355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Пьецух » Предсказание будущего » Текст книги (страница 16)
Предсказание будущего
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:06

Текст книги "Предсказание будущего"


Автор книги: Вячеслав Пьецух



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)

– По мне так, – продолжал Иван, – взялся за гуж, не говори, что не дюж. Разве я, то же самое, не человек? Разве у меня к людям жалости нет? Разве я без понятия? Нет, все то же самое, что у Козодоева, но уж раз пошла такая пьянка, что либо немец меня, либо я немца, то извини-подвинься! Всяческую жалость, всяческие умные мысли – в сторону, раз пошла такая пьянка! При данном стечении обстоятельств я могу даже людоедом сделаться, если это нужно для обороны. На годок-другой…

2

После Московского сражения, в апреле 1942 года, когда 10-я армия застряла в городе Кирове – только не в том, что на Вятке, а в том, что на Десне, – отдельный истребительный батальон, истребленный по крайней мере наполовину, был отведен с передовой и расположился на полпути между Кировом и Сухиничами. Тут-то Владимиру Ивановичу во всей полноте и явилась рутина службы: дни его теперь были заполнены штудированием уставов, учебными стрельбами, хождением в гости к зенитчикам, различными хозяйственными работами и еще теми безобидными, но довольно дурацкими деяниями самого разнообразного характера, которые у нас называются баловством. За все время стояния между Кировом и Сухиничами произошли только следующие экстраординарные события: Русика избили штрафники, и он был отправлен в тыловой госпиталь; Владимир Иванович получил от Людмилы письмо, в котором она писала, что бывший капиталист Василий Васильевич записался в народное ополчение и погиб в феврале под Тулой; один раз Владимира Ивановича посылали в Сухиничи за бланками для офицерских аттестатов; больше, кажется, ничего. Но вот в районе дислокации 10-й армии раз-другой показался Георгий Константинович Жуков, и все поняли, что не сегодня завтра фронт пойдет в наступление.

Действительно, в первых числах июля войска Западного фронта атаковали неприятельские позиции, но были отбиты и стали откатываться назад. Что касается собственно отдельного истребительного батальона, то к исходу третьего дня боев он оказался в таком сомнительном положении, что все только и ждали, что приказа об отступлении. Батальон два дня прождал этот приказ, а потом попал в полное окружение, и поэтому пришлось занимать круговую оборону, поскольку для прорыва силы были уже не те.

Когда Владимир Иванович и Иван Парамонов закончили оборудование своих ячеек, они сели на землю в ходу сообщения и закурили.

– Ну, вот и все, боец Иов, – сказал Иван Парамонов. – На этом объявляю заседание закрытым. Аминь!

– Это ты в каком смысле? – спросил Владимир Иванович.

– В том смысле, что одно звание останется завтра от нашего батальона. Я чую, я все чую!.. Я по мирному времени за неделю предсказывал, когда корове значить, – такой я дока.

– Надо думать, что прорвемся, – сказал Владимир Иванович и многозначительно замолчал.

Отдельный истребительный батальон был атакован на другой день после обеда. В четвертом часу пополудни немцы начали минометный обстрел, на который нечем было ответить, так как две батальонные 45-миллиметровки еще третьего дня исчерпали боезапас. Старший лейтенант Пушкин с беспечным видом прохаживался по окопам и говорил:

– Спокойно, сынки, это – прелюдия, самое интересное впереди.

Еще не закончился минометный обстрел, когда на позиции отдельного истребительного батальона пошли немецкие танки. Их было так много, что Владимир Иванович вдруг с необычайной ясностью осознал – это все, конец, гибель. Он передернул затвор и выстрелил, потом еще раз передернул затвор и опять выстрелил, но эта стрельба была, так сказать, ритуальной, потому что пехота за танками не пошла. И все-таки он стрелял до тех пор, покуда у него не вышли патроны, и только когда танки придвинулись настолько близко к нашим окопам, что уже были видны царапины на броне, он сел на землю в своей ячейке, обхватил руками голову и стал ждать развязки.

Глаза Владимир Иванович открыл оттого, что почувствовал, как кто-то взял его за воротник гимнастерки. Он поднял голову и увидел отлично выбритую немецкую физиономию. «Настоящее бритье, оно завсегда придает щеке глянец, как будто щеку намазали постным маслом», – зачем-то припомнились ему слова парикмахера Мендельсона.

Владимир Иванович поднялся и стал машинально отряхиваться.

Первое, что он увидел, когда вместе с немцем, все еще державшим его за воротник, выбрался из окопа, был труп Ивана Парамонова, передавленный гусеницей танка. Глядя на обезображенные останки своего друга, Владимир Иванович стал через силу соображать, что вот Ивана Парамонова нет и уж больше никогда не будет, а он жив, и это, должно быть, стыдно. До него еще не дошло, что он попал в плен, и в голове шевелилась только та неприятная мысль, что, оставшись в живых, он совершил поступок, недостойный советского человека.

Пленных, среди которых был и старший лейтенант Пушкин, раненный в голову, оказалось человек сорок. Они стояли на опушке березовой рощи в окружении нескольких автоматчиков и смотрели по сторонам. Один ротный старшина Афанасий Сипягин был как-то неприятно оживлен – он вежливо улыбался и пытался заговорить с автоматчиком по-немецки.

– Афанасий-сан, е… т… м…! – с укоризной сказал ему старший лейтенант Пушкин.

Ротный старшина кашлянул в кулак и сделал глазами то, что делают, если хотят сказать: «Я что? Я, собственно, ничего…»

Потом пленных построили, пересчитали и повели.

На пятые, что ли, сутки пути их доставили в пересылочный лагерь, который представлял собой примерно гектар голой земли, обнесенный колючей проволокой в два кола с двумя деревянными вышками по углам и бараком, предназначенным для охраны. В первых числах ноября, когда уже ударили морозы, Владимир Иванович попал в другой лагерь, который был лучше прежнего: здесь разрешали рыть землянки, водили на работу, на лесоповал, и кормили три раза в день – утром и вечером только хлебом, а в обед супом из брюквы и тоже хлебом.

Тем не менее ближе к весне Владимир Иванович оголодал до такой степени, что приучился есть все, что только можно было есть без смертельной опасности для организма: полевых мышей, которых в лагере было много, кору, мураву, побеги крапивы и даже не особо отвратительных насекомых. Из тряпочек и дощечек он сделал себе сносную обувь, а шинель значительно утеплил, натолкав за подкладку сена.

В конце 1943 года Владимир Иванович попал в Польшу, в очень большой лагерь под городом Хельмом, потом в Австрию, в лагерь «Гузен» и в конце концов оказался под Дрезденом, в базальтовых каменоломнях, при которых жили военнопленные. Здесь Владимиру Ивановичу даже выдали обмундирование: брезентовые штаны, деревянные башмаки с дерматиновым верхом и почти новую шинель, на спине которой коричневой масляной краской были написаны две большие буквы – SU. В каменоломнях он проработал, впрочем, только четыре месяца, а затем его перевели на маленький завод, делавший удобрения. Наконец в феврале 1945 года он был определен на сельскохозяйственные работы к бауэру Отто Кугелю. Жил Владимир Иванович во дворе его фольварка, в сенном сарае, который запирался на ночь черенком от кирки. Подъем был в половине шестого: Кугель, кашляя, отпирал сарай и вел Владимира Ивановича на кухню, где выдавал кусок хлеба, кружку эрзац-кофе, от которого почему-то пахло чернилами, и морковку. Потом начинались сельскохозяйственные работы: Владимир Иванович резал солому, ходил за свиньями, вывозил навоз и рыл осушительные канавы. В час был обед: Владимир Иванович опять шел на кухню, садился на ящик из-под мыла и ел вечный бобовый суп. После обеда он работал до девяти часов вечера, потом ужинал одним хлебом и шел спать в сарай, а немец аккуратно запирал за ним черенком. Один раз в месяц Кугель выдавал Владимиру Ивановичу пятьдесят пфеннигов на кино, которое он ходил смотреть в Альтсбург, ближайший тамошний городишко.

Работа на фольварке кончилась для Владимира Ивановича неприятностью. Однажды он ненароком украл у Кугеля кусок мыла, поскольку до крайности запаршивел, Кугель нажаловался в полицию, и Владимира Ивановича посадили на месяц в лагерь труда и перевоспитания – были такие специальные лагеря. В этом лагере он просидел только четыре дня, а на пятый день штрафников освободили американцы. Так закончился военный период жизни Владимира Ивановича Иова, о значении которого для предсказания будущего мне еще предстоит подумать в свете изречения Сенеки: «Благ процветания следует желать, а благами бедствий – восхищаться».

Глава IV
1

В первых числах мая, но уже после подписания Кейтелем безоговорочной капитуляции, Владимир Иванович в составе большой партии советских военнопленных был доставлен сначала в лагерь для перемещенных лиц, а затем в фильтрационный лагерь под Лейпцигом, где он проходил так называемую госпроверку. В этом лагере бывших военнопленных встретили молодые парни в новеньких гимнастерках, глядевшие подозрительно, во всяком случае, не по-братски.

– Ребята, вы чего! – на радостях сказал им Владимир Иванович. – Вы чего как не родные? Ведь мы же свои, природные русаки!

– Давай проходи, русак… – ответил ему один молодой конвойный и повел угрозливо автоматом.

Госпроверку Владимир Иванович проходил до конца августа сорок пятого года, и после того, как были наведены необходимые справки, его вызвал к себе начальник фильтрационного лагеря подполковник Вооружейкин. Он похлопал Владимира Ивановича по спине и сказал:

– Что, брат Иов, хлебнул лиха?

– Хлебнул, товарищ подполковник, – ответил Владимир Иванович, – и даже слишком.

– Ничего, брат Иов, у нас за битого двух небитых дают. Главное, что ты чист перед социалистической Родиной. Дуй домой…

В начале сентября Владимир Иванович приехал в Москву. Он вышел на площадь перед Белорусским вокзалом, ожидая, что вот сейчас его обуяет счастливейшее чувство возвращения восвояси, но, видимо, оттого, что за годы войны и плена он много раз проигрывал эту минуту в воображении, его ничего такого не обуяло.

Встречу Владимира Ивановича с Людмилой и Сашей я описывать не намерен, потому что, как ее ни описывай, все равно выйдет фальшь. В нужном месте я только замечу, что Людмила за эти годы сильно сдала, а Саша представлял собой к тому времени угрюмого мальчишку с оттопыренными ушами. Пожалуй, еще я замечу, что не прошло и часа после его возвращения домой, как ему уже казалось, будто он никуда не отлучался из своей комнаты в Барыковском переулке, и все, что было с ним в эти четыре года, есть результат чуть ли не того, что он либо надолго задумался, либо нечаянно задремал.

Владимир Иванович три дня безвылазно просидел дома, а потом пошел устраиваться на работу. В школу его не взяли – ни в ту, где он преподавал до войны, ни в те, куда он по наивности обращался. В конце концов ему объяснили:

– Напрасно вы ходите, товарищ. В школу вам путь заказан, потому что воспитание советской молодежи можно доверять только лицам с безупречной биографией. Я не спорю: возможно, вы настоящий советский человек. А если вы скрытый враг? Или агент империалистической разведки? Вы поставьте себя на место руководителя воспитательным процессом: вы бы доверили детские судьбы человеку, который всю войну просидел в плену? И я бы не доверил!..

Тогда Владимир Иванович устроился плотником в строительное управление, которое занималось ремонтом жилого фонда, но тут он проработал не очень долго, так как вскоре вышло специальное постановление Верховного Совета, приравнивавшее к демобилизованным всех бывших военнопленных. На волне этого постановления Владимир Иванович сначала устроился в школу завхозом, а затем окончательно возвратился на круги своя, то есть, как и до войны, стал вести производственное обучение. Это произошло уже в 1946 году, году моего рождения, когда практически из ничего я превратился в соучастника нашей жизни.

В конце сороковых и в начале пятидесятых годов, в то время, как я еще, что называется, пускал пузыри, в жизни Владимира Ивановича происходит несколько событий и перемен, на которых нужно будет остановиться. В сорок седьмом году у него родилась дочь Ольга. В том же году, незадолго до отмены продовольственных карточек и денежной реформы, обокрали их комнату в числе нескольких прочих комнат одиннадцатой квартиры, и в материальном отношении жизнь нужно было начинать, так сказать, с нулевого цикла, поскольку воры унесли все, за исключением семейного альбома и разных ничего не значащих мелочей. По тем временам это был настоящий удар, но Владимир Иванович и Людмила пережили его с достоинством, тем более что тогда вся страна начинала материальную жизнь, так сказать, с нулевого цикла. Я помню эту бедность: я видел семьи, которые питались одной селедкой, я видел матерей, собиравших по домам бросовую одежду, я видел нищих гармонистов в пригородных поездах и просто нищих на перекрестках, я видел такие очереди за мукой, что милиционеры, приставленные для порядка, их объезжали на велосипедах. Эта бедность оставила во мне такое сильное чувство, что я не могу без содрогания видеть загорских попрошаек, хотя и знаю, что они продолжают свое существование на тех же правах, что и палата лордов в английском парламенте.

В 1954 году, когда я пошел в первый класс, Владимир Иванович ездил в Дмитров, к родственникам по матери. Дмитров ему не понравился, но исключительно потому, что там его ограбили на вокзале. Поскольку это случилось накануне отъезда в Москву, уже после того, как Владимир Иванович распрощался с родней, ему было неприятно возвращаться к ним за деньгами, – он помялся-помялся и стал застенчиво побираться. Вспоминая об этом случае, Владимир Иванович всегда добавляет:

– Кто не просил милостыню, тот не жил.

В 1956 году, когда моя семья переехала на новую квартиру, Владимир Иванович получил первую послевоенную прибавку и стал зарабатывать восемьсот рублей в месяц. Тогда же он купил свой второй костюм; костюм был из синего бостона и сидел на нем, как доспехи.

В 1959 году умерла Людмила от рака поджелудочной железы. Она долго болела и за много месяцев до кончины выглядела до того неживой, что на Владимира Ивановича еще загодя навалилось чувство утраты и одиночества. Она умерла под утро 11 февраля, сорока лет от роду. После того как Владимир Иванович ее похоронил, у него вдруг завелись вши, и он долго выводил их серой и керосином. А потом наступила пора, когда люди перестали попадать под трамваи.

2

В течение примерно пятидесяти лет до этой поры люди почему-то необыкновенно часто попадали под трамваи, и поэтому в отрочестве у меня к этому виду общественного транспорта было сложное и, в общем, негативное отношение. И вот наступила пора, когда люди вдруг перестали попадать под трамваи. У этой поры было много новых примет, намекавших на новое качество жизни: люди начали потихоньку обзаводиться отдельными квартирами, на смену папиросам пришли сигареты, пропали очереди за мукой, но зато появились очереди за телевизорами, впервые с тургеневской поры встал вопрос отцов и детей, население страны внезапно разделилось на физиков и на лириков, причем физиков стали таким образом описывать в книгах, что, если бы у меня не было одного знакомого физика, я бы решил, что все физики идиоты. Впрочем, лирики тоже были хороши и уже потому, что постоянно устраивали диспуты на тему «Что ты возьмешь с собою в космос?». Кроме перечисленных примет, для того времени были также характерны борьба против слепого преклонения перед Западом и профсоюзные собрания, на которых разбирались семейные неурядицы.

После того, как люди перестали попадать под трамваи, в жизни Владимира Ивановича не происходит решительно ничего. Всякого рода происшествия начинаются с Сашей, помаленьку с Олей, что касается меня, то я в эту пору заканчиваю школу и поступаю в педагогический институт, а с Владимиром Ивановичем не случается решительно ничего. Наконец я выхожу из института учителем французского языка, женюсь, получаю направление в школу, которая находится в десяти минутах ходьбы от дома, где и встречаю крепкого старичка по имени Владимир Иванович, который ведет производственное обучение. Мы познакомились и в скором времени подружились.

Владимир Иванович до сих пор живет в своей комнате в Барыковском переулке, но уже один. Саша женился, переехал к жене, однако довольно скоро развелся и зажил сам по себе где-то на улице Чернышевского. Оля же каким-то загадочным образом получила однокомнатную квартиру в тех аристократических кварталах, которые располагаются между площадью Пушкина и площадью Маяковского.

Олю я впервые увидел полгода тому назад; это хорошо сложенная женщина, с приятным лицом – больше про нее ничего не скажешь. Что же касается Саши, то, будучи по образованию инженером в области химического машиностроения, он работает дворником и в свободное время, которого у него в принципе девать некуда, рисует фантасмагорические картины.

Саша – человек сложный. Во-первых, он беспокойный человек, и не по-хорошему беспокойный – это первое, что бросилось мне в глаза, когда я его увидал. У него на лице выражение постоянного, сосредоточенного беспокойства, какое бывает у людей, когда они силятся что-то вспомнить. Иногда это выражение сменяется миной крайнего удивления, при которой несколько выпучиваются его чистые, какие-то вымытые глаза и опускается подбородок. Когда он говорит, то часто прикладывает к правой стороне лба безымянный палец. Он носит бороду, но острижен наголо, по-солдатски.

С Владимиром Ивановичем мы до самого последнего времени виделись каждый день. Утром мы с ним встречались в учительской раздевалке и спешили на ежедневное совещание, которое называется «совещанием при директоре», что, в сущности, так же нелепо, как, например, «совещание при плохой погоде». Мы, как правило, являлись последними, садились за самую дальнюю парту в левом ряду, если она оказывалась свободной, что бывало довольно редко, так как среди учителей наблюдается та же симпатия к задним партам, что и среди учеников, и благостными глазами засматривались на нашу директрису Валентину Александровну Простакову.

– Те лица, которые думают, что они пришли сюда отдыхать… – заводила Валентина Александровна, и мы с Владимиром Ивановичем немедленно отключались. Я начинал прислушиваться к ровному гулу, доносившемуся из вестибюля, который означал прибытие нешумных пунктуальщиков и хорошистов, или к какому-нибудь шепотному разговору моих коллег, в которых иногда бывает столько чистой литературы, что иной разговор грех было бы пропустить. Например:

– Пью я вчера в учительской чай, – третьего дня рассказывала наша химичка Мария Яковлевна. – Пью я этот чай и чувствую – что-то не то. «Что за чай?» – спрашиваю, а Вера Петровна, которой очередь покупать чай, отвечает: «Индийский». Я говорю, что невозможно, чтобы этот чай был индийский, я его, говорю, пятьдесят лет пью и ни с чем не спутаю. Но Вера Петровна стоит на своем и даже коробочку показала; коробочка действительно такая, что якобы чай индийский: слон, а на нем мужчина. Я прямо измучилась вся, я же чувствую, что здесь что-то не так! На другой день приношу я свой чай, беру коробочку Веры Петровны и начинаю сравнивать ее чаинки со своими. Мои – черненькие, ядрененькие, а у нее одна, как моя, а другая какая-то таинственная, какой-то серенький червячок. Я отобрала похожие на мои, заварила: а, это индийский, не хочу лицемерить. Спрашиваю Веру Петровну, что означают ее серенькие червячки. А она: «Ах, оставьте, – говорит, – подумаешь – я для здоровья немного зеленого чаю подмешала». Я прямо обмерла! «Что же вы сразу-то не сказали! – говорю ей, а сама чуть не плачу. – Что вы здесь мистификации-то разводите, что я вам – девочка?!» Я теперь эту Веру Петровну прямо видеть не могу за ее проделки!..

Совещание при директоре заканчивается самое позднее в двадцать пять минут девятого, в ту пору, когда подходят основные наши силы – отличники, двоечники, троечники и бандиты. А ровно в тридцать одну минуту девятого – наши часы почему-то спешат на одну минуту и уже лет пять как с этим ничего не могут поделать – раздается звонок на первый урок, и вслед за этим устанавливается такая неестественная тишина, как будто по этажам прошел волшебник и всех унял. Владимир Иванович идет к себе в мастерские, а я забегаю в учительскую, чтобы сделать две-три затяжки, прихватываю конспекты и выхожу в коридор. Я выхожу в коридор и чую, что в воздухе витает что-то недоброе, предвещающее неприятность, хотя это, должно быть, просто припахивает туалетом. Не знаю отчего, но перед первым уроком мне всегда тяжко.

В течение шести академических часов мы с Владимиром Ивановичем по возможности честно делаем свое дело. И во время урока, как правило, суечусь, то есть размахиваю руками, чуть ли не в буквальном смысле этого слова бегаю по классу, то и дело острю и впадаю в лирические отступления. У Владимира Ивановича иная метода: он преимущественно сидит, говорит монотонным голосом, самое решительное, на что он способен, – постучать молотком по учительскому столу. Меня ребята любят, хотя я и суечусь, хотя это не совсем заслуженная любовь, а к Владимиру Ивановичу они относятся равнодушно. Владимир Иванович, когда он сердится на того или иного ученика, то просто не разговаривает с ним четверть, а то и больше; к ребятам у него сложное отношение – одних он любит, других недолюбливает, а третьих форменным образом презирает. Я же всех люблю, и правых и виноватых. Я их люблю той любовью, которой любят все маленькое, умилительно беззащитное – обреченное на любовь, и в этой любви заключается вся моя методика, педагогика и так далее. На мой взгляд, любовь к славным маленьким человечкам положительно может все, и нет ничего такого, чего она была бы не в состоянии воспитать. Я безусловно уверен в том, что хорошие люди – это именно те, кто в детском возрасте сполна испытал на себе человеческую любовь.

Другое дело, что я не очень люблю их учить, так как это во многих отношениях бесполезно; например, всем моим ученикам в принципе недоступно правильное французское произношение, как обеим нашим учительницам литературы недоступна идея непротивления злу насилием. Впрочем, директриса Валентина Александровна говорит, что я никудышный учитель, и это, должно быть, верно.

Из-за того, что моя педагогическая доктрина несколько разнилась с доктриной Владимира Ивановича, мы с ним часто спорили на темы учительства, ученичества и по разным кардинальным пунктам воспитательного процесса. Неизменно соглашались мы с ним только в одном, в том именно, что средний ученик нашего времени нисколько не хуже и не лучше своих предшественников, что характернейшую его черту составляет все та же традиционная романтичность, хотя в школьной раздевалке у нас крадут из карманов мелочь и среди наших учеников сколько угодно циников и прохвостов.

При этом я добавлял:

– Вот у Достоевского есть описание человека: двуногое существо и неблагодарное. Если бы меня попросили вывести формулу нашего ученика, я бы сказал: двуногое существо и романтик.

Эти наши споры обыкновенно происходили уже после уроков. На переменах поговорить было невозможно: то Владимир Иванович дежурит, то я дежурю, то случится наводнение в туалете, то подожгут радиорубку, то какой-нибудь молоденькой учительнице из начальной школы отчаянно нагрубят и нужно идти ее утешать, то Вера Петровна надорвет у старшеклассницы «подпушку» форменного платья, которое показалось ей слишком коротким, и в учительскую от старшеклассников является депутация за депутацией, то как-нибудь наподличает лаборант Богомолов, и уже ни о чем нельзя говорить, кроме как о том, что Богомолов редкостная скотина. Но в десять минут третьего звучит последний звонок, и я отправляюсь к Владимиру Ивановичу в мастерские. В это время у нас в школе наступает очаровательная пора – тихая, какая-то задумчивая, наводящая превращения. В эту пору учителями заполняются классные журналы, пишутся объяснительные записки, в подсобке актового зала военрук Семен Платонович Обрезков начинает чистить автомат ППШ, напевая «Придут полки и с севера и с юга», во всяких укромных местах вроде площадки перед радиорубкой совершаются свидания, двоечники и бандиты, которые любят задерживаться в школе после уроков, либо потерянно бродят по коридорам, либо засматриваются в окошки, нервно барабаня по подоконникам, и становятся очень похожими на пунктуальщиков и хорошистов, деятельно дружат мыслящие учителя и мыслящие ученики, уборщицы наводят поломойные запахи, от которых на душе становится беспокойно, и лаборант Богомолов выползает из подсобки химического кабинета с хищным выражением на лице. Поскольку этот Богомолов представляет собой своего рода явление, о нем нужно сказать несколько слов отдельно.

Лаборант Богомолов – злой гений нашего коллектива. Он невероятный подлец, какие встречаются только в книгах, а в жизни они, кажется, невозможны, – до такой степени все-таки несуразна безграничная подлость этой категории подлецов. Скажем, Богомолов ведет досье на всех работников нашей школы, и если попытаться его прижать, то на вас тут же упорхнет донос в районный отдел народного образования, неумный, вздорный, вымученный, но – донос. По этой причине Богомолова все побаиваются, и он позволяет себе неисчислимые вольности: приходит на работу, когда ему вздумается, игнорирует расписание и самозванно является на педагогические советы. У него даже внешность такая, что сразу видно, что он подлец. Лицо у него щекастое, одутловатое, из-за очков с толстыми стеклами совершенно не видно глаз. Ему нет еще тридцати, но выглядит он на сорок. Странно, что у него такая несправедливая фамилия, ему больше подошла бы фамилия нашей химички – Подлас. Владимир Иванович говорит про него: «Ну что ты с ним поделаешь, раз он такой отщепенец!»

Итак, в эту самую очаровательную пору, как уже было сказано, я спускался к Владимиру Ивановичу в мастерские. Если мы в очередной раз исчерпывали тему ученика, то открывали тему учителя средней школы. И здесь у нас не было особенных разногласий. Мы сходились в том мнении, что, так сказать, регулярный учитель – это необыкновенный человек, специально нравственный человек, каковое свойство оказывает сложное действие на его психику, и что он поэтому прежде всего причудливый человек. Ему мудрено не быть причудливым, так как он в течение десятилетий методически делает дело, на котором свернул себе шею Иисус Христос, ишачит от зари до зари, обязан посещать лекции по противопожарной безопасности и противовоздушной обороне, так как каждый свой вздох он должен запланировать и описать в нескольких экземплярах, так как им помыкает многочисленное начальство и, случается, насмерть обижают ученики. В результате этих причин регулярный учитель сложился как в высшей степени оригинальное существо, способное, в частности, ликовать и огорчаться совершенно по пустякам – например, ликовать, если на вопрос, кто выдумал систему химических элементов, ему ответят, что эту систему выдумал Менделеев, и огорчаться, если ему подсунут не те чаинки, надувательски заверив, что это те.

Кроме того, народная традиция несколько выдвигает учителя из ряда нормальных людей и помещает его где-то среди художников, изобретателей и милиционеров; поскольку в силу этой традиции на учителя глядят снизу вверх и немного изумляются тому, что он, как и все смертные люди, стоит в очередях, ходит в туалет, кушает щи, а учителю между тем довлеют-таки все человеческие свычаи и обычаи, то тут, конечно, возникают путаница и разлад, оказывающие сложное психическое влияние. Опять же в процессе производства нравственных ценностей учитель имеет дело с материалом настолько таинственным, что, несмотря на пропасть книг о воспитании и перевоспитании, этот материал остается не столько объектом знания, сколько объектом веры. Вообразите себе работника, который четверть столетия занимается делом, на порядок более таинственным, нежели проблема снежного человека, или буддизм, или передача мыслей на расстоянии – да к такому работнику боязно подойти! И, наконец, искусственная атмосфера порядочности и совестливости, возведенная в абсолют, вообще оранжерейность условий, в которых детям предлагается развиваться, не могут не сделать из учителя отчасти невменяемого человека, в том смысле, в каком невменяемым был грек Диоген, живший в бочке и тем не менее почитавший себя счастливейшим из людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю