355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Русская поэзия Китая: Антология » Текст книги (страница 10)
Русская поэзия Китая: Антология
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:52

Текст книги "Русская поэзия Китая: Антология"


Автор книги: Всеволод Иванов


Соавторы: Николай Алл,Мария Визи,Алла Кондратович,Варвара Иевлева,Борис Бета,Нина Завадская,Яков Аракин,Лев Гроссе,Ирина Лесная,Кирилл Батурин

Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

АЛЫЕ ПАРУСА
 
Утро, как чистый лебедь,
Точно алмазы – роса…
На бирюзовом небе
Алые паруса.
 
 
Верю ли я обману?
Иль не прийти кораблю?
Вижу, стоит желанный,
Тот, кого я люблю!
 
 
Сердце, с рассудком споря,
Будто совсем не стучит…
Солнце бросает в море
Огненные лучи…
 
 
Ветер расправил крылья.
Слышу, поют голоса…
Ближе… Уже подплыли
Алые паруса.
 
 
Руку мне подал с лаской…
Тихо промолвила: «Ты ль?»
 
 
Может быть, это сказка,
Может быть, это быль…
 
НА ЯХТЕ
 
Ступить ногой на шаткий ют,
Потом слегка правей,
И снова ветры запоют
О вольности своей.
 
 
Глазами встретить чей-то взгляд,
Чтоб сердце расцвело,
И знать, что ты сегодня рад
И что со мной светло.
 
 
Лежать без мыслей и без слов
(Слегка шумит вода),
Чтоб нас куда-то вдаль несло
И было так всегда.
 
 
Лишь при команде «поворот!»
Слегка открыть глаза,
Увидеть белый-белый грот
И фон, как бирюза.
 
 
Прозрачна и хрустальна гладь.
Мне радостно, мой друг,
А яхты будут пролетать,
Как бабочки вокруг.
 
 
Но знай, что вновь неповторим
Вот этот самый миг.
……………………………..
Туман сиреневый, как дым,
К воде почти приник.
 
ЯКОВ КОРМЧИЙКОНЕЦ ВЕНАДАД А
(IV Царств, гл. VIII, 7–15)
 
Был болен Венадад, сирийский царь, в Дамаске,
И Елисей-пророк в Дамаск пошел тогда.
И царь, узнав, сказал: «Колец возьмите связки,
Возьмите лучший дар, что я хранил года.
 
 
Ты, Азаил, возьми, иди, спеши навстречу
И так ему скажи: „Ты, человекобог,
Не раз от слов твоих проигрывали сечу,
Твой Бог к царю суров, но ты ли будешь строг?“
 
 
Я ль выздоровею, недуг осилю ль ныне?
Пусть спросит Бога он: оправлюся ли я?»
И Азаил пошел; стал на при к пустыне
И ждал того, чья речь – как блики лезвия.
 
 
И шли за ним дары, все лучшее в Дамаске,
Верблюдов сорок шло. И вот пророк пред ним.
И Азаил сказал: «Привет, дары и ласки
Царь Венадад прислал. Он недугом томим.
 
 
Он, сын твой, Венадад, он – Сирии владыка,
И он велел, чтоб я, твой раб, тебя спросил:
Оправится ли он, среди врагов великий?
Он стольких поразил и ныне он без сил».
 
 
И Елисей сказал: «Ты господину скажешь:
„Ты выздоровеешь“, однако ж он умрет;
Господь мне говорил: кого в цари помажешь,
Тот меч мой предо мной народам понесет».
 
 
И взор свой на него он устремил упорно,
И пронизал его до глубины души,
И свет его очей прорезал сумрак черный,
И загудело в том сокрытое в тиши.
 
 
Смутился Азаил пред взором Елисея.
И вдруг пред ним в тоске заплакал Елисей.
В слезах стоял пророк, а тот спросил, краснея:
«Что плачешь, господин, туманя блеск очей?»
 
 
Тот отвечал ему: «Я оттого рыдаю,
Что вижу зло и кровь, которые с тобой…
Сынам Израиля я ныне провещаю
Упорный на года и непрестанный бой.
 
 
Их крепости – в огне, их юноши убиты,
Младенцы пронзены у матерей в руках,
И трупы гибнущих гробницами не скрыты,
Беременных мечом разрубишь ты в домах».
 
 
И Азаил сказал: «Что раб твой пред тобою?
Я, мертвый пес, ужель я для великих дел?»
И отвечал пророк: «Я от тебя не скрою,
Здесь Сирии царя я ныне усмотрел».
 
 
И разошлись они. Вошел тот к властелину,
И царь его спросил: «Что говорил пророк?»
Ответил Азаил, свою сгибая спину:
«Ты выздоровеешь, – сказал, – в кратчайший срок».
 
 
И день едва прошел, а ночью, одеяло
Водою намочив, царю он на лицо
Тихонько положил. И вот того не стало.
Стал Азаил царем, взяв царское кольцо.
 
МАРИЯ КОРОСТОВЕЦПЕКИН
Мария Коростовец
 
Самый странный город в свете,
Город ярких крыш,
Над тобою цепь столетий
Пронеслась – ты спишь!
 
 
Величавые громады
Храмов и дворцов
Под немолчный звон цикады
Видят стаи снов.
 
 
И задумчивые ивы
В зеркале озер
Наблюдают сиротливо
Лотосов ковер.
 
 
В парке – видела воочью —
Бродит Кубилай…
Или это сторож ночью
Обошел Бэйхай?
 
 
Город завтрашний – вчерашний
В зелени садов.
Под стеной у старой башни
Много верблюдов…
 
 
Желтый ветер крутит тонкий
Лёссовый туман —
Скачет в лесе копий звонко
Старый Тамерлан.
 
 
Нас влекут по глади четкой —
Тсс… не надо слов…
Ярко убранные лодки
Вглубь восьми веков.
 
КИТАЙСКАЯ ШКАТУЛКА
 
Небольшой ларец. Наверху дракон.
Красок нежен цвет. Потемнел лишь лак:
Соблюдая обряд, красоты закон.
Рисовал его несравненный маг.
И сквозь цепь годов, через много рук,
Меж кудрявых туч изогнув хребет,
Сторожа дворец, – тайный враг иль друг,
Пролетал дракон, как туманный бред.
И в него, дрожа, не полночный вор,
При одной свече ростовщик-купец
Сыпал серебро, свой дневной позор,
И двойным замком запирал ларец.
И в него, смеясь, – хорошо любить! —
Мандарина дочь убрала подвес,
Баночку румян, жемчуг, яшмы нить
И любовный вздор молодых повес.
И неверный раб, хоть годами стар,
Пав на землю в прах, полотна бледней,
Принимал ларец, богдыхана дар,
А на дне шнурок вился, словно змей.
Исходя огнем, молодой поэт —
(«Пруд – луна – пион») ночи так тихи —
Куртизанки Сун воспевал портрет,
Ей тайком в ларце отсылал стихи.
Старичок монах, нищий и мудрец,
Собираясь в путь, в отдаленный храм,
Чашу, свиток сутр, четки клал в ларец,
Дело жизни всей посвятив богам.
Так скользит любовь, так скользит пророк,
Сводит с жизнью беспристрастный счет.
На ларце дракон, воплощенный рок,
Продолжает в даль, в вечность свой полет.
Он летит один между синих струй,
Средь кудрявых туч, через цепь веков,
Изогнувши мост золотых чешуй,
Равнодушный к лжи человечьих снов.
 
Январь 1941
Пекин
ФЕНИКС
 
Девочка скользнула, торопливо
Стянутыми ножками ступая.
На восток, где одинокой ивы
На траву ложилась тень густая.
 
 
Серебром браслетов прозвенела,
Оглянувшись, нет ли там погони:
Вдруг увидит мать, что так, без дела
Скрылась помечтать на этом склоне?
 
 
Желтолицая, глаза раскосы,
Разметались рукава халата,
Красной шерстью перевиты косы,
В волосах горит цветок граната.
 
 
Хорошо сидеть, обняв колени,
На причале у реки любимой
И следить, следить, как в грязной пене
Щепки по воде несутся мимо.
 
 
Мимо, вдаль, куда-то – неизвестно.
К новым городам, в жару иль стужу,
И она, покинув это место,
Уплывет на лодке вместе с мужем.
 
 
А теперь смыкаются ресницы
От объятий алого заката.
Что? Из солнца вылетает птица,
Осиянна, радужна, крылата.
 
 
Будто птицы с материнских чашек!
Ближе. Ослепительно сверкнула
Яркой молнией цветных стекляшек.
Девочка в том блеске потонула.
 
 
А потом от всех блюла ревниво
Тайну лучезарного виденья
Птицы царственной под сенью ивы.
Протекли года с того мгновенья —
 
 
Девочке правления кормило
Рок вручил, отметив: пронеси!
И она в историю вступила
С августейшим именем Цы Си.
 
РОССИЯ
 
О, Русь! Утерянная скиния,
Куда нам заповедан вход,
Среди снегов в узорах инея,
Где вьюг нестроен хоровод:
В лесной глуши ты дышишь тайною.
Как кипарисовый киот,
И лишь тропинкою случайною
Наш вестник до тебя дойдет.
 
 
Через века – веками строилась —
Нам принесла ты благодать,
И много светлых упокоилось,
Тебя пришедших защищать.
И много темных с дерзновением
Искали троп, чтобы сломить
Тебя, но тайным мановением
Судьба спряла иную нить.
И вот теперь стоим, усталые,
На рубежах иных времен
И верим: вспыхнут зори алые,
Рассеивая скучный сон.
 
«Четвертый раз расплавленный металл…»
 
Четвертый раз расплавленный металл
Налили в форму, слаженную туго,
Но колокол опять не зазвучал,
И спрашивали люди друг у друга:
«За что на нас прогневался Господь?
Все эти неудачи не случайны».
И мастер изнурял постами плоть,
Моля открыть ему звучаний тайны.
Открыть на все терзания в ответ
Тот перезвон серебряного сплава,
Который, словно ангельский привет,
С холма на холм несется величаво.
В его ушах струится этот звон,
То уходя, то подступая снова.
«Любовь и жертва! – пел, казалось, он, —
Любовь и жертва!» – два заветных слова.
И сердце мастера все расцвело,
В его груди заискрившись огнями:
Несказанно-блаженное тепло!..
Все человечество с его грехами,
Приняв, он безвозвратно полюбил,
Ему хотелось о сладчайшей жертве
Петь колоколом из последних сил…
Один прыжок – в объятья красной смерти.
Искали мастера, но не нашли,
Отливку без него благословили,
И звон прошел во все концы земли,
Единственный по красоте и силе.
 
КАМЕЯ
 
Мастер, к станку наклонясь, точит овал сардоникса.
И под нажимом резца рушатся стены веков:
Вот выступает, угрюм, профиль орлиный поэта.
Без Беатриче и рай муками ада томит.
 
ПОЭТ
 
Пусть нам скажут: «Поэт нам не нужен», —
Пусть смеются над нами в лицо —
Мы, поэты, смыкаемся туже
Не в кружок – в золотое кольцо.
 
 
Пусть, насмешливо вздернув плечами,
Разжиревший и наглый торгаш
Процедит размалеванной даме:
«Я бы отнял у них карандаш».
 
 
Но когда на душе неуютно.
Дождь дворы заливает кругом,
И, казалось бы, тут не до лютни,
Если входишь в нетопленый дом,
 
 
Мы подсядем к пустому камину,
И пустой загорится камин:
Я платок полинялый накину —
Горностаевый мой палантин.
 
 
И уйдем в недоступные страны
 Мы жемчужной тропой в пустоту,
Где певуче-цветные обманы
Нам покажут в глаза Красоту.
 
 
Мы увидим такие рассветы,
О каких торгашам не мечтать:
Только дети, глупцы и поэты
Сохраняют еще благодать…
 
 
Пусть фонарь отражается в луже,
Освещая скупое крыльцо —
Мы, поэты, смыкаемся туже
Не в кружок – в золотое кольцо.
 
МЫ ПЛЕТЕМ КРУЖЕВА
 
В отсыревшем подвале у ткацких станков
Толпы девушек нити ткут.
Те слепые ткачихи живут без снов,
Ибо вечный удел их – труд.
 
 
Они трудятся утром, сгибаются днем,
Даже ночью шуршит челнок,
И всегда в темноте – для чего с огнем? —
Не кончая, кончают урок.
 
 
И испуганно радость зовут бедой,
И сердца одевают льдом,
А жестокая смерть непреклонной рукой
Их уводит в свой вечный дом.
 
 
Но сказала одна: «Я раскрою глаза!»
И другая: «Ведь я же не крот!
Пусть захватит, закружит, затреплет гроза,
Мы изменим станка поворот!
 
 
Нам раздвинется небо – крутой водоем,
И душа затрепещет, жива.
Пусть растают сердца! Мы не ткем, мы не ткем,
Мы плетем кружева!»
 
ЮСТИНА КРУЗЕНШТЕРН-ПЕТЕРЕЦРОССИЯ
 
Проклинали… Плакали… Вопили…
Декламировали:
                                  «Наша мать!»
В кабаках за возрожденье пили,
Чтоб опять наутро проклинать.
А потом вдруг поняли. Прозрели.
За голову взялись:
                               «Неужели?
Китеж! Воскресающий без нас!
Так-таки великая! Подите ж!»
А она действительно, как Китеж,
Проплывает мимо глаз.
 
28 июля 1944
ДОМ
 
Холодный опустевший дом,
И тишина, и пыль, и мрак —
Дом выстроен был кое-как
И обречен давно на слом.
А все ж он был кому-то мил,
И кто-то в нем когда-то жил
Еще недавно иль давно,
И кто он был – не все ль равно.
 
 
Я мертвого не разбужу,
Я тихо сяду на скамью
И ношу тяжкую мою
Бесшумно рядом положу.
Багаж мой – паспорт да портплед,
Стихов немного, много лет,
Да сердце, ставшее сухим,
Как будто вовсе не моим.
 
 
Да, в этом сердце не сыскать
Тех чувств, что раньше бились в нем,
Но отчего же странный дом
Меня заставил задрожать?
Простой некрашеный фасад,
Подслеповатый окон взгляд,
И челюстью вперед крыльцо —
Совсем знакомое лицо.
 
 
Мое лицо… морщин моих
Я вижу на стенах узор,
И плющ, как головной убор
На волосах моих седых.
Я зеркала не сберегла,
Но всюду, всюду зеркала,
И чем они мутней, темней,
Тем сходство скорбное полней.
 
ДЫМ
 
Уходя от родины навеки,
Не гляди на дым,
А зажмурь заплаканные веки,
Крепко их зажмурь.
Дым не раз еще увидишь снова,
Но таким седым
Может быть он только у родного
Дома – в годы бурь.
И еще не раз глаза усталой
Ты протрешь рукой
И подумаешь о том, как мало
Свой любил ты кров,
И еще не раз слеза ресницы
Обожжет тоской,
Это зов далекий возвратится,
Это – дыма зов.
 
«Когда-то… мне мальчик-колчаковец дал на храненье гранаты…»
 
Когда-то…
Мне мальчик-колчаковец дал на храненье гранаты.
Могли пригодиться – поход предстоял не один.
О, я их хранила самоотверженно, свято,
Как честь их хранила. Таила от мамы, от брата
И плакала после над шуткой – над ящиком мандарин.
 
 
И снова у ящика. Не мандарины – гранаты.
Приказано сдаться. Граната в руке у меня.
Но как они счастливы, глупые эти солдаты,
Что больше не будет ни пороха, ни огня.
Бегут не в защитном. Успели одеться в халаты,
У каждого в мыслях жена, или мать, или сын.
Взорвать их? Имею ли право? И я положила гранату,
Хозяйка их жизни, как в вазу кладут мандарин.
 
ПОРАЖЕНИЕ
 
Вьется улица трубкой коленчатой,
Но куда ей уйти от позора,
Если взят, обесчещен, как женщина,
Истомленный бомбежками город?
 
 
И какая-то подлость читается
На испуганных лицах прохожих.
Это новая жизнь начинается,
Ни на что не похожая.
 
1949
шанхай
ВСТРЕЧА
 
О, как ей мечталось о музыке вечной
Шуршащего леса, привольного сада,
О благовесте с колокольни заречной,
О жаворонках, соловьях и цикадах.
 
 
Но родина встретила гулом завода.
Молчаньем зарубленных дедовских вязов,
Вопросом: «Как прожили вы эти годы?» —
Да шепотом сестриных страшных рассказов.
 
«Покамест не надо… Пожалуйста, позже…»
 
Покамест не надо… Пожалуйста, позже,
Когда переплетами стиснем страницы,
И все аккуратно по полкам разложим,
И сможем уже ничему не дивиться.
 
 
Тогда мы освоимся в смешанной стае
И слов, и ошибок, и всех недомыслий,
И, может быть, даже немного оттаем,
Как эти сосульки, что в окнах нависли.
 
 
Но нужно покамест в лубки бинтоваться,
И голову выше, что только есть силы,
Чтоб после, когда-нибудь, лет через двадцать
Привычное имя произносилось
 
 
Без боли… без стона… без лишней бравады,
Чтоб были стихи, как отреявший ладан:
«Я очень спокойна, но только не надо».
 
CHINA DOLL

Владимиру Померанцеву


 
Барабанил по клавишам. О зачем эти руки боксера?
Каждый взмах – зуботычина. И казалось, что бедный Шопен
Обливается кровью. Но, случайная, с верткостью вора,
Серебристая нота над сыростью стен.
Музыкант не слыхал ее. Словно оглохший от грома,
Продолжал молотить – все равно ничего не поймут.
Обломалась педаль. Он вскочил. Он налил себе рому,
Отвернулся и плюнул: «Дурацкий прелюд!»
А душа-то болела. Болела по-русски, бешено.
Он с проклятьями трижды измерил прокуренный холл.
На рассвете кантонском, после ночи кромешной,
Узкоглазая девушка. Он ее называл China Doll.
Да и та не спасла. Пистолет или яд?
Ничего не известно. Не говорят.
 
ЯН ГУЭЙ-ФЕЙ
 
Душный ветер траву колыхает сердито,
Пыль нависла над степью, как желтый туман.
Утомились и люди, и кони. Без свиты
Подъезжает к подножью горы богдыхан.
Вот он спешился. Вот повернулся он круто.
Он один, а над ним только небо и зной,
Но измученный конь понимает как будто,
Что хозяин ушел говорить с тишиной.
 
 
Тут
Раскаленные вихри жестокую землю метут,
Ту, что стала постелью твоей,
Ян Гуэй-фей.
 
 
Ян Гуэй-фей,
Помнишь лотосов чащи на темном пруду?
Помнишь нашу тропинку в дворцовом саду,
Там, где склоняется к водам узорный бамбук?
Твой парчовый рукав,
Башмачков твоих стук.
Блеск нарядных запястий?
Это – счастье,
Что нельзя возвратить, потеряв
Ян Гуэй-фей.
 
 
Ирис шепчет о ней, и воркуют свирели,
И бряцают о ней жемчуга ожерелий,
И зеленый нефрит
Говорит:
«Я люблю Ян Гуэй-фей».
Девять лет безмятежных неслышно пройдет,
Но раскроются настежь все девять ворот,
И однажды под гром барабана
Ты с постели подымешься рано.
В небе утреннем розово-синем
Развевается знамя павлинье.
Распахнулись все девять ворот,
Ты глядишь в пустоту,
И лицо твое снега бледней.
Почему ненавидит народ
Красоту
Ян Гуэй-фей?
 
 
У подножья высокой Омэ
Император как в тесной тюрьме.
Даже здесь, далеко в Сычуане
До дворца докатилось восстанье.
Отдохнуть.
                      Но возможен ли отдых?
Снова крики – все ближе, страшней.
Копья подняты в воздух,
И грозят они ей,
Ян Гуэй-фей.
 
 
Ян Гуэй-фей.
Это – брови, как листья у ивы,
Что тонки и красивы,
Это – пение арф.
Это – губ горделивый излом.
Это – шелковый шарф
Затянулся на шее узлом.
На руках у солдат бездыханное тело…
 
 
А хотела
Жить
Ян Гуэй-фей.
 
 
По земле расстилается тень,
В душном воздухе реет гроза.
И как в тот трижды проклятый день,
Богдыхан закрывает глаза.
 
1949
ЛИ ТАЙ-БО
 
Сидел развалясь, он, веселый и пьяный,
Забывши о том, что нельзя и что можно.
Он крикнул: «Вина!» – на пиру богдыхана,
Ну словно в харчевне орал придорожной.
 
 
Придворная знать удивлялась нахалу.
Вниманьем охвачены взоры и уши.
Сама Ян Гуэй-фей для него растирала
На блюдце фарфоровом палочку туши.
 
 
Он снял сапоги и швырнул их, икая.
Забегала кисть по тончайшей бумаге,
И тишь воцарилась в палате такая.
Как по мановению грозного мага.
 
 
Красавица смотрит на руку, на свиток,
И рдеет в лице ее нежный румянец.
Ей пишет стихи Ли Тай-бо знаменитый,
Хоть первый из самых отчаянных пьяниц.
 
 
Он встал. Бородища – растрепанный веник.
Забрал сапоги и уходит с поклоном.
Не нужно ему ни почета, ни денег,
Соскучился он по просторам зеленым.
 
 
Однажды у речки, веселый и пьяный,
Забывши о том, что нельзя и что можно,
Он крикнул: «Луну!» – и с ковшом оловянным
Бултыхнулся в воду неосторожно.
 
 
Друзья удивлялись, жалея нахала:
«Он баловень жизни, народа и трона,
Сама Ян Гуэй-фей, отведя опахало,
Не раз улыбалась ему благосклонно».
 
 
Часами сидел он в харчевне, икая,
Швыряя монеты ребятам и нищим,
И сволочь его окружала такая,
Какой никогда и нигде не отыщешь.
 
 
Он сам уничтожил судьбы своей свиток,
С великими гордый, с презренными равный.
Чудесного дара огромный избыток
Не смог довести он до старости славной.
 
 
Плывет бородища – растрепанный веник.
Нет, рано еще говорить о поэте.
Бродягу и пьяницу знал современник,
Поэт Ли Тай-бо – это тысячелетьям.
 
1949
Шанхай
«Холод осенний в китайском панно…»
 
Холод осенний в китайском панно.
Птицы загрезили дальними странами.
Птицы молчат над плакучими ивами.
Ивы поникли зелеными гривами,
Ивы оделись седыми туманами.
Холод осенний в китайском панно.
 
1953
Шанхай
«Шорох ли… Шепот ли… Непостижимый…»
 
Шорох ли… Шепот ли… Непостижимый,
Над головой пронесется он мимо.
Хочешь поймать его? Нет! Безнадежно!..
Но отчего же ты вздрогнул тревожно?
Хрустнули пальцы измученных рук…
Был ли знакомым тот звук?
 
ПРОЩАНИЕ
 
В блеске печальном свечей
Заколебалась парча
У плеча.
Больше не надо речей.
Веер к губам поднесен.
Все.
 
«Жизнь спокойней. Жизнь как будто соннее…»
 
Жизнь спокойней. Жизнь как будто соннее,
Отшумели все ее ветра,
За очками тихими иронии
Побредут, хромая, вечера.
 
 
Не болеть уж больше одержимостью
Ни страстей, ни песен, ни борьбы —
Это в книге засыхает жимолость
Не расцветшей – выцветшей судьбы.
 
«Ты любишь цветы? Я их тоже любила…»
 
Ты любишь цветы? Я их тоже любила,
Но только мои – облетели, завяли.
Твои же пытаются цвесть на могилах
Фарфоровой хрупкой печалью.
 
 
Ты любишь любовь?.. Я любила когда-то:
Ее или тех, кто дарили ее мне?
Не помню… все это ушло без возврата…
И ты постарайся, не помни.
 
«С ногтей так быстро сходит лак…»
 
С ногтей так быстро сходит лак,
Так быстро вянет портулак —
И так же быстро жизнь скользнет,
Как лифт, опущенный в пролет.
 
 
Белеют ногти от тоски,
Чернеют в книге лепестки,
И, зубы в губы зло вонзив,
Решишь, что жизнь – нелепый миф.
 
 
Все вычеркнуть, перечеркнуть,
Твердить себе: «Забудь! Забудь!»
Все суета, все – только тлен,
И сердцу – ничего взамен.
 
«Часто на Бога сетую…»
 
Часто на Бога сетую,
Злюсь на себя, ропщу.
То, что сыта, одета я,
И замечать не хочу.
Горестей моих горы,
Радости ни на грош.
А нищенка под забором,
Наверно, думает: «Врешь».
 
ДЫМ
 
Волчья кровь у меня. Волчья кровь в моих спутанных жилах
Говорит, и гудит, и поет, и взывает о мести.
Я волчихой была. Я по-волчьи жила и любила —
Не жалейте меня. Это ей, белокурой невесте,
Что сегодня, краснеющую, подведут к жениху,
Ваша жалость нужна. Это ей на пути лебедином
Слово доброе нужно. А мне, что одна издыхала на колющем мху,
Что, едва зализав свои раны, бежала в долину,
Где скрывался мой недруг. Мне, что вонзала в детеныша зубы,
Если был он труслив. Мне, седой, но внутри еще черной,
Мне, которой не нужны ни люди, ни боги, ни норны,
Мне – костер из сухого бы дуба.
Зажилась я на свете. Я с вами бессменно в столетьях,
В ваших снах, в ваших сказках. Проносят меня ваши дети
Через жизнь, через смерть, на проклятье храня, не на счастье
Из клыков моих острых звенящие гневом запястья.
Лишь огонь вас спасет от наследья волчихи-прабабки.
Разложите ж костер, чтобы дым был и черный, и едкий,
Сядьте в круг, подожмите покорные лапки
И смотрите – я вышла из клетки.
Я хвостом заметаю следы, по которым, давно ли, —
Я бежала за волком вот этою самой дорогой,
Я стонала, хрипела. Я выла у вашего лога,
Выть еще я умела от боли.
Все хвостом замету. Эти кости, которым нет счета,
Черепа, из которых я – жадная – мозг выпивала,
Все, что было добыто охотой,
Все, на что меня злость посылала.
Пусть сгорит это все, чтобы дым был и черный, и едкий,
Чтоб тяжелым костром нависал он над вашими головами,
Чтобы слезы глаза вам кололи больней, чем иголки,
Чтобы радовались ваши далекие предки,
Этим дымом прощаюсь я с вами,
Волки.
 
НОРА КРУК«Белые, чистые хлопья на этой панели…»
 
Белые, чистые хлопья на этой панели
В грязь превращаются. Белые, чистые – в грязь.
Город жестокий украсить они не посмели,
Он ненавидит все чистое, не таясь.
 
 
Вот он – Шанхай. Над чудовищным месивом грязи
Льется из окон высоких прикрашенный свет,
Судьбы людские без смысла, без цели, без связи
Прячут от жизни нарядные тюль и жоржет.
 
 
Климат душевный тяжел, ограниченны дали,
Страшно, что вакуум жизни уютен и чист,
Люди и сами смертельно уютными стали,
Тянет в болото безжалостный город-садист.
 
«Я хочу, чтобы память осталась в ладонях…»
 
Я хочу, чтобы память осталась в ладонях,
чуть шершавая память китайской одежды,
и чтоб запах остался неувядаем
тех пионов, и ландышей, и надежды.
 
 
Твои губы шершавые жарко дышат,
а глаза твои узкие – угольки.
Нас никто не увидит и не услышит
близ моей желтокожей родной реки.
 
 
Вечера, о которых потом писали
«незабвенные вечера»…
И чего мы друг другу не обещали
…как вчера.
 
 
Опускается занавес. Все сместилось,
все затянуты в битвы идеологий
и впадают балованные в немилость —
их с Олимпа преследует голос строгий.
 
 
Глас народа? Так думали и в России.
Снова бегство… Разлука. Прощанье ранит.
А в стране из поэта возник Мессия…
Я хочу, чтоб в ладонях осталась память.
 
1957
Китай

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю