355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Пьецух » Предсказание будущего » Текст книги (страница 2)
Предсказание будущего
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:06

Текст книги "Предсказание будущего"


Автор книги: Вячеслав Пьецух



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

Воробьиная ночь

Вообще «воробьиная ночь», – это просто-напросто ночь под 23 сентября, на которую приходится осеннее равноденствие. Но также «воробьиными» у нас еще называются душные, жутковатые ночи, когда не спится, мается и думается о дурном; по народной примете они обязательно сопровождаются страшенной грозой и ливнем. Та «воробьиная ночь», о которой пойдет рассказ, была «воробьиной» и в смысле безобразной погоды, и в прямом астрономическом смысле – гряло как раз 23 сентября. Мне эта ночь, между прочим, памятна потому, что она меня подарила одной превосходной мыслью, которая впоследствии безотказно скрашивала мою жизнь.

Накануне, дня за два, что ли, я приехал в дачную деревеньку, стоявшую на высоком берегу покойной, темной реки, которая даже в ведренную погоду сообщала ощущение холода и той сумрачной затаенности, какая у нас называется – себе на уме. На противоположном, низком берегу стлался какой-то кустарник, а за ним начинался лес, синевший обширно и далеко, до самого Ярославля. Много есть в средней России волшебных мест, но такого сказочного пейзажа я больше, кажется, не встречал: вот закрою глаза, и он бесовским образом является мне, как являются привидения.

Сама деревенька, покинутая коренным населением в начале семидесятых годов, с течением времени превратилась в дачный поселок, насчитывающий примерно полтора десятка дворов; два или три из них были обитаемы круглый год, а прочие оживали только по большим праздникам и в сезон. Я поселился в шестой избе, если считать от околицы, которую символизировал древний, почерневший овин, сразу за аккуратным крапивным прямоугольником, разросшимся в том месте, где некогда стоял сруб; эта изба принадлежала моему приятелю, редкому бездельнику, умнице, книгочею.

Вероятно, под воздействием его вредных флюидов я тоже бездельничал, то есть с утра уходил побродить к реке или в дальнюю березовую рощу и пропадал, как правило, до обеда. После обеда мы с приятелем по русскому обыкновению прилаживались вздремнуть, потом пили чай из самовара, лежа под яблоней на ковре, и потом до поздних сумерек беседовали на отвлеченные темы, благо с моим приятелем всегда есть о чем с толком поговорить. Словом, я бил баклуши, если не считать того, что раз я вскопал две грядки под спаржу и артишоки – впрочем, ии спаржи, ни артишоков, ни даже какой-нибудь пошлой редиски мой приятель, ясное дело, не посадил.

Но вот как-то утром, когда мы только-только позавтракали и уже собирались подниматься из-за стола, нас навестила приятельская соседка. Она вошла в избу, и во мне что-то оборвалось.

Я человек немолодой, прошедший, как говорится, огонь, воду и медные трубы, во всяком случае, я видел так много женщин, что в этом отношении меня трудно чем-нибудь удивить, и тем не менее наша утренняя гостья в первую же минуту повергла меня в тихую панику и восторг. Как я сейчас понимаю, в ней не было ничего из ряду вон выходящего, то есть ничего такого, что могло бы ошеломить немолодого человека, знающего, почем фунт изюма и давненько-таки исповедующего ту умиротворяющую идею, что баба с возу – кобыле легче. Правда, она была высока ростом, замечательно стройна, и ее лицо отличалось мягкой и немного общей совокупностью правильных черт, которая составляет понятие – славянская красота, и еще выражением печального внимания, которым вообще отличаются наши женщины. Но ничего из ряду вон выходящего в ней все-таки не было – это точно.

– Завтракаете? – спросила она и легко опустилась на краешек табуретки.

– Это Саша Кукушкина, – сказал мой приятель. – А это Петр.

И он бесцеремонно указал на меня рукой.

Я слегка поклонился и чуть не упал со стула.

– Вообрази себе, Петр, – добавил приятель, – Саша драматическая актриса!..

Он сказал это с напуганно-восторженным выражением, как если бы Саша была не драматическая актриса, а тайный агент или любовница папы римского; видимо, он очень гордился тем, что его соседка – драматическая актриса.

– Не понимаю, – сказала Саша. – Если бы я была Ермолова, тогда – да. А быть такой актрисой, как я, в сущности, чести мало.

Тем не менее в этих Сашиных словах чувствовалась та наперекорная подоплека, что драматическая актриса – драматическая актриса и, даже если она не Ермолова, то это все-таки гораздо значительнее, нежели, скажем, техник-смотритель или вахтер.

Затем Саша попросила у моего приятеля пару морковок и удалилась. Я посмотрел на свои руки: руки были как руки, но пальцы еле заметно подрагивали, словно меня только что напугали.

После того, как Саша ушла, я еще битый час сидел за столом и в сильной задумчивости выстукивал ложкой «Дармштадтский марш». Было очевидно, что произошла какая-то кардинальная перемена: то ли света прибавилось, то ли подскочило атмосферное давление, то ли я слегка прихворнул. В общем, нужно было как-то развеяться, и я пошел побродить к реке. Выйдя за околицу, я спустился немного ниже того места, где река, женственно изгибаясь, берет северо-восточное направление, уселся на поваленную осину и призадумался… Вернее, даже не призадумался, а впал в то сладко-томительное состояние, когда необременительные мысли текут сквозь головной мозг, приятно его щекоча, и временами наводят на ту догадку, что, может быть, мысли существуют сами по себе, а головной мозг сам по себе, – весьма занимательную, хотя и еретическую догадку. Я сидел, с удовольствием обоняя горьковатый осиновый запах и тупо наблюдая за едва приметным движением холодных вод, в которых было что-то непоправимо осеннее, а перед глазами стояла Саша: вот она входит в избу, говорит «здравствуйте» и легко опускается на краешек табуретки. Это видение было настойчивым до такой степени, что в конце концов я был вынужден заключить: как это ни уморительно, по, кажется, я влюблен.

– Интересное кино! – сказал я и испугался своего голоса, в котором было что-то незнакомое: резкое, сиплое – жестяное.

Должен сознаться, что это заключение меня не обрадовало, так как из опыта юности мне известно, что влюбленность – состояние прежде всего нервное, беспокойное, а я крайне занятый человек, работающий без выходных и проходных, как металлургический комбинат, и мне, честное слово, ни до чего.

Вернулся я, как всегда, к обеду. Похлебав окрошки, мы с приятелем приладились отдохнуть – приятель немедленно захрапел, а у меня сна не было, что называется, ни в одном глазу; мне все чудилось, как Саша входит в избу, говорит «здравствуйте» и легко опускается на краешек табуретки. Храп моего приятеля был этому видению таким чудовищным контрапунктом, что в конце концов я его разбудил.

– Давай будем что-нибудь делать, – сказал я, – а то, честное слово, невмоготу!

– Что именно? – спросил приятель, забавно почесывая правый глаз.

– Все равно что, – сказал я. – Давай копать, полоть, окучивать, бороться с вредителями, поливать! На худой конец, давай выпьем, что ли?!

У моего приятеля сон как рукой сняло: он сбегал в избу и моментально вернулся с бутылкой португальского портвейна, несколькими ломтями ржаного хлеба и огурцами. Я было приложился к бутылке, но поперхнулся – что-то мне не пилось. Тогда я пошел в избу, немного побродил возле печки, немного почитал, съел два пирога с черникой, потом пристроился у окошка и загрустил. Тут мне пришла идея.

– Слушай, – сказал я приятелю, – а не сыграть ли нам в карты?

– Пожалуй, – согласился он и достал из старинного поставца потрепанную колоду.

Мы сели за стол и стали молча смотреть друг другу в глаза.

– Надо звать третьего игрока, – сказал я. – Иначе это будет не игра, а потяни кота за хвост.

– А кого звать-то? – спросил приятель.

– Сашу, – подсказал я.

– Гм! – промычал приятель. – Надо пойти спросить…

Как я и рассчитывал, явились они вдвоем. Войдя в избу, Саша мне ласково улыбнулась, и если из-за этой улыбки со мной не сделалась какая-нибудь причудливая истерика, то единственно потому, что в свое время я получил некоторую закалку. Мы расселись и начали партию в преферанс.

Мне, естественно, не везло: я постоянно назначал не ту игру, которую следовало, забывал про «снос», два раза нарвался на абсолютно выигрышном мизере – словом, мне не везло, что объяснялось и, так сказать, географической близостью Саши, сидевшей от меня в нескольких сантиметрах, и тем, что по причине этой близости я нервничал и все время пускался в дурацкие разговоры. Например:

– Что же ты, гусь ты этакий, делаешь? – говорил я приятелю, игриво заглядывая в его карты. – Обещал взять на пиках семь взяток, а сам, фигурально выражаясь, сидишь без штанов!.. Разве это по-мужски?! Мужчина тем и отличается от попугая, что он соображает, что говорит. Если он говорит, что завтра будет землетрясение, значит, должно быть землетрясение…

Во время этих моих монологов Саша то и дело косила в мою сторону и вздыхала: верно, ей было за меня совестно. А я думал: «Отчего это влюбленность так оглупляет?» – и нервничал еще пуще.

Вскоре карты нам наскучили, и мой приятель спрятал колоду в своем реликтовом поставце. На улице уже наступили сумерки: тени исчезли, воздух, набухший мглой, казался грустно-тупым, как глаза зевающего человека; стояла та немного томная тишина, которая всегда устанавливается ближе к сумеркам, и ее нарушало единственно уютное тиканье ходиков, разрисованных фантасмагорическими цветами.

Потом мы пили чай с брусничным вареньем: мой приятель пил чай из граненого стакана в серебряном подстаканнике, Саша пила из блюдечка, по старинному образцу, а я – чуть ли не из вазочки для цветов. Что-то в одиннадцатом часу Саша засобиралась, и я со смущением вызвался ее проводить.

На дворе было уже так темно, что, как говорится, хоть глаз выколи. Ночное небо имело грязноватый оттенок, видимо, оно было затянуто облаками, а в воздухе, полном запахов осеннего тлена, стояло что-то окаянное, предвещающее беду. Я думаю, это тягостное предчувствие в первую очередь объяснялось полным безветрием и противоестественной тишиной; даже собаки, и те молчали. В общем, стояла «воробьиная ночь».

Хотя Сашина избушка находилась в дальнем конце деревни, провожание заняло считанные минуты. Дойдя до крылечка, мы с Сашей остановились, и наступило то неловкое, мучительное молчание, которое неизбежно должно было наступить. Мне очень хотелось, чтобы Саша пригласила меня зайти, то есть я не представлял себе, как буду жить дальше, если этого не случится, но по всему было видно, что она отнюдь не расположена вести со мной полночные разговоры, а расположена как раз завалиться спать.

Кажется, мы простояли так целую вечность, как внезапно над нашими головами сверкнула молния, на мгновение озарившая окрестность жемчужным светом, и затем раздался оглушительный гром, который произвел на меня впечатление неожиданного удара по голове. Вдруг сделалось так душно, что стало нечем дышать, но в следующую минуту грянул проливной дождь, взбивший на деревенской улице клубы пыли, и в ноздри пахнуло благоуханием. Хочешь не хочешь, Саше пришлось звать меня в дом. «А еще говорят, бога нет», – подумал я, ступая на ветхонькое крыльцо.

Сашино жилье состояло из одной небольшой комнаты, по-женски чистенькой и уютной. В правом ближнем углу находилась свежепобеленная печка, у противоположной стены стоял стол, накрытый клетчатой скатертью, и два венских стула, а у окошек с крахмальными занавесками – узкая металлическая кровать, которая возбудила во мне чувство благоговения. Пахло здесь замысловатой помесью косметики, чего-то горелого и известки.

Только я осмотрелся, как раздался всесотрясающий раскат грома, и в избе погас свет. Ставлю голову против коробки спичек, что внезапно наступившая темень натолкнула нас на одну и ту же сокровенную мысль, или чувство, или предчувствие, которое скорее всего вызвало в Саше законную настороженность, а во мне такую бурю сладких переживаний, что я, как после погони, вдруг задышал жадно и тяжело. Я до такой степени разнервничался, что у меня даже схватило сердце.

– Что-то у меня сердце схватило, – сказал я Саше и внутренне улыбнулся тому потешному предположению, что, вероятно, от любви в принципе можно исцеляться при помощи валидола.

– Вы знаете, Петя, у меня тоже, – сказала Саша. – Наверное, это давление скачет. Давайте-ка, от греха подальше, примем сердечных капель.

– Давайте, – согласился я, – только, если вы не против, на брудершафт.

Я почувствовал, то есть не увидел, поскольку темень стояла полная, а именно почувствовал, что в ответ на мои слова Саша отрицательно усмехнулась.

– Впрочем, я не настаиваю, – обиженно сказал я.

– И правильно делаете, – сказала Саша. – Вообще должна вам сообщить, что в эти игры я давно уже не играю.

– Собственно, что вы имеете в виду? – спросил я, хотя я отлично понял, что именно она имела в виду.

Саша не ответила и правильно поступила.

За окошком рябым темно-перламутровым занавесом по-прежнему стояли воды небесные, по-прежнему время от времени вспыхивала молния, и струи дождя внезапно остекленевали, повисая в воздухе стеклярусной бахромой.

– Так что же вы все-таки имели в виду? – опять спросил я и почувствовал себя идиотом.

Черт меня дернул приставать к Саше с этим дурацким «что вы имеете в виду». Она вдруг завела романтическую историю о том, как один капельмейстер заставил ее выпить на брудершафт, и с тех пор она целых семь лет не может с ним развязаться. В этой истории были главы о ночных восторгах, о полном духовном соединении и о скандалах с рукоприкладством.

Я молча слушал ее историю и прямо чумел от ревности и любви. Мне было одновременно и горько и сладко, и плакать тянуло, и непереносимо хотелось целовать ее шлепанцы, почему-то стоявшие на подоконнике, словом, во мне происходил такой душевный переполох, такая неистовая комбинация из боли и радости меня донимала, что в конце концов на ум пришла одна превосходная мысль, которая впоследствии безотказно скрашивала мою жизнь: я подумал, что вот, кажется, я несчастлив, а в то же время как будто и счастлив, из чего вытекало то душеспасительное заключение, что в энергетическом смысле между счастьем и несчастьем нет никакой разницы…

Он никогда не сидел в тюрьме…

Он никогда не сидел в тюрьме, не умирал с голоду, не замерзал, не тонул, не скрывался, сроду не знал боли острее зубной, и поэтому считал свою жизнь никчемной, недостойной мужчины, вообще настоящего человека. В первой молодости он из-за этого очень переживал и как-то даже уехал с геофизической экспедицией в Теберду, но у него внезапно открылась какая-то аллергия – то ли на тушенку, то ли на жидкость от комаров, – и он был вынужден возвратиться к прежнему, малоромантическому существованию. Двадцати семи лет он женился на своей бывшей сокурснице и к тридцати четырем годам, когда с ним случилась эта история, уже имел двоих ребятишек. Фамилия его была Коромыслов.

К этому времени чета Коромысловых достигла известного благосостояния: у них была трехкомнатная квартира, а в ней все то, чему полагается быть, когда вы достигаете известного благосостояния. Понятное дело, Коромыслов смирился. Более того: с годами он окончательно укрепился в том мнении, что жизнь – это отнюдь не праздник, а своего рода обязанность, даже отчасти служба, и если вы порядочный человек, то ваша первейшая задача будет заключаться в максимальном соответствии своей человеческой должности согласно, так сказать, положению о жизни и штатному расписанию судеб. Единственно, что осталось у него от прежнего беспокойства, был большой портрет Горького, полный комплект «Библиотеки приключений» и сломанная тульская одностволка. Но когда Коромыслов бывал, что называется, подшофе, он ерошил волосы и со слезою в голосе восклицал:

– Разве это жизнь? Это недоразумение, а не жизнь!

Видимо, тоска по какой-то исключительной доле сидела в нем все-таки глубоко.

Теперь о другом. Водится у нас один вредный подвид человека разумного; представители этого подвида тем отличаются от нормальных людей, что не мыслят своего существования без того, чтобы нам с вами как-то не подкузьмить. Впрочем, эти люди измываются над нами без злого умысла, а по причине чувства некоторого превосходства, соединенного с избытком веселости и здоровья, потому что в них сидит некая неистребимая егоза, которая то и дело подбивает их на разные остроумные гадости и злодейства: они выписывают нам журнал «Вопросы энтомологии», устраивают свидания с любовниками жен, вывешивают объявления, гласящие, что будто бы мы торгуем породистыми щенками или скупаем яичную скорлупу. Говорят, абсолютным чемпионом по этой линии остается один замечательный композитор, который, помимо всего прочего, обеспечил себе вечную память тем, что однажды опечатал квартиру одному замечательному писателю, а поскольку этот писатель был человеком мнительным, он с перепугу месяца два прятался по знакомым. Разумеется, озорник, который затеял нашу историю, посредственность рядом с замечательным композитором, но тоже большой прохвост.

Звали его Арнольдом. Это был беззаботный, общительный человек, курчавый, с железным зубом и большими глазами навыкате, которые имели немного ошеломленное выражение. Арнольд с Коромысловым были приятели: они вместе ходили в баню и по пятницам пили пиво в пивном ресторане «Кристалл», который Арнольд называл шалманом.

Как-то осенью, в пятницу, они сидели в «Кристалле» и пили пиво. Накануне у Коромыслова произошла неприятная сцена с женой, которая во время уборки обнаружила в «Эстетике» Гегеля четвертной, припрятанный на банно-пивные нужды, и поэтому в ту пятницу он был но в своей тарелке.

– Разве это жизнь? – говорил Коромыслов, ероша волосы. – Это недоразумение, а не жизнь!

– Что тебе не нравится, не пойму? – спросил его Арнольд, по обыкновению улыбаясь.

– Все! Вообще я считаю, что наша жизнь – это только подобие настоящей жизни, что-то приблизительное, условное, как игра. Дот, допустим, прожил я тридцать четыре года, а что из этого следует? Исключительно то, что я прожил тридцать четыре года!

– У всех так, – сказал Арнольд. – А если у всех так, то, значит, это нормально.

– В том-то и дело, что не у всех! Вот работал я в Теберде: там люди из винтовок стреляют, на камнях спят, спирт неразбавленный пьют – вот это, я понимаю, жизнь!

– Ну, чудак! – сказал на это Арнольд. – Тебе что, приключений недостает?

– Недостает, – сознался Коромыслов и погрустнел.

Тут на лице у Арнольда появилось какое-то ликующее выражение, как если бы он вдруг припомнил уморительный анекдот, – это он решил пошутить с Коромысловым злую шутку; он подумал, что дело можно будет обделать на редкость весело и смешно, так как человек, которого минуют жизненные невзгоды, вероятно, по неопытности поведет себя в критической ситуации как-нибудь очень нелепо, а стало быть, на редкость весело и смешно.

Вот каким образом все устроилось: на другой день домой к Коромыслову явился человек, замечательный необыкновенно высоким лбом, таким выпуклым и тугим, что в нем отражалось электрическое освещение; этот человек вручил Коромыслову толстый пакет, запечатанный сургучом, и попросил в будущую пятницу передать его Арнольду, что называется, из рук в руки; Коромыслов удивился, но пакет взял.

В следующую пятницу, когда они снова сошлись в «Кристалле», Коромыслов рассказал Арнольду о человеке с необыкновенно высоким лбом и отдал пакет.

– Ну, брат Коромыслов, мы с тобой влипли! – воскликнул Арнольд и схватился за голову. – Ты представляешь: мне тоже пакет всучили, чтобы тебе то же самое передать! Ты хоть посмотрел, что в пакете?

– Разумеется, нет.

– А я посмотрел! Деньги в пакете – шестьдесят тысяч.

– Не свисти, – сказал Коромыслов и почувствовал, что вспотел.

– Вот тебе и не свисти! – огрызнулся Арнольд. – Влипли мы с тобой, как последние сосунки!

– И что же теперь будет?.. – на поникшей ноте спросил его Коромыслов.

– Как минимум четыре года без права переписки.

– Да за что же так много?

– За хранение ворованных денег. Это они таким манером вербуют в банды. Сунут деньги под каким-нибудь предлогом, а потом – здравствуйте, я ваша тетя, не желаете ли вступить в банду?!

– Не желаю… – сказал Коромыслов.

– Тогда четыре года без права переписки за хранение ворованных денег. Поди докажи на суде, что ты не верблюд!

– Дай хоть посмотреть, за что сидеть буду, – сказал Коромыслов треснувшим голосом.

– Посмотри, – согласился Арнольд, – но за это тебе добавят строгую изоляцию.

Коромыслов утер ладонью лицо. Ему было ясно, что стряслось непоправимое горе, что жизнь совершенно пошла насмарку, и тогда его обуяла такая гибельная тоска, что захотелось немедленно помереть.

Начиная с того злополучного дня, Коромыслов стал сам не свой: он начал то и дело оглядываться на улицах, в метро взял за правило становиться метрах в трех от края платформы, а дома с отвращением прислушивался к посторонним шумам, ронял столовые принадлежности, вздрагивал от телефонных звонков, часто засматривался сквозь стены и отвечал невпопад. Жена велела ему принимать хвойные ванны и пить пустырник – не помогало.

В четверг Арнольд позвонил Коромыслову на работу и сообщил, будто бы бандиты велели им немедленно явиться на «малину» для объяснений. В первую минуту Коромыслов решил, что никуда не пойдет, что пусть, как говорится, все горит синим огнем, но, хорошенько подумав, он заключил, что нет ничего хуже неопределенности и что, пожалуй, нужно будет пойти. В тот же день, часа за два до свидания с Арнольдом, которое было назначено на половину седьмого в начале Гоголевского бульвара, с Коромысловым произошло внезапное превращение – он перестал бояться. То ли он просто устал бояться, то ли его разобрало зло на людей, которые ни за что ни про что вогнали его в жалкое состояние, то ли в нем действительно сидело какое-то героическое начало, но его вдруг напрочь отпустил страх, и он даже почувствовал себя отчасти другим человеком, нахальным и сильным, как это иногда бывает с застенчивыми людьми тотчас по выходе из кинотеатра, если они посмотрели мужественное кино.

Шли они пешком и очень долго, на чем настоял Арнольд, имея в виду специальную психологическую подготовку: они прошли весь Гоголевский бульвар, всю Кропоткинскую, пересекли Зубовскую площадь и еще с четверть часа плутали какими-то горбатыми, кособокими переулками немосковского антуража. Арнольд через каждые пять минут останавливался перевязать на ботинке узел и из-под руки оглядывался назад, а Коромыслов нарочито беззаботно насвистывал адский танец из «Роберта-дьявола». В конце концов Арнольда стало беспокоить спокойствие его жертвы, и он сказал:

– И зачем мы им понадобились, не пойму?! Ну какие из нас бандиты?..

Коромыслов смолчал, но сделал глазами что-то такое, что вполне могло означать: «А почему бы и нет?»

Наконец пришли. Арнольд в последний раз оглянулся по сторонам, и они завернули в парадное ветхого двухэтажного дома, в фасаде которого было что-то от усталого человеческого лица. Они спустились по каменной лесенке в полуподвал и повернули направо по коридору. Где-то за спиной горела тусклая лампочка, сильно пахло сыростью и еще чем-то непереносимо затхлым – положительно нежилым. В самом конце коридора они остановились напротив двери, которая была исписана разноцветным мелом; Арнольд постучал в нее условленным стуком, и они вошли в просторное помещение с ободранными обоями и отсыревшими потолками, посреди которого почему-то стоял разобранный мотоцикл – в действительности человек с очень высоким лбом использовал это помещение как гараж.

Прямо напротив двери, на низком диване, из которою местами почему-то торчала вата, сидели четверо: тот самый человек, с очень высоким лбом, который на самом деле был обыкновенным сменным мастером с первого подшипникового завода, его приятель, инкассатор, мужчина действительно лютой наружности, и две ничем не замечательные девицы; одна из них просто сидела, положив ногу на ногу, а другая пела под гитару какой-то бандитский романс, от которого веяло гадалками в шалях, милицейскими протоколами и тихими таганскими тупиками. Этот романс до такой степени задел Коромыслова, что ему неожиданно взбрело в голову: жизнь вне закона – все-таки романтическое занятие. Правда, к его чести нужно заметить, что эта мысль промелькнула и испарилась, хотя, разумеется, удивительно, до чего может довести какой-то бандитский романс приличного человека.

Как и ожидалось, человек с необыкновенно высоким лбом объявил Коромыслову и Арнольду, что либо они оба становятся членами его разветвленной банды, либо на них поступает в прокуратуру разоблачительный материал.

– Впрочем, можете откупиться, – в заключение сказал он. – По три тыщи колов с носа, и чтобы деньги сегодня к вечеру. А то приеду мебель забирать. Я буду грузить, а ты, – он ткнул в Коромыслова пальцем, – будешь стоять и говорить мне спасибо.

Потом он подумал-подумал и добавил:

– Или порежу…

Последнее вышло у него негрозно и даже глупо, так что он засмущался сам, но Коромыслов этого не заметил. Вообще он находился в нервно-приподнятом состоянии духа и не замечал ничего, намекающего на подвох, включая те каменные выражения лиц, какие бывают у людей, когда они делают все возможное, чтобы не рассмеяться. К тому же его все это время отвлекало следующее соображение: он думал о том, что, дескать, вот какие бывают страшные люди, не боящиеся ничего, не имеющие представления о тех основополагающих правилах бытия, без которых жизнь становится невозможной, как без вестибулярного аппарата, и, видимо, способные на самые невероятные, доисторические поступки, вплоть до избиения младенцев или антропофагии.

Вернувшись домой, Коромыслов отослал семью к теще и занялся приготовлениями к обороне. Так как бандиты обещали явиться к вечеру, времени для приготовлений было достаточно, и Коромыслов действовал не спеша. Первым делом он отыскал в ящике с инструментами топор и сапожный нож, затем достал сломанную тульскую одностволку, затем поставил кресло в прихожей напротив двери, разложил на полу оружие, взял из книжного шкафа «Русские пословицы и поговорки», уселся в кресло и стал поджидать бандитов.

Он читал пословицы на ум и смекалку, но вникнуть в их смысл не мог. Его отвлекало не столько ожидание, сколько, как это ни странно, всякие мелочи, которые обычно не замечаешь. То он начинал слышать, как на кухне каплет вода из крана, то его занимало загадочное доскребывание за стеной или урчание водопровода, похожее на какую-то гортанную речь, изредка прерываемую сдавленными смешками. Он отнюдь не боялся, напротив, – чувствовал себя приподнято и спокойно, как накануне схватки чувствуют себя опытные бойцы. Ему даже казалось, что он лучше видит, острее слышит и утонченнее ощущает. В общем, этой ночью он прожил свои самые интересные и содержательные часы.

Далеко за полночь Коромыслов заснул, но спал он так чутко, что слышал сквозь сон, как на кухне каплет вода из крана. Поутру он первым делом отметил, что бандиты так и не появились. Коромыслов подумал, что они скорее всего сробели, поскольку им, наверное, стало ясно, что они связались с мужественным человеком, из тех, кого не сломишь походя, с кондачка. Это по-своему удивительно, но в связи с этой приятной догадкой в нем отчего-то особенно сильно заговорил природный патриотизм.

Но затем приятное настроение стало сникать, так как дело все же не получило настоящего завершения. Коромыслов долго слонялся из угла в угол, немного сердясь, как это бывает, когда человек обманывается в своих ожиданиях, даже если это ожидание неурядиц. В половине второго он пообедал: съел безо всякого аппетита тарелку грибного супа и два бутерброда с ливерной колбасой. Потом он долго чистил ботинки, потом сделал ревизию своим галстукам, потом почитал, потом было взялся чинить утюг, но вдруг бросил отвертку и стал стремительно одеваться. Одевшись, он вышел на лестничную площадку и тут вдруг вспомнил, что оставил сапожный нож. «Дороги не будет», – подумал он, но за ножом все-таки возвратился.

Около четырех часов пополудни Коромыслов уже прохаживался возле того самого дома, в котором накануне состоялась аудиенция у бандитов, и поджидал человека с необыкновенно высоким лбом. Вечерело; переулок был пуст, и только далеко, под горку, темнела фигура, похожая на восклицательный знак; где-то поблизости играли на пианино, лениво, с противным металлическим звуком ползли по мостовой опавшие листья; прошла мимо некрасивая девушка и посмотрела на Коромыслова так заинтересованно, что у него даже настроение поднялось.

Хозяин «малины» долго не появлялся. Трудно сказать, что было тому причиной, но Коромыслов нисколько не сомневался в том, что с минуты на минуту его увидит, как иногда, глядя на телефон, вдруг почувствуешь, что он сейчас зазвонит, – и он действительно зазвонит. В общей сложности Коромыслов прождал два часа, но не заметил, как пролетело время, так как он был поглощен ожиданием и еще тем сосредоточенным, мужественным чувством, которое иногда пробуждается в натурах чувствительных и неровных. «Вот это жизнь! – время от времени говорил он себе. – Вот это, я понимаю, жизнь!» Только когда совсем пропотел карман, в котором он мусолил сапожный нож, когда уже стемнело, и в переулке зажглись квелые фонари, человек с необыкновенно высоким лбом вышел из дома и, подняв воротник пальто, поплелся к Москве-реке.

– Эй, погоди! – закричал Коромыслов и бросился ему вслед.

Хозяин «малины», то есть сменный мастер с подшипникового завода, обернулся и стал щуриться в темноту. Когда же Коромыслов подошел совсем близко, мастер узнал его и поморщился: он устал и дурачиться был не в силах.

– Давай отойдем, – предложил Коромыслов и, подхватив мастера под руку, потащил его в темноту.

– Отстаньте, пожалуйста, – сказал ему тот, однако движение Коромыслова было таким энергичным, что во избежание неловкости требовалось поддаться.

Они зашли в ближайшую подворотню, в которой стояло несколько мусорных баков, Коромыслов огляделся по сторонам и вдруг схватил мастера за горло, что называется, мертвой хваткой.

– Что же ты за мебелью не приехал, гад? – ненормальным голосом сказал он.

Мастер совсем потерялся от страха: у него глупо открылся рот, а в лице появилось такое детское беззащитное выражение, что Коромыслов почувствовал к нему даже нечто большее, нежели просто ненависть; это было такое сильное чувство, что справиться с ним Коромыслов не смог и, вытащив из кармана нож, нанес человеку с необыкновенно высоким лбом четыре удара в бок. Тот сделал изумленное лицо и осел. Потом он совсем сполз на землю, противно подогнув голову, которая уперлась в мусорный бак, и в его лбе отразилось люминесцентное освещение. А Коромыслов, осоловевший от ужаса, вдруг подумал, что в принципе не было ничего плохого в том, что он никогда не сидел в тюрьме…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю