, стояла на задних лапках большая крыса; ее остренькая мордочка с глазами, светившимися внутренним рубиновым светом, была склонена несколько набок и выражала такое внимание, такое сочувствие пению и гитаре, что это было немного страшно.
– Алиса пришла! – сказал юноша с больными ногами и засмеялся.
Вырубов вопросительно на него посмотрел.
– Это наша Алиса, – тихонько объяснил юноша. – Когда Наташа ноет, она всегда заявляется. Эй, Алиса?..
Алиса подняла голову, посмотрела на юношу, но тут же и отвернулась, показав даже что-то похожее на раздражение. Движение эго было таким человеческим, что гадливость, напавшая было на Вырубова, улетучилась. Как только Наташа кончила петь, Алиса уползла, шурша голым хвостом по полу.
Опять наступила тишина. Издалека долетел стеклянный звон Кремлевских курантов.
– Наверное, по койкам, товарищи? – сказал Иван, и все начали расходиться.
Эту ночь, как и все последующие коммунальные ночи, Вырубов спал в Ивановой комнате, на древней железной кровати, которая как-то постанывала и скрипела. Только что отошедший вечер посеял в его душе прекрасную смуту, и он долго не мог заснуть. Он ворочался с боку на бок и наконец робко спросил своего соседа:
– Иван, ты спишь?
– Нет.
– Слушай, как это так получилось, что вы все стали здесь жить?
– А черт его знает, как… – ответил Иван. – Люди все приходили, приходили, а потом некоторые стали не уходить.
Где-то в углу дискантом запел сверчок.
– Ну и что дальше?
– А что дальше? Стали жить…
– Не знаю, – сказал Вырубов, – может быть, мне только с первого взгляда так показалось, но думается, что это какая-то настоящая жизнь. Понимаешь, при такой жизни решается, наверное, один из самых важных человеческих вопросов – с кем жить; то есть ты можешь выбирать, с кем тебе жить. Ведь мы, как это ни странно, никого не выбираем: ни родителей, ни детей, ни соседей, ни сослуживцев. Друзей, и тех мы не выбираем, а дружим с теми, кого нам подсовывает судьба. О женах я уже не говорю.
– Ты погоди восторгаться, – сказал Иван и протяжно зевнул. – Ты поживи с нами, а потом восторгайся. У нас многие не уживались, тут, брат, тоже есть свои пригорки-ручейки.
– Я не об этом говорю. Конечно, и у вас должны быть недоразумения, это даже нормально: там, где есть люди, должны быть и недоразумения. Я о принципе говорю. Ведь если сравнить принцип семьи с принципом коммуны, то семья проигрывает подчистую. Вот ты был когда-нибудь женат?
Иван не ответил: то ли ему было лень говорить, то ли он уже засыпал, то ли его тема не интересовала; Вырубов вздохнул и повернулся на другой бок. Вдруг ему пригрезилась Наташа, и в душе что-то радостно шевельнулось. Он попытался до тонкостей припомнить ее черты, но они ему не давались. Думать о Наташе было захватывающе приятно, но все-таки ему было отчего-то не по себе; разуму и чувству было хорошо; разум говорил, что случай свел его с очень правильной формой жизни, а чувство намекало на инкубационную стадию влюбленности, и все-таки ему было что-то не по себе. Он долго еще ворочался, прислушиваясь к трелям сверчка, посапыванию Ивана и сонному бормотанию старика, которое доносилось из соседней комнаты, и думал о том, что всякие мало-мальски существенные перемены в зрелые годы требуют от человека незаурядной решимости и даже отчаянности первопроходца.
Поначалу, то есть примерно в течение двух недель, коммунальные вечера Вырубова умиляли, а после начали утомлять. Вырубов возвращался со стройки, ужинал за общим столом, и затем повторялось то, чему он был свидетелем в первый вечер: Иван грозился из гигиенических соображений снести в ломбард старикову шапку, Савватий и Каллистрат устраивали чтение своих смело непонятных вещей, а Наташа пела и, как гамельнский крысолов, вызывала из подземелья меломанку Алису. Вообще за эти две недели произошло только одно исключительное событие – вскоре после появления Вырубова на улице Осипенко коммуна приобрела в комиссионном магазине двенадцатый стул. Но потом в полуподвале случился большой скандал, из-за которого коммунальная жизнь Вырубова пошла прахом.
В тот вечер он несколько припоздал, так как по пути со стройки зашел на почту отправить дочерям пятьдесят рублей. Когда он явился, коммуна была уже за столом, и братья-литераторы разносили макароны по-флотски. Все молчали, но это было не просто молчание, а гнетущее, настораживающее молчание, которое нависало над застольем как второй, невидимый потолок.
– Случилось что-нибудь? – испуганно спросил Вырубов.
Молчание. Только минуты через три старомодно причесанная девушка вздохнула и сказала:
– Наташа обратно к мужу уходит.
– Нет, это, конечно, жалко, – подхватил юноша с больными ногами, – мы к ней привыкли и все такое, но зачем же корчить панихидные физиономии? Радоваться надо, что человек уходит к людям, что он будет жить нормальной семейной жизнью…
– То есть как это «уходит к людям»? – сказал с оскорбленным недоумением Каллистрат.
– Да! – поддержал Савватий. – Что значит «будет жить нормальной жизнью»? У нас что, ненормальная жизнь?
– Это он намекает, что мы здесь все московские инвалиды, – сказала девушка, причесанная старомодно.
– Я не намекаю, – возразил юноша. – Я всегда прямо говорил, что мы здесь все московские инвалиды.
– В первый раз слышу, – вдруг вступил дед. – Это кто же у нас еще инвалид?
– Все! – сказал юноша. – Мы все тут калеки, просто по мне это сразу видно, а к остальным нужно еще присматриваться.
– Нет, зачем же, – сказал Иван. – Давай не будем путать божий дар с яичницей. Нам, брат, очень понятно твое несчастье, но зачем же шельмовать окружающих? Окружающие-то тут при чем? Разве они виноваты в твоем несчастье? Нехорошо это, брат, неблагородно, несправедливо!
– Несправедливо? – произнес юноша на высокой, нервной, взрывоопасной ноте, и у него но лицу побежали тени. – А справедливо, что, может быть, из всех наших инвалидов я один не инвалид, и я… инвалид. Это справедливо? Разве я виноват, что эти два поганых отростка меня не держат? Вот эти два немощных, подлых, проклятых отростка!
За этими словами последовала тяжелая сцена: юноша вдруг стал озираться по сторонам в таком свирепом волнении, как если бы он искал орудие смертоубийства, потом схватил один из своих костылей и начал им бить себя по ногам. Все повскакали со своих стульев и бросились его унимать, но он показал такую ненормальную силу, что костыль у него отобрали с большим трудом. После этого юношу еще некоторое время держали за руки, дожидаясь, когда он обмякнет, а Елена Петровна попыталась насильно напоить его валерьянкой. Он надкусил чашку; из уголка рта на зеленые петлицы побежала двойная ниточка крови.
И вдруг он заснул. Над ним немного постояли, пристально вглядываясь в лицо, точно ожидали, что вот-вот о проснется и снова начнет буянить, а затем Наташа бережно взяла его на руки и отнесла в ту комнату, где он спал. До позднего вечера, пока в полуподвале не послышался полночный звон Кремлевских курантов, коммунары молча сидели на своих стульях, и лица у всех были вымученными, как у людей, которых разоблачили в чем-нибудь неприличном.
Скандал, затеянный юношей с больными ногами, произвел на Вырубова тягостное впечатление, и он отправился спать пораньше. Однако заснуть он так и не смог: то его беспокоило пение сверчка, то хождение Елены Петровны, то храп Ивана, то властная и болезненная мысль о том, что человеческое счастье, видимо, зависит не от форм внешнего бытия, а от людей, которые тебя окружают; из этого следовало, что жить счастливо означает жить с мудрыми, праведными людьми. Но в каких волшебных областях они обитают? где их искать? – вот что было мучительно безответно. И вдруг Вырубову донельзя захотелось кому-нибудь пожаловаться на то, что он попал не туда, куда бы ему хотелось. Он окликнул Ивана, но тот пробормотал в ответ что-то невнятное и снова отвратительно захрапел. Тогда Вырубов нащупал в темноте рубашку и брюки, оделен, сунул нога в домашние тапочки и пошел на кухню в надежде застать там кого-то из коммунаров.