Текст книги "Третья рота"
Автор книги: Владимир Сосюра
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
ХLII
Март 1919 года.
Наконец выступаем на фронт. Бои идут под Христиновкой. В Жмеринке я стоял в каске, с красным крестом на правом рукаве, с грустью смотрел и махал рукой казакам моего куреня, которые мчались мимо меня в гремящих вагонах, убранных сосной, на которых было написано мелом: «Смерть тем, кто разоряет нашу неньку Украину».
Мне было страшно за них и стыдно за себя.
Трус. Будто крестом можно заслониться от смерти?..
Неподалёку от Христиновки на какой-то станции мы остановились…
Вечереет. Ветер жутко гнёт яворы станционного сквера, сквозь них проглядывает жёлтая, как лицо расстрелянного, луна… А дальше в вечернем сумраке видно, как проходит дуэль нашего и красного броневиков. Они решительно остановились друг против друга и в упор бьют залпами на залп.
На следующий день я ходил в сарай посмотреть на убитых из нашего броневика… Головы почти у всех оторваны. Трупы беспорядочно лежали на гнилой соломе. Раздетые… Их было пятеро.
Из красного броневика снаряд попал прямо в дуло пушки нашего… и результат я видел в сарае… Лишь одного, стоявшего у пушки как и остальные, даже не контузило. Хлопцы говорили, что он тихий, смирный и делает только то, что ему приказывают, а эти, убитые, были живодёрами, перед расстрелом всегда мордовали пленных.
Под ногами грязь, сквозь завесу весеннего дождя я видел, как наши колонны натужно, словно против ветра, шли в наступление…
На перроне я видел двух еврейских мальчиков, исколотых штыками… Они ещё возились в крови… Говорили, что это шпионы.
Казаки пошли в атаку на красный броневик и на платформе захватили в плен немцев – орудийную прислугу. Их привели на станцию и пустили в расход… Я видел труп одного из немцев, ещё не зарытого дядьками, у забора…
Христиновку мы взять не смогли.
Матросы «7-го совполка» с криками «Буржуазные лакеи!» оттеснили нас от станции.
Отступаем. А Жмеринку уже захватили повстанцы. Одного казака разорвало на куски его же собственной гранатой. Она была немецкая. Рукоятка без крышки, и шнурок зацепился за плетень, когда казак через него перепрыгивал, догоняя дядек, и его хоронили. Мне было гадко. От злости на его скупость и зловредность (колбасу пожарит и сам съест, попросишь – не даёт. А на дурняк всегда у нас ел. Он мне показывал карточку своей жены) я представлял, как его толстая, налитая кровью морда разлетится от взрыва гранаты. Так оно и вышло.
Отступление на Жмеринку отрезано, и мы выступаем через Вапнярку на Одессу. Совет старшин и казаков нашего корпуса (отдельный запорожский) написал воззвание к большевикам о том, что мы тоже большевики, но украинцы, и что воевать нам не из-за чего, потому что мы – братья. Красные прислали к нам делегацию. В ней был казак нашего полка, захваченный в плен красными, когда мы сдавали Полтаву. Его захватили на броневике. Он был с оселедцем и в широченных красных шароварах. Как редкостный и комичный экземпляр красные его не расстреляли, ограничились тем, что провели перед строем, и каждый от души дёрнул его за оселедец.
Я был счастлив, я ликовал. Я не знал, что мы и не думаем переходить на сторону красных. Когда я радостно, взволнованно сказал есаулу полка, что мы переходим к красным, из его сузившихся, как маковые зёрнышки, зрачков на меня глянула сама смерть… Красные не дураки, сразу же раскусили нас, и под их ударами мы стали панически отступать к Вапнярке.
Я ещё раз увидел того красивого хлопца, героя бунчужного, который на Лозовой перед боем с махновцами так радостно и самозабвенно барахтался в снегу. Его принесли в наш вагон. Снарядом у него была вырвана почти вся ляжка, немного задет бок и перебиты рука и ключица. Когда ему делали перевязку, он только кусал руку и молчал, а потом спокойно попросил у врача закурить.
Меня с летучкой раненых и тифозных казаков командируют в санпоезд Отдельного Запорожского полка.
Вагон второго класса. Уже под Раздельной нас окружили красные повстанцы.
Сестра милосердия перевязала пулевую рану на руке у старшины. Этот старшина бежал из-под расстрела. Он был в селе, и повстанец повёл его расстреливать в овраг. У повстанца было австрийское ружьё, и по тому, как повстанец возится за его спиной с затвором, старшина понял, что тот не умеет стрелять, и побежал…
Пуля угодила ему выше локтя… Бинт алел от крови, и задыхающийся голос старшины врезался в мою память…
Голос – с того света…
Вечер… Повстанцы всё ближе… Кругом стрельба…
Я пошёл в купе сестры милосердия… У неё были глаза индианки, её лицо было смертельно бледное.
Я стал читать ей свои стихи.
Она спросила меня:
– Ты не болен?
Я ответил:
– Не знаю.
Она оглядела меня и отдалась мне… В окна заглядывала смерть.
Повстанцев отогнали.
На станцию Раздельная прибежали несколько старых гайдамаков из моего куреня. По инициативе бунчужного Натруса наш курень и 4-й где-то под Вапняркой перешли на сторону красных. Они разоружили старых гайдамаков и старшин и арестовали их. Кое-кому удалось бежать.
Одесса была захвачена красными, поэтому из Раздельной мы повернули на Тирасполь. Когда мы находились ещё в Берзуле, я видел на перроне греческого офицера, который, напыжившись, ходил по перрону и поглядывал на нас как на что-то не стоящее внимания. Их броневик готовился к бою с григорьевцами в Голте.
В Раздельной стояли румыны. Но они удрали, когда фронт стал с обеих сторон (от Одессы и Берзули) приближаться к Раздельной.
Мы в Тирасполе. Вино и мамалыга.
Я пошёл поглазеть на французов, которые раскинулись бивуаком неподалёку от города. Они были чистые, румяные и синенькие. Невозмутимо смотрели на нас эти розовые и гигиеничные дети. Они были такие спокойные…
А мы?
Я при санпоезде. Мне дали два вагона тифозных, и сам я заболел тифом.
Меня, как собаку, швырнули на вагонную полку. У меня высокая температура, а санитар целует меня, плачет пьяными слезами и даёт солёной колбасы… Я вышел из вагона… Идёт главный врач санпоезда:
– Ты почему вышел из вагона?
– А что же меня бросили, как собаку, без всякой помощи? Пока здоров, так и нужен…
– Иди ложись в вагоне.
– Не пойду. Вы положите меня в мягкий вагон.
– Ступай. Не то шомполов отведаешь.
– Не забывайте, что я из гайдамацкого полка…
– А… вон ты как? Ну, я с тобой расквитаюсь.
Рядом стоит штабной эшелон, и старшины в новеньких галифе, разгуливая у поблёскивающих вагонов, кричат в нашу сторону:
– Гоните их в шею!
Я пошёл в вагон и лёг.
К румынскому королю поехала делегация просить, чтобы нас пропустили в Румынию… Неподалёку – стрельба. Горят подожжённые казаками эшелоны…
Наконец едем через мост на Бендеры… Из окон выглядывать запрещено. За невыполнение приказа – расстрел.
В Кишинёве мы долго стояли на станции.
От высокой температуры я говорю тоненьким, жалобным голосом. А перед глазами всё плывут какие-то жёлтые цветы и Констанция… А сестра милосердия вместо того, чтобы подать мне воды или повести в уборную, кокетничает со старшинами-черношлычниками и не обращает внимания на мои слёзы и укоры…
И вот за нами приехали автомобили, и меня повезли в городскую больницу…
В бреду мне всё мерещилось, будто красные входят в больницу и колют меня штыками в грудь. Кровь моя фонтаном бьёт в потолок, а я кричу им, что после октябрьского переворота я был сотрудником газеты «Голос труда» Лисического Совета рабочих и крестьянских депутатов и декламировал им своё стихотворение: «Руку, товарищи, и в бой беспощадный…» Но они не слушают и всё колют меня в грудь…
Однажды (то был кризис) сестра послушала мой пульс да как побежит от меня. Быстро вернулась и впрыснула мне в грудь у сердца камфару. Я очень мечтал о той минуте, когда с наслаждением буду пить воду. Пока что вода казалась мне ужасно противной. Когда я начал поправляться, я подошёл к старшине, у которого было много грецких орехов, и попросил несколько штук. Но старшина не дал мне орехов.
После тифа вместе с выздоровевшими я еду последним эшелоном через Буковину в Галицию.
А румыны… У их конников на постолах шпоры, старшины бьют их по морде, а они только покорно подставляют свои смуглые физиономии, а потом молча утирают юшку из носа. Уж больно покорные эти цыгане. Их старшины – феодальные дядьки: пудрятся и затягиваются в корсеты. Расхаживают по перрону с блестящими стеками. Нас не отпускают от эшелона даже купить мамалыги. Одного нашего старшину, который пошёл купить мамалыги, румынский часовой прикладом пригнал назад. Я радуюсь, что хоть здесь мы равны. Ведь ещё в Проскурове была офицерская столовая, и вообще наши старшины были весьма привилегированными. А казаки – это что-то низшее, бессловесное. Да и не очень-то разговоришься – после проскуровского погрома полковник Маслов сказал казакам:
– Даю вам право стрелять в тех, кто станет агитировать за большевиков.
И вообще, что сказал пан сотник – это закон, казаки же не имели права высказывать свои мысли. Только думали про себя да помалкивали.
После тифа я ходил словно мертвец. Ноги у меня налились свинцом, с трудом даже через рельсы перешагивал, а под вагонами я мог пролезть только на четвереньках. Сил не было держать туловище согнутым.
Дядьки на Буковине летом ходят в кожухах, забитые и покорные. Сбоку, на горе, я видел Черновцы и чудесный железнодорожный мост. Издали он казался таким лёгким и прекрасным.
Залещики, Тернополь.
Ставили пьесу «Бурлака» с участием Садовского. После Садовского ещё никто из артистов так властно не захватывал меня. Галицкие крестьяне ждут большевиков, которые должны дать им землю. Галиция промелькнула как-то грустно, печально…
Только часовни, униатские церкви и приветствие:
– Слава Исусу.
– Навеки слава.
Я выхожу в поле и пою:
Повій, вітре, з Украіни,
де покинув я дівчину…
Наступаем через Волынь, через Чёрный остров на Проскуров. Когда мы снова вошли в Проскуров, на дороге, у белгородских казарм, я увидел труп мадьяра… Одиноко синел он в грязи на дороге… Кажется, на нём были погоны, и один оторван. Почему они кажутся мне такими родными?.. Может, потому, что по матери я мадьяр? Мы дошли до Деражни, а дальше… грехи не пускают… Только налётами овладеваем Жмеринкой. Славится Запорожская Сечь с батькой-божком во главе. Это романтичные и глупые фигуры.
Когда их, хорошо одетых, бросили в бой, была роса, и они, чтобы не испачкаться, не пожелали ложиться на землю… Много их покосили тогда пулемёты красных.
Пушки тупо, монотонно и всё из одного места бьют по железнодорожной линии на Старо-Константинов и Деражню… Это две самые крайние точки, до которых наши сумели основательно продвинуться.
Когда взяли Деражню, казаки окружили у эшелона отставшего мадьяра, заметив их, он схватил гранату, снял с неё кольцо и прижал к щеке… Ему оторвало голову…
Мы всё кружили между Деражней и Проскуровом…
Главный врач Акулов был такой: когда красные отступают, он за Украину, когда же мы, он – большевик. А фельдшер Чепурный всегда оставался красным, независимо от того, наступают они или же отступают. Он вдохновенно рисовал мне героизм красных, которых окружили фронтами, а они всех бьют. Он доказывал мне с цифрами в руках, что по сравнению с рабочим крестьянин – мелкий буржуа.
А главный врач, получавший денег больше всех, говорил, что каждый должен стоять сам за себя. Он был очень скуп. Только со мной не скупился, потому что я часто читал ему свои стихи, и ему очень нравилось меня слушать. С нами был и поп. Неприятный, мелочный человек. Когда раздавали хлеб (а давали нам его очень мало), он норовил отрезать себе побольше. Когда же красные приближались, он хватал свой чемодан, заполошенно бегал по хате и кричал:
– Да куда ж его? Ой, боже ж мой! Да куда ж его?..
Врач Акулов относился ко мне хорошо ещё и потому, что я выходец из рабочих. Несколько раз мы всем околотком хотели перейти к красным.
Отступаем на Каменец на Подоле. Лето. Наш обоз продвигается медленно. Вдруг низко над землёй появляется самолёт – и от него отделяется что-то блестящее. Все – врассыпную.
Я же бегу прямо на этот блеск, ведь он бумажный. Радостный, несусь по хлебам, через заболоченный овражек…
Листовки…
Я схватил две. И пока подбежали хлопцы, которые уже всё поняли, я успел прочитать.
Одна оказалась воззванием: «Все в Красную Армию», а вторая: «Приказ рабоче-крестьянской Украины по петлюровской армии». В ней было написано приблизительно так: «Сдавайтесь. Вы окружены. Переходите группами с белыми флагами. Мы знаем, что вы обмануты Петлю-рой. Если же вы станете защищаться с оружием в руках до конца, то никому из вас пощады не будет».
Подписей не помню.
Отступаем на Каменец.
В газетах часто писали про старшин, которые с большими деньгами убегали за границу. Наш полковник Виноградов тоже хотел с большими деньгами сбежать за границу. Но казаки арестовали его и расстреляли. Это было так.
По раскисшей дороге два казака вели нашего полковника. Он, словно это его не касалось, шёл впереди конвойных с руками в карманах и задумчиво склонённой головой. Он был кубанцем, и очень боевым. Он любил издеваться над красными. Один казак из конвоиров тихо навёл карабин на затылок полковника… И не стало Виноградова… Только шапка подпрыгнула вверх и упала, полная крови, на мёртвое тело. А две бабы, проходившие мимо, с перепугу сели прямо в грязь.
Большевикам осталось лишь прикрыть отдушину между Смотричем и Каменцем, и нам – крышка. Как вдруг в эту отдушину хлынула галичанская армия, изгнанная из Галиции поляками. Они перешли Збруч, и, когда наши в панике бежали назад, послышалось «Стой!», и в наши цепи синими фигурками влились галичане…
Красные подумали, что это немцы, и стали беспорядочно отступать.
ХLIII
Что пан сотник скажет, то для казака закон. Казаки – телята. Я думал, когда стану паном сотником, казаки будут слушать меня. И я перейду к красным со своей сотней.
По полкам был разослан приказ о том, что национально сознательных казаков с образованием выше четырёх классов гимназии направлять в Житомирскую юнацкую школу, которая тогда находилась в Смотриче.
Есаул полка долго не хотел давать мне командировку, но я его упросил.
Конечно, если бы в школе были экзамены, то я бы провалился, но мне поверили на слово, и я стал «будущим старшиной». Случилось это в июне 1919 года. Мы стояли в Смотриче.
Когда проходила мобилизация, меня поставили на мосту проверять документы у селян. Я ни у кого документов не проверял. Все проходили мимо, а я стоял и мечтал о Констанции… Одному дядьке, хотя и знал, что он будет стрелять в нас, а не «в ворон на огороде», как он говорил, я дал обойму патронов. За это он обещал мне принести хлеба, но хлеба не принёс. Обманул меня.
Когда мы вместе с деникинцами взяли Киев, было пышное празднование. Нас выстроили на площади, и наш сотенный Зубок-Мокиевский, говоривший с русским акцентом, заявил нам неискренне-притворно, что в Киеве кацапов не осталось. Кацапами он считал большевиков. Кем же тогда, по его мнению, были деникинцы, которые вместе с нами вошли в Киев?..
Этот Зубок-Мокиевский был знатоком своего дела. С помощью цифр он доказывал нам, что войн на планете становится всё больше. Он был поэтом милитаризма.
Форма у нас была такая. Жёлтые сапоги, синие галифе с белыми тоненькими кантами, френчи защитного цвета с наплечниками (обыкновенные погоны «в зародыше») и фуражки немецко-польского образца с тупыми козырьками. У старшин всё было такое же, только лампасы на галифе широкие, серебряные знаки отличия на рукавах, серебряные воротники и такие же хлястики на фуражках.
Военный устав, утверждённый Симоном Петлюрой, был просто переводом с немецкого.
Зубок-Мокиевский говорил нам, что армия должна лишь воевать или готовиться к войне, а политика не её дело. Армия должна быть аполитичной и по военной технике быть армией европейской. В Смотриче юнаки (ещё до моего поступления в школу) подавили погром, учинённый нашим конным полком (забыл его название). Было расстреляно 25 кавалеристов. Евреи целовали юнакам руки.
Да. Ещё в санпоезде читаю я русскую книжку. Ко мне подходит старшина и говорит: «Почему вы читаете кацапскую книжку? Ведь мы с кацапами воюем».
Я ему ничего не ответил. Не мог же я сказать, что мне просто нечего читать, а книжка интересная. Его не проведёшь.
«Учітеся, брати мої, думайте, читайте. I чужому научайтесь, І свого не цурайтесь»[12]12
Из поэмы Т. Г. Шевченко «И мёртвым, и живым…».
[Закрыть].
В азарте борьбы он даже и это забыл. Но со старшиной не спорят.
А Зубок-Мокиевский на учениях, когда можно было отдохнуть и перекурить, говорил нам:
– Спа-а-ачить.
– Можно па-а-лить.
И говорил не «прошу», а «проше». Словом, польско-русско-украинская мешанина. Сам он граф. Как-то к нам приехал начальник школы Вержбицкий. Он картинно и монументально восседал на норовистом коне. И наши сотни под музыку проходили мимо него и на его приветствия и похвалы отвечали:
– Слава Украине!
Наша сотня не в лад (не в такт шагу) ответила «Слава Украине», и Зубок-Мокиевский погнал нас бегом на гору. Он бежал рядом с нами и хрипло кричал: «Загоню, сукины сыны…» (Вишь, когда волнуется, говорит по-русски…) Но ведь и он бежал вместе с нами. Он уже в годах, а мы молодые, полные сил хлопцы (кормили нас хорошо – правда, мало, но мы ещё пекли и ели кукурузу). Ясно, что он запыхался раньше нас. Команда:
– Шагом! – И мы, посмеиваясь в душе, вытянувшись в струнку, идём по полям Подолья.
Нас воспитывали декоративно.
Мы постояли ещё в Цивковцах, в имении Римского-Корсакова. А осенью двинулись на Каменец.
У меня в этот день, как назло, появился чирей под коленом и очень больно было сгибать ногу. Я положил винтовку на дроги и хотел ехать на них. Но Зубок-Мокиевский, узнав об этом, запретил, отправил меня в строй.
Я шёл семь вёрст и только к Каменцу расходился.
Нас разместили в духовной семинарии.
Мы ходили в караул к «высокой директории».
Юнаки очень любили козырять, отдавать честь. Делали даже так. Старшины, которым надо отдавать честь, встречались редко, так юнаки в воскресенье отправлялись в парк и группами ходили, козыряя друг дружке. Будто встречались случайно.
Меня, как недисциплинированного, не ставили у кабинета Петлюры, ставили у него в саду. Была осень, и я «хорошо» стерёг Петлюру: залезу в соседний сад да и ем себе груши. Они холодные, вкусные. Я дошёл почти до безумия – хотел заколоть этого «украинского Гарибальди», как писали о нём итальянские газеты. Петлюра в профиль очень походил на Раковского.
Когда мы проходили по городу, украинская интеллигенция кричала нам «слава» и осыпала цветами наши стройные, словно из меди кованные, ряды. А Зубок-Мокиевский, если никого из панночек нет, молча идёт рядом. Но как только увидит панночек, начинает командовать:
– Головки выше!
– Руки…
– Штыки…
Однажды наш караул подкрепили галицийской жандармерией (охрана республиканского строя), и вот я стою ночью на одной стороне улицы, а галичанин – на другой. Я завёл с ним разговор о политике, и мы сошли со своих мест, собственно, это галичанин подошёл ко мне. А ведь на посту разговаривать запрещено.
Вдруг слышу из кустов голос Зубка-Мокиевского (он был тогда караульным старшиной):
– А это что такое?..
Подбегает ко мне и кричит, топая ногами, что я не юнак, а баба и что он меня откомандирует обратно в мой полк. Для каждого юнака это было крахом карьеры, а для меня – концом моей волшебной мечты. Я спокойно ответил:
– Пан сотник, вы меня ещё не знаете.
Наутро Зубок-Мокиевский шутил со мной и не напоминал о моём полке.
Однажды я увидел в кино Констанцию. Только у Констанции глаза голубые, а у этой чёрные. Как я умоляюще ни смотрел на неё, она не обращала на меня внимания, глядя куда-то в сторону…
Я стоял в карауле у военного начальника и увидел махновцев, которых отдал нам с обозами Махно. Они были в лохматых шапках. Я разговорился с ними, и когда они узнали, кто я, сказали мне:
– Какого ж чёрта ты сюда попал? Твоё место у батьки Махно.
Они говорили, что воюют «за хлеб и волю».
Однажды сидим мы босые. Сапоги разбили на муштре. Была уже осень. Ждём сапог. К нам пришёл Петлюра. Я видел его вблизи. Он сел на подоконник, расспрашивал нас про нашу жизнь и шутил с нами.
В официозе директории[13]13
Директория – Правительство Украинской народной Республики, созданное в ноябре 1918 г. Возглавляли её В. Винниченко и С. Петлюра. Прекратила своё существование после советско-польской войны и разгрома войск С. Петлюры.
[Закрыть] «Украина» печатались стихи Стаха[14]14
Черкасенко Спиридон Феодосиевич (литературные псевдонимы – Провинциал, Петро Стах и др.) – украинский писатель, в 1919 г. эмигрировал за границу.
[Закрыть] (Черкасенко) и Олены Журлывой[15]15
Олена Журлыва (Елена Константиновна Котова; 1898–1971) – украинская поэтесса, педагог.
[Закрыть]. Я ужасно завидовал Олене Журлывой, ведь я сколько ни приносил стихов Владимиру Самийленко[16]16
Самийленко Владимир Иванович (литературные псевдонимы – В. Сивенький, Иваненко, Полтавец, Смутный и др.; 1864–1925) – украинский писатель.
[Закрыть], он засовывал их в карман и «забывал». Вот хитрый дед. Чтобы не обидеть меня отказом, прятался за свою рассеянность.
Первым поэтом, с которым я познакомился, был В. Самийленко.
Мне было очень приятно прикуривать папиросу от его трубки… Я прямо-таки дрожал от наслаждения. Ведь прикуриваю от трубки великого поэта…
Вот начало одного стихотворения, которое Самийленко «забыл» напечатать:
Червоний прапор в горі сміеться,
I трупи покотом лежать…
Співають кулі, і серце б’еться…
Не можу встать, не можу встать…
1919
В школе галицийские профессора и старшины воспитывали нас в сугубо националистическом духе.
В школе я написал на русском языке поэму «1918 год», которую посвятил товарищу Ленину. Эту поэму я читал юнакам. Один юнак сказал:
– И правда. Они нас за это и бьют…
Помню конец этой поэмы:
…Холодный звон минут… нарву я чёрных лилий,
из них сплету венок для нашего вождя.
Целует щёки мне холодный воздух синий,
и поезда бегут, сверкая и гудя…
1919
Галичане перешли к белым… Наша армия стала таять, как воск. Казаки массами начали переходить к белым. Ведь наш комсостав был из русских офицеров, которые, удрав от большевиков, засели в штабах и только и умели пьянствовать, щеголять в своих галифе и «получать кош-ты»… Об умиравших за них казаках они под звон бокалов и поцелуи проституток говорили:
– Пусть воюют, этого навоза на наш век хватит.
Ноябрь 1919 года.
Наступает армия Слащова. Все панически бегут.
Офицерский броневик, первым подошедший к Жмеринке, галичане встречают музыкой.
Сражается только шестая Отдельная Запорожская дивизия, в состав которой входит и 3-й гайдамацкий полк. И вот нас, 800 юнаков, Петлюра бросает на оборону подступов к Проскурову, а сам удирает в Польшу.
Когда мы выступали, дул ураганный ветер. Мы идём на фронт, а поляки занимают Каменец. Мы – в новой части города, а они уже в старой. Едва не дошло до боя с поляками. Юнаки выставили заставу, и я стоял в дозр-ре… Темень, ветер…
Польские солдаты высадили из автомобиля наших министров Швеца и Макаренко. Автомобиль отобрали, и наши министры по грязи пришли на вокзал.
И тогда тоже едва не дошло до боя.
Нас погрузили в эшелон. В Проскурове всем нам выдали длинные кожухи с воротниками до плеч. В кожухе – не в шинели: тепло. В Проскурове я встретил товарищей из бывшего своего 3-го гайдамацкого полка. Они напоили меня «николаевкой» – и я пьяный еду на фронт.
Выгрузили нас в Богдановцах. Сидим на станции… Вдруг – ббамм!
Стрелочник испугался и с криками: «Ой пропал, пропал!» – бросился от нас наутёк… Его поймали, спустили до колен штаны, положили на живот, и юнак из гайдамаков спокойно и деловито стал его шомполовать…
Мне противно было слышать мягкие удары шомпола и стоны железнодорожника.
Зубок-Мокиевский кричит:
– Первая сотня, вперёд!
Я был в первой сотне.
Рассыпались в цепи и стали наступать вдоль железнодорожного полотна.
Броневик «Коршун» отступает и бьёт по нам. Идём через леса, овраги, снега… А он всё бьёт…
Ещё в Дунаевцах я набрал полную сумку сахара. Эта сумка всё съезжает вперёд, бьёт по ногам и мешает идти, а я всё сдвигаю её обратно, за спину… Броневик стреляет.
Я в дозоре… Ветер, и кругом смерть…
Идём. Спускаемся по косогору мимо села Богдановны… На снегу множество следов сапог и дорожка от пулемёта.
Старшины говорят нам:
– Не волнуйтесь, их мало…
Сзади нас идут два наши броневика «Месть» и «Вольная Украина». Они бьют так бестолково, что иногда попадают не по «Коршуну», а по нашей колонне.
И вот вышли мы на замёрзшее болото, что между Коржевцами и селом Богдановцы. Летом болото это было непроходимым, и мы перестреливались с большевиками через него из пушек.
Позиция жуткая. Лес и кое-где кустики камыша… В лесу была батарея белых, и когда мы подошли к линии её огня, она и «Коршун» стали обстреливать нас… У нас только винтовки.
Это броневик «1-го офицерского Симферопольского полка» открыл огонь по нас. Бьёт по водокачке.
Артиллерийское отделение ещё где-то на подходе, спешенные кавалеристы – тоже. Даже пулемётов у нас нет. Наша сотня – тридцать три человека.
Между прочим, те юнаки, которые считались самыми дисциплинированными, строили из себя героев, распинались за неньку Украину и пели патриотические песни, почти все дезертировали или заболели животами.
Да! Школа наша стала называться не «Житомирская юнакская», а «Общая войсковая». У нас было четыре отделения: пешее (где я), конное, пушечное и техническое.
Мы разбежались на тридцать шагов и залегли…
У врага то недолёт, то перелёт… Вилка… Мне всё кажется, что каждый снаряд летит на меня… Голова холодная, а сердце бьётся быстро-быстро.
«Перебежка вправо! Занять село Коржевцы!..» И вот под ураганным огнём врага началась перебежка…
Где-то далеко справа от меня поднялся крайний юнак и, согнувшись, побежал. Под сплошным огнём он пробежал тридцать шагов и лёг…
По цепи словно бродит великан без туловища… Одни жуткие чёрные ноги… Это столбы разрывов…
Бежит второй, третий… Вечереет… Огонь достиг такой силы, что мы не выдержали и все побежали вправо, на село Коржевцы. Я бегу и оглядываюсь назад… И вот в юнака, который бежал последним, угодил снаряд… Юнак исчез в чёрном дыме разрыва.
Нас осталось тридцать два.
Мы заняли монастырь. Выставили заставу и на колокольне поставили часовых. Все юнаки в трапезной. Винтовки поставили в угол. Варят галушки… Я пошёл к монаху в келью. Отдал ему почти весь свой сахар, а он мне – курятины… Пьём с ним чай. Я говорю ему:
– Как у вас здесь тихо и бело. Хочется бросить всё и остаться у вас. Мне всё это так надоело!..
Вдруг вбегает перепуганный монах.
– Ваши все арестованы… Пришли люди с белыми повязками на шапках…
Во мне всё похолодело и, словно живое, поползло от груди вниз. Внутри стало пусто и холодно.
Конец. Больше не увижу я ни Констанции, ни кри-веньких плетней Третьей Роты, ни старой церкви.
Мой монах хочет влезть под кровать. А я говорю ему, что штык или пуля найдут его и под кроватью. Но он не слушает и лезет…
Открывается дверь, и входит деникинец. Он в студенческой шинели и фуражке с белой лентой.
Я без тулупа в шинели стою.
– Ваше оружие.
– Прошу.
Я отдал ему мою чёрную винтовку английского образца, снял патронташ. А в распахнутые двери солдаты в лохматых шапках с белыми лентами кричат:
– Выходи!
– Поскорей!
Я надел кожух и вышел во двор, во тьму, где уже были построены наши.
А вышло так.
Настоятель монастыря послал в село мальчишку, будто бы за молоком, а на самом деле с запиской к белым, что мы у него. В селе (а мы не знали этого) стояло два батальона первого офицерского полка. Они тихо прошли с пулемётами, окружили монастырь, сняли наших часовых у ворот и на колокольне. Вошли во двор, подошли к трапезной и с гранатами в руках распахнули дверь…
Хлопцам не довелось поесть галушек, которые уже кипели, соблазнительно щекоча ноздри…
Нас ведут…
Ветер и ночь, как в поэме Блока «Двенадцать»… Я лишь слышу, как стучат о подошвы комья мёрзлой земли…
Капитан с тускло поблёскивающими погонами говорит:
– Вы думаете, что деникинцы издеваются. Враки всё это…
Нас ведут в село… У плетня крайней хаты привязаны двое осёдланных коней… Деникинцы бросились во двор. А я вроде за стенкой. И голоса их для меня такие далёкие и чужие…
Нас вывели за село и построили в две шеренги, друг против друга, чтоб одной пулей сразить двоих. Они бережливые…
Мне кажется, что сейчас все упадут на колени и начнут плакать и умолять… Но никто не падает, и я стою.
– Взвод, стройся!
Команда врага звучит сухо и отрывисто…
Их капитан подошёл к нашему роевому Овсию и сказал:
– Вы пришли нас бить?
Овсий ответил:
– Били и будем бить…
Но тут зацокали копыта и белый листок приказа принёс нам жизнь…
Нас не расстреливают и ведут дальше. Мы в окружении пехоты и конников.
Студент, который разоружил меня, пристально смотрит на огонёк во тьме и говорит:
– Что-то подозрительное…
Пришли на станцию. Лежим в караулке. Голова у меня раскалывается… Думаю, там не расстреляли, так расстреляют здесь…
На колонне в зале ножиком или гвоздём нацарапано:
«Привет курсисткам Деражни, – красноармеец (такой-то)».
Меня поразила эта надпись – точнее, новая орфография… В ней я почувствовал ту же силу, что и в газетах, которые мне попадались… Одна газета с портретом Шевченко разбила мою наивную веру в то, что красные, как нам говорили старшины, расстреливают за одно украинское слово. Эта моя наивность побуждала меня, даже после проскуровского погрома, на заданный по-русски вопрос: «Скажите, пожалуйста, который час?» – свысока и гордо отвечать: «Я иностранного языка не понимаю».
А на вопрос одного гимназиста в проскуровском театре: «Как вы думаете, займут большевики Проскуров?» – я ответил: «Они развеются как дым».
Когда же старшины говорили о трёх тысячах русских детей, которых красные прислали в Киев с голодного Севера: «Пусть подыхают с голода, нам они не нужны», – я думал: «Так. Украина пусть ест вареники со сметаной, а другие пусть умирают с голода!..»
И красное движение вставало передо мной гигантом:
– За весь бедный люд.
Помню, однажды наскочили мы на красную разведку и на наш вопрос «откуда?» они ответили:
– Со всего света!..
Меня это так поразило: «Со всего света!..»
И какой мелкой по сравнению с этой битвой за голытьбу всего мира казалась наша борьба за самостийную Украину.
Мы лежим и с тоской ждём смерти. Вдруг врываются в караулку с шашками наголо кубанцы, такие же, как и мы, чернобровые и так далее, и хотят нас рубить…
Наша третья сотня ходила в атаку на «Коршуна», и пулей через люк был убит их капитан.
В караулку входит полковник и говорит:
– Пленные нам больше не враги.
Нас стали переписывать. Один юнак, по фамилии Мороз, подошёл к столу, отдал честь, щёлкнул каблуками и на вопрос: «Ваша фамилия?» – ответил: «Морозов».
Его брат был офицером гусарского полка добрармии.
Нас стали раздевать, а галичан нет. По договорённости, галичан, находившихся в наших полках, деникинцы отправляли в галицийскую армию куда-то под Жмеринку. Я с презрением смотрел на этих надднестрянских героев, мой бывший идеал национального самосознания. Галичане, как пример, для меня умерли.
Юнкера нам говорят:
– Зачем нам враждовать? Ведь вы юнкера и мы юнкера.
Они спрашивают нас:
– За что вы воюете?
– А вы за что?
– Мы – за единую неделимую.
– А мы – за соборную Украину.
Старшин наших поместили отдельно и обращаются с ними уважительно. Когда нас взяли в плен, наш ротный спросил их офицера:
– Вы были в Константиновском?