Текст книги "Третья рота"
Автор книги: Владимир Сосюра
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
VIII
Переездная… Село Переездная… Химовка. Это – хутор неподалёку от Звановки, где при тётке жила бабушка, а у тётки была казённая винная лавка. Тётка была «сиделкой». Она имела красивый дом под зелёной железной крышей, с комнатами на деревянных полах, старинными комодами, стульями, буфетами и коврами. Просторный двор, полный птицы, а в углу, у ворот, деревья, кролики, голуби.
А у нас не было никакого дома. Мы жили в полуразрушенной мазанке с тарантулами в покинутом саду помещика у таинственных пустынных и уродливых сараев.
Лето. Меня страшно мучит лихорадка. У меня высоченная температура. Ни врача, ни фельдшера, ни мамы. Никого. Я один, моё тело какое-то странное, словно его много-много, и весь я большой-пребольшой, больше всего мира. Потом я потерял сознание, и будто какое-то жёлтое и звонкое море плещется вокруг меня. А вода горькая, плохая…
И ещё эти тарантулы, мокрицы, чернохвостки, ползающие по мне, а я ужасно боюсь, что чернохвостка залезет мне в ухо.
Как я ни берёгся, одна всё-таки заползла в ухо и внесла в него нескончаемый грохот, да такой, что я чуть не сошёл с ума от крика и ужаса. Ухо мне залили «оливой» (лампадным маслом), и чернохвостка сдохла. Ещё долго гремели громы в моей голове, но это только казалось. Вместе с чернохвосткой сдохли и они.
Я очень любил лазать по деревьям – высоко-высоко. Мать внизу кричит, ругается, а мне смешно. Она думает, что я упаду, а я совсем так не думаю и залажу, куда захочу. Только мне не нравилось, что мальчишки такие жестокие. Заберутся на явор, вытащат из гнёзд голых желторотых воробышков и всех убивают, да ещё и смеются. А я плачу. Мальчишки большие и сильные, а я маленький и не могу защитить бедных пташек, потому и обливаюсь горькими слезами.
Ещё мальчишки нехорошо ругались и курили, а их матери, когда я им говорил об этом, только смеялись.
Отец часто ходил со мной к бабушке и тёте. Бабушка всегда что-нибудь давала отцу, чтоб тётка не видела, ну там денег или водки. Тётка же, когда мы уходили, всегда обыскивала отца и меня. Мне было тяжко и стыдно, не за себя, а за тётку. Ну разве ж я мог что-то украсть у неё?
Вот я стою перед ней в маминой тёплой кофте, повязанной верёвкой, в рваных башмаках, а на дворе трескучий мороз, такой мороз, что мне и выйти страшно. А тут так тепло, светло и уютно. А тётка шарит дрожащими от злости руками у меня в карманах…
IX
Весна. Я бегаю по узким грязным улицам Третьей Роты. Шумят ручьи, звонкое синее небо над Донцом колышется дрожащим маревом заводского дыма. Ветер относит его направо за Донец, за голубеющие леса, к русским сёлам, что стоят среди песков и сосен.
На Красной улице, центральной улице нашего заводского села, ко мне подбежали двое мальчишек, смуглые курносые и весёлые. Как и я, они были бедно одеты, но весенней радостью пылали их задорные чёрные глаза. Старший крикнул мне:
– Давай бегать!
– Давай!
И мы побежали.
Это были дети часового мастера Дмитра Гороха – Ларя и Федя. Они жили в бедной, неогороженной чужой хате. Мать стирала бельё у Ванвинкенрова, или Жилы, как называли в народе бельгийца, владельца фабричной мастерской около завода. Отец Лари и Феди, как и мой, был алкоголиком, каждое лето он шёл на рудник и бросал семью на произвол судьбы, а зимой возвращался в Третью Роту почти раздетый: на одной ноге – онуча, на другой – драная калоша. Его жена Наташа фактически содержала пьянчугу. Обмоет его, оденет, а летом он снова исчезает, чтобы зимой вернуться грязным, оборванным… У него тогда по воротнику целыми армиями лазают паразиты, а он не разрешает уничтожать их:
– Воша тоже хочет жить. Не тронь их!
Он страшно скандалил, когда напивался, выбрасывал иконы из хаты, топтал их ногами и гонялся с ножом за своими детьми.
Он выбегал босиком на снег и кричал мне:
– Володька, почему земля крутится? Я не хочу, чтоб она крутилась. Я ей запрещаю это!
Но земля не слушалась Гороха и не переставала крутиться. Горох хотел смастерить, как и муж сестры моего дедушки, гигант-столяр Холоденко, вечный двигатель; только Холоденко – деревянный, а Горох – железный «перпетуум мобиле».
У них ничего не получалось, но несчастные изобретатели упрямо продолжали своё безнадёжное дело.
«Добрые люди» посоветовали маме и Горошихе напоить своих мужей водкой, настоянной на «божьих коровках», чтоб отучить их пить.
Мама с Горошихой так и сделали.
Отец едва не умер от нескончаемой рвоты, а Гороху – хоть бы что. Желудок у него был железный. За это он хорошенько отхлестал свою жёнушку. Горошиха была молдаванкой, вернее – валашкой, и очень любила своего несчастного мужа. Она была настоящая труженица. День и ночь работала и содержала всю семью.
Удивительно жестоко относился Горох к своим сыновьям, а дочь Серафиму любил. Когда четвёртый сын – маленький Василь – упал лицом на раскалённую плиту, отец даже пальцем не пошевелил, чтобы спасти его. Сказал только:
– Пусть горит… Чёрт его не возьмёт.
У Василя ужасно обгорел левый глаз.
Старший их сын Петро уже ходил на завод. Мне нравилось их трудолюбие, этих Горошенят, трудолюбие и бережливость. Нравилась их смелость, когда они дрались с мальчишками, особенно сила, храбрость и выдержка Феди. Он дрался молча, от ударов никогда не плакал и всегда выходил победителем. Противников пугало железное и грозное молчание Феди, подкреплённое, конечно, сильными толчками и стальной хваткой рук.
А Ларя рисовал, как и его отец. Он мечтал стать художником.
Мы часто купались в Донце, переплывали на ту сторону, в лес, и крали у лесника Паримона арбузы и дыни на бахче, рвали дикие груши и кислицы, собирали дрова, а больше крали их; разбирали плетни у Паримона, ходили на озеро ловить рыбу и выкорчёвывали пеньки для костра, рвали ежевику и собирали грибы.
На свалке за магазином «Общество потребителей» при содовом заводе мы часто шарили в поисках разноцветных бумажек, ягодок и конфет, ярких лоскутков…
Как-то мы рылись на этой проклятой свалке, и я, не заметив, наступил босой ногой на половинку разбитой бутылки: острые концы её врезались мне в пятку. Я дико орал и никак не мог остановить кровь. Тогда Ларя Горох оторвал от своих штанов карман и перевязал мне ногу. Потом я лежал дома.
…Вот мы катаемся на дрезине, на которой рабочие возят шпалы для ремонта колеи возле завода. Я схватился за железные ручки спереди дрезины и бегу по шпалам – спиной к станции. Когда дрезина разгоняется, я вскакиваю на неё и мы смеясь тарахтим по рельсам, а потом всё начинается сначала. Но как-то раз я не успел вскочить на бешено мчащуюся дрезину. Ноги мои попали между шпал, и дрезина ударила меня выше колен. Однако я не выпустил железных ручек, хотя тело моё оказалось под дрезиной, между рельсами. Горошенята никак не могут остановить дрезину, она мчится, а я кричу, волочась под ней, но железных ручек не выпускаю из окаменевших рук.
Наконец дрезина остановилась. Меня вытащили из-под неё, я пытался встать, но не сумел. Страшный удар, наверное, парализовал мои ноги, и коленные чашечки свернулись на сторону. Мимо проезжал крестьянин с арбой сена, меня подняли и уложили на это сено, привезли домой. Я два месяца не мог ходить. А потом всё прошло, только коленные чашечки у меня и поныне острые.
Мы собирали на шахтах уголь и железо, медь и жесть, чугун, но больше – крали на заводе и продавали металлолом нашему родичу Удовенко, который жил на глухой улице, над Донцом, и прозывался по-уличному – Железняк.
Он платил нам за фунт меди 8 копеек, за фунт железа – копейку, за фунт чугуна – пол копейки и копейку за три фунта жести. Как-то мама взяла меня за руку и повела в заводскую бондарную мастерскую, где я стал работать учеником. Пантелей Плыгунов, цеховой бригадир, платил мне ежедневно 5 копеек, а я за это собирал гвоздики по цеху. Потом квалификация моя повысилась: я стал «заовтаривать» бочки для бикартоната, то есть вбивать гвозди в маленькие обручи над дном и вверху бочки с внутренней стороны обода и вбивать кольца в днища этих бочек.
Ещё в Седьмой Роте, где отец был сельским писарем, я, когда пас с сельскими мальчишками и девочками телят и коров, кроме игры «в кремешки», научился играть пальцами на губах. Делается это так: большим пальцем правой руки, повёрнутым и загнутым книзу, упираешься в подбородок, под нижней губой, но не сильно, и вытягиваешь сомкнутыми остальные пальцы, потом, охватив большой палец левой руки правой рукой, начинаешь быстро вертеть вверх и вниз ладонь правой руки. Когда крутишь ладонь и при этом мычишь, то мычание превращается в непрерывное «би-би-би», или «ми-ми-ми», или же «ма-ма-ма» – словом, как захочешь.
Я знал много мотивов вальсов, маршей, песен, и Пантелей Плыгунов заставлял меня играть для рабочих на губах.
Я садился, заложив ногу за ногу, на бочонок и почти целый день играл рабочим на губах, а им от этого лучше работалось.
Иногда я получал гривенник «на конфеты».
Мне очень нравилось работать в бондарне, а играть марши надоело, от них у меня болели губы и немели руки.
Все рабочие были весельчаки и много пели.
Ходят вокруг бочек на верстаках, забивают в обручи гвоздики и все поют, смеются и поют:
Он по горнице похаживает,
Балалаечку налаживает…
А румяный и красивый Панько Плыгунов, наш цеховой бригадир, только похаживал своей лёгкой походочкой по цеху и приветливо и весело всем улыбался. Он был ласковым человеком, задушевным, искренним и поэтичным. Никогда ни на кого не кричал и не бил, и работа вокруг вся в песнях и солнечных лучах так и кипела.
Возможно, и бывали у него конфликты с рабочими, но я такого не помню. Моё детское воображение было наполнено песнями и радужными картинками труда… Всем сердцем отдавался я работе… Очень я полюбил её и хотел быть как взрослые.
Но я был мал, а детский труд запрещался на заводе, и когда приходил инспектор по труду, Панько Плыгунов прятал меня в большую бочку, а когда инспектор покидал цех, я вылезал и с радостью погружался в звонкий и светлый мир труда.
Но недолго продолжалось моё счастье… Пришлось мне оставить завод, потому что малолетним не полагалось работать в этом коптящем и громыхающем гиганте.
Часто мне снилась залитая радужным солнечным светом и песнями бондарка, и я плакал во сне от тоски, невозможности вернуться в этот чудесный и манящий мир.
А зимой мы выехали в село Переездная, где отец стал учителем. Я уже красиво писал, на пятёрки и без ошибок, решал задачки на все четыре действия, умножал трёхзначные и даже четырёхзначные числа.
X
Зима. Яркая, пушистая, лунная зима в селе.
Я выбежал за ворота, и ко мне подошли две хорошенькие девочки. Одна в шубке с меховым воротничком, смуглая, черноглазая и ласковая. Луна над нами серебряно смеётся, а мы смотрим друг на друга, эта смуглая девочка и я; мне сладостно и [приятно] смотреть на неё. Сердце моё трепетно, певуче сжимается, и я весёлой серебристой птахой лечу в чёрные, полные звёзд озёра её глаз…
У меня не было пуговиц на пальто, и девочка вытащила булавку из своей шубки и заколола мне пальто, чтобы я не простудился. Когда она касалась меня, я весь замирал от сладостного и жуткого восторга. Мне хотелось, чтобы она никогда не убирала от меня своих рук… И ещё у меня не было носового платка, и она подарила мне свой, такой душистый и чистенький.
Потом мы втроём играли в фанты – завязывали рожки на платке. Только когда я целовал эту девочку, то никак не мог попасть в губы, а всё тыкался носом в её душистый и ласковый воротник. Потом эта девочка начала у нас учиться. Её привела к нам мама, полная, статная, смуглая и красивая. Она была слепая, но по её глазам этого никак не было заметно. Она смотрела на нас своими тёмными безднами и словно видела всё вокруг. Но она не видела ничего. В глазах у неё была «тёмная вода».
Я очень любил её дочку. Но мне не нравилось, что она выставляет напоказ нашу любовь.
Из-за этого она мне опротивела.
Вообще все девчонки тогда мне были противны. Я даже удивлялся, как я смог влюбиться в эту смуглянку. Но странное дело, девчонки хоть и были мне противны, однако в каждом селе я влюблялся в какую-нибудь из них, и они в меня…
Однажды мы колядовали: ходили со звездой и пели в хатах, а за это нам давали конфеты или деньги. Мы вошли в одну хату, очень бедную хату. Нам открыла дверь девочка с таким красивым лицом, что у меня застыла душа от внезапного счастья. Я молниеносно в неё влюбился.
Больше я этой девочки не видел никогда, потому что мы снова уехали в Третью Роту.
Все любови мои в разных сёлах никогда не заканчивались и не росли вместе со мной, потому что мы переезжали из села в село.
Вот Звановка.
Я в церкви и влюблён в дочку дьякона.
Она поёт в церковном хоре и, когда проходит мимо меня, словно бледный и скромный ангел, опускает ресницы и вся краснеет. И мне так жутко от этой тайны…
XI
Вот Седьмая Рота. И опять любовь, и опять дочка дьякона. Только та, первая, была худенькая, стройная, а эта – румяная толстушка, как просвирка, залитая вечерней зарёй, с тёмными, как и первая, глазками.
Разумеется, моя любовь к этим дьяконовым дочкам ограничивалась вздохами и грёзами, чистыми, детскими.
Ах, Седьмая Рота!..
Она, как и Третья, на берегу Донца, на его правом и крутом берегу.
Шумящий лес пьяно качается по ту сторону серебряной дороги в Дон. И запруда, а на ней дядьки в широкополых соломенных брылях «водят» в глубокой воде щук.
Удочка туго согнулась, и леска вот-вот оборвётся от метаний хищника, проглотившего вместе с наживой смертельно острый крючок. Как борется за жизнь щука! Туманной молнией пронзает она глубину и бросается, как обезумевшая, то влево, то вправо, то вверх, то вниз… А дядька, такой себе длинноусый Сковорода, прищурив хитрый карий глаз, спокойненько то отпустит леску, давая щуке обманчивую свободу, чтоб она ещё больше утомилась, то вновь подтянет, пока эта обессилевшая гроза плотвички и себельков не сдастся на волю победителя в белой полотняной сорочке с неизменной люлькой в зубах.
Дядьки мои, дядьки!
Как я вас любил и люблю!
Может, потому, что и родственники у меня такие же, как вы, селяне, которые спокойно живут и работают и спокойно умирают, если нужно, на поле боя, под рёв пушек, или в бедной хате на земляном полу под плач и причитания близких.
Я пошёл по воду к колодцу на перекрёстке двух улиц. Но у меня не было верёвки. Подошли две хорошенькие девочки с синими вёдрами, посмотрели на меня, с улыбкой переглянулись. Одна сказала другой: «Давай наберём ему воды». Они вытащили воду и перелили в моё ведро, потом вытащили себе… А я, растерянный и благодарный, стоял и как зачарованный смотрел им вслед, на их загорелые и стройные ножки, которые не шли, а плыли над землёй, наполненной весёлым зелёным звоном лета.
С мальчиком нашего соседа мы пошли на Донец. После купания он повёл меня в вишнёвые сады над Донцом. Мы вошли в радужное марево солнца, пчёл и цветов, и мальчик весело и громко запел, размахивая руками, всем существом своим показывая нескончаемую радость жизни.
Я ему сказал: «Не пой так громко, а то нас услышат и побьют!» Но он стал петь ещё громче.
А потом обернулся ко мне и сказал гордо и независимо: «А что? Разве я на своей земле не могу петь?!» И весело притопнул ногой по земле, зазвучавшей как голубой аккорд счастья…
Отец и здесь был писарем.
Как-то раз на подворье правления привезли связанного и избитого конокрада. Он лежал на дрогах, а дядька тяжко бил его, почти бесчувственного. И никто не запрещал этого. Напротив, даже сочувственно поглядывали на него. Вы знаете, чего стоит в селе конь и как по-чёрному бьют за украденного коня, так бьют, что конокрад после этого долго и не протянет. Но так, как бьют конокрадов немцы-колонисты, никто из украинцев ещё не додумался.
У нас их бьют дугами, оглоблями, а больше кулаками да каблуками, а немцы бьют «культурно», чтобы следов не оставалось.
Они укладывают конокрада боком на землю, а к спине и животу по длине всего тела привязывают две доски, потом ставят конокрада на ноги и с отмашкой бьют тяжёлой дубиной по доске спереди или сзади. Конокрад с досками тяжело падает на землю. Потом вора, у которого уже отбиты печёнки, снова поднимают и снова бьют. Ну ясно, что после этого человеку запоют «Вечную память» травы и птицы или же хмуро летящий снежок в глухих степях Украины.
Я очень полюбил книжки.
Герои Жюля Верна из «Воздушного корабля» ярко жили в моём детском воображении с именами, запомнившимися мне тогда почему-то как «дядя Фрюдан» (а не «Фрюден») и «Филь Эвенс».
Особенно меня увлекала книга «Ветхий завет», написанная как роман, о скитаниях еврейского народа в горячих пустынях юга, когда они искали землю Ханаанскую (в те годы их искания и битвы с ордами филистимлян я мог сравнить с «Железным потоком» Серафимовича… Только там ещё величественнее). Я восхищался героизмом Гедеона, братьев Маккавеев, Самсона, а особенно Иисуса Навина, который своим приказом «Стой, солнце!» остановил день, чтобы евреи смогли завершить разгром врага.
Я любил всё героическое и красивое.
Мне попала в руки неказистая с виду и не очень большая по объёму книжечка – «В тумане тысячелетий» (забыл автора), и она так увлекла меня, когда я читал её в траве на нашем дворе, что всё происходившее в книге оживало и обретало в моём воображении силу и остроту реальности, и я погружался в эту реальность всем своим маленьким существом, окружающее не существовало для меня.
Я не слышал, как мать звала меня на обед. Буря восторга подхватывала меня на свои огненные крылья и увлекала туда, где:
Белеет парус одинокий…
где:
Рыщут по морю викинги…
где:
Звенел мой меч в тот день ненастный
среди Британии полей.
Рассёк я шлем вождя по плечи,
скатилась прядь его кудрей.
И герой романа… Почему-то имя его запомнилось мне как «Святослав», но это, как потом я прочитал через много-много лет в продолжении этого романа – «Гроза Византии», был Всеслав, автор же – Красновский. И этот неручь, страшный и могущественный, и старый кудесник, и любовь Всеслава к Любуше, и его враг Вадим, и друг, северный витязь, которого Всеслав зарубил… Всё это так властно и пронзительно захватило меня, что и теперь, седым юношей, я могу в деталях пересказать роман «В тумане тысячелетий», так пленивший моё детское воображение и, безусловно, в тысячу раз лучший, чем роман «Гроза Византии», который понравился мне только благодаря своему интригующему названию. Такое название больше подошло бы другому моему любимому герою, Святославу.
В густых травах нашего двора я так зачитался «Ветхим заветом», что забыл об окружающем меня мире – бродил по жёлтой бесконечной пустыне под горячим, беспощадным солнцем с героическим еврейским племенем и восторженно смотрел на Гедеона, который умел отличать храбрецов от трусов по тому, как они пили воду – прямо из речки или из пригоршни.
А юноша Давид с его пращой, которой он поразил великана Голиафа, а потом отрубил ему голову его же мечом…
Ну и, конечно, мой любимый Самсон, ослиной челюстью перебивший пятнадцать тысяч филистимлян. Как ненавидел я эту сучку Далилу, которая отрезала Самсону длинные волосы, заключавшие в себе всю его силу.
Печально радовался тому, как отплатил Самсон врагам, когда отросли его волосы. Жаль, что и сам он погиб на горе трупов под обломками колонн и кровли храма, разрушенного богатырскими руками.
А чудо с иерихонскими трубами, от одного рёва которых рассыпались в прах стены вражеской крепости и евреи взяли город голыми руками…
Мать зовёт меня обедать, а я не слышу, потонув в воображаемом мире золотой легенды человечества.
И вот мой отец заболел воспалением желудка. Долго и тяжело боролся он со смертью, а мать сидела возле него на полу и рушником или его шляпой, как веером, навевала ему свежего воздуха, потому что отцу нечем было дышать.
Мать покупала отцу церковного вина. Это вино я тайком попробовал, и оно показалось мне таким чудесным, никогда в жизни я такого вина больше не пил. Только когда причащался. Но поп давал его в золотой ложечке так мало, что я лишь разочарованно облизывался. Доктор сказал, чтобы отец бросил пить водку, а если не бросит, умрёт.
Отец выздоровел.
Но водку пить не бросил. Если бы он знал!
Я дружил с соседскими мальчиками, старший брат которых был кузнецом. Я часто ходил к нему в кузницу и любил слушать, как он весело и виртуозно вызванивал по наковальне молотом, либо помогал его родителям на току.
Я соревновался с моими маленькими друзьями, кто быстрее работает.
Большими корзинами переносили полову. Я нёс почти бегом, а взрослые, чтобы я работал ещё лучше, нахваливали меня:
– Вот молодец!
– Вот молодец!
А я стараюсь, а я стараюсь…
Была эпидемия скарлатины.
В школе нам сделали прививку от неё.
Мы, мальчишки, хвастали перед девочками, что нам не больно, когда игла шприца тонко и остро входила под кожу на спине, а девочки, когда их кололи, морщились и плакали.
Мы же ходили героями.
У моего друга заболел скарлатиной младший братик. Была зима, и по скованной морозом земле его, больного, смертельно бледного, повели в церковь, что находилась недалеко от их хаты.
А потом его под руки вели по большим каменным плитам от церкви обратно. Он шёл, весь прозрачный и словно нездешний, и покачивался, задыхаясь от недостатка воздуха… Так и стоит перед моими глазами его бледное, покорное и обречённое личико…
Потом его хоронили.
И ещё.
У одной женщины умерли двое близнецов-малюток.
В хату, где они лежали на столе, молча и торжественно входили люди… Печальное покашливание и траурный шёпот стояли в комнате…
Я подошёл к маленьким покойникам. Они лежали как глиняные куклы, восковые и тихие.
Я дотронулся до ручки одного из них.
Рука была холодная как лёд…
Седьмая Рота!
Я не забуду тебя, колыбель радости и горя в мои далёкие и неповторимые дни.