Текст книги "Императорские фиалки"
Автор книги: Владимир Нефф
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
– Только пять минут, Ганочка, только пять минут, – твердила Анна Семеновна таинственным шепотом, объяснив девушке, в чем дело, и уверив, что никакая опасность ей не грозит. – Я буду стоять здесь с часами в руках и через пять минут безжалостно войду. Иди, Ганочка, не теряй времени, а как вести себя, сама знаешь.
Сердце Ганы стучало, как молот, она еле дошла – точно брела через бурную реку – до комнаты, где занималась с Анной Семеновной французским языком. Однако все ее страхи и смущение как рукой сняло, когда она увидела, что при ее появлении у Тонграца, ожидавшего возле двери, на глазах выступили слезы.
– Гана! – До сих пор он так никогда не называл ее. – Правда ли, что вы уезжаете?
– Правда, Дьюла, – улыбаясь сквозь слезы, ответила девушка и положила свои пальцы на его протянутые руки в белоснежных перчатках. Они стояли недвижно, вздыхая от горя и любви, не могли насытиться блаженством смелой встречи и бессвязно шептали, как безумно полюбили друг друга с первого взгляда и не должны, не могут допустить, чтобы все кончилось, едва они объяснились, нет, нет, они не могут расстаться.
– Ах, Гана, не уезжайте, ради бога, не уезжайте! – твердил Тонграц.
– Я должна, – отвечала Гана. – И у нас всего лишь пять минут.
– Да, всего лишь пять минут. Давайте, ни на секунду не отрывая глаз, смотреть друг на друга, и нам покажется, что мы здесь дольше. Боже мой, как вы прекрасны! Я хотел бы сейчас умереть! Я пойду в бой, но останусь невредим, меня сохранит талисман покойной маменьки. Вы будете ждать меня, Гана?
Когда она кивнула в ответ, он пояснил, что если Гана не хочет, чтобы свершилось самое ужасное, самое немыслимое, то есть чтобы их любовь растаяла, как дым, и канула в вечность, она должна его ждать, ждать очень долго, не только до конца войны, которая, как всякому ясно, закончится очень быстро, но гораздо дольше, целых три года, до его совершеннолетия. Он, Тонграц, последние два дня провел в Вене, ездил к отцу рассказать ему о своей любви к Гане Ваховой. Но все обернулось плохо, отец не дает согласия. Ах, это ничего не значит, ровно ничего, – пусть Гана не пугается, не сердится, не вырывает своих прелестных ручек, – обычная история, родители испокон веков противятся выбору детей. Он, Тонграц, не удивлен отношением отца, он даже ждал такого исхода. Но какое это имеет значение? Через три года ему, Дьюле, исполнится двадцать четыре года, он станет сам себе хозяином, отец ничего поделать не сможет, а когда увидит Гану, то сразу примирится, а если не примирится и лишит сына наследства, беда тоже не велика.
– У меня крепкие руки, и я буду для вас работать, – самонадеянно заявил Тонграц и, расставив пальцы, повернув кверху ладони, потрясал руками, затянутыми в лайковые перчатки, показывал, на какую работу готов ради Ганы. – Даже если мне придется оставить армию, – продолжал граф, – ну и что? Я сумею прокормить вас! Я прекрасный стрелок, могу стать егерем, знаю языки, пойду на дипломатическую службу или в переводчики, одним словом, там будет видно.
Повеселев при мысли о такой радужной перспективе, Тонграц подбоченился и даже лихо притопнул.
– Как послушный сын, – обратился он к отсутствующему отцу, – я просил у вас разрешения, и поскольку вы мне отказали, что ж, пожалуйста, хорошо, очень хорошо, я молод, у меня вся жизнь впереди, через три года я избавлюсь от вашей тирании, а на моей невесте можете жениться сами.
– На какой невесте? – еле слышно вымолвила Гана.
– На какой невесте? – сразу посерьезнев, повторил Тонграц, обеспокоенный испугом девушки. – Уверяю вас, Гана, я даже не помню, как она выглядит, просто не помню – настолько слабое впечатление она произвела на меня. Подыскал ее отец, распорядился мной без моего ведома, не имея на это никакого права! Она богата, отец понес большие убытки на черном золоте, то есть на угольных копях, и теперь я должен помочь ему выйти из затруднительного положения. Но меня за деньги не купишь. Нет, нет! Ниже моего достоинства исправлять последствия его неудачных спекуляций. Но это вас не касается, Гана! Все зависит от того, станете ли вы меня ждать, и если согласны, то все в порядке!
«Конец, всему конец!» – думала Гана. Ей казалось, что на ее лицо легла холодная стеклянная маска.
– Что вам не нравится? – уже чуть раздраженно спросил Тонграц. – То ли, что как честный офицер и дворянин я ничего не утаил от вас, открыто и ясно нарисовав вам всю картину, сказал, что дела обстоят так-то и так-то, что перед нами такие-то и такие-то препятствия, которые одолеют только терпение и верность? Или вы разочарованы, что, возможно, я не буду так богат, как вы думали, и вначале мы встретимся с нуждой? Но могу вас успокоить. У меня есть старая Erbtante, тетя, и я ее единственный наследник, она вдова фабриканта каких-то металлических деталей, ей уже пятьдесят один или пятьдесят два года, недолго придется ждать, и ее миллионы окажутся в моих руках. Что вы на это скажете? Но даже если я ради вас от всего откажусь, поссорюсь с отцом, оставлю армию, я, граф Дьюла Тонграц, все же не такая плохая партия для вас!
– Почему все так унижают меня? – простонала Гана, прижимая к губам платок, чтобы подавить рыдания, и нащупывая – слезы застлали ей глаза – ручку двери. Но в этот момент с часами в руках в комнату ворвалась Анна Семеновна.
– Не сердитесь, mes enfants[11]11
Дети мои (франц.).
[Закрыть] я дала вам пять минут, а ждала шесть, дольше уже нельзя. Что вы делаете, граф?
Дьюла Тонграц, испуганный реакцией Ганы, упал на колени.
– Еще минуту, еще минуту! – воскликнул он. – Что я вам сделал, почему вы плачете, почему отворачиваетесь от меня? Что плохого в том, что я наследник богатой тети?
– Я с ума сойду, я пущу себе пулю в лоб! Погодите, погодите, неужели это конец!
– Он вскочил, чтобы броситься за Ганой, которая была уже в передней, но Анна Семеновна, расставив руки и опираясь ладонями о косяки дверей, преградила ему путь.
– Только через мой труп! – воскликнула она. – Гана пришла одна и одна уйдет от меня! Ах, зачем я впуталась в эту историю? Я дала им пять минут, чтобы попрощаться, а они толкуют о наследстве богатой тети! О, что за страна, что за нравы!
10
За те несколько минут, что Гана провела у Анны Семеновны, война словно приблизилась на несколько дней. В город вступил полк кавалеристов в черных кирасах, закрывающих грудь; под неистовое ликование и восторженные возгласы жителей, толпящихся на тротуарах, стройными рядами продвигался он по улицам, всадник к всаднику, бок о бок, все подтянутые, начищенные до блеска, горделивые офицеры с саблями наголо во главе своих эскадронов. Кавалерийский духовой оркестр играл так, что в окнах дребезжали стекла, неистово гремели барабаны и литавры, пели альтовые и басовые трубы; белые лошади, цокая копытами, беспокойно перебирали тонкими ногами по неровной мостовой, и весь этот гам, шум, блеск мундиров и оружия производил впечатление неодолимой мощи и силы. «Ах, быть бы мужчиной, пойти на войну и пасть на поле брани!» – думала Гана. Ее разочарование сменилось безграничной, непреодолимой усталостью.
Чтобы оттянуть возвращение домой, она шла медленно, окольным путем, вдоль крепостных стен пока люди, важные, взволнованные и прекрасно обо всем осведомленные, теснились и толкались в узких улочках, спорили и обсуждали военные события, Гана вспоминала свое детство, схватки с мальчишками с соседней улицы, кошку Мицку, которая шесть лет тому назад где-то заблудилась и не вернулась домой, вкус незрелых яблок, запах костра, купание в Лабе, пещеру за военной пекарней под городом, в которой зимой нарастало так много длинных сосулек, что дети прозвали ее «ледяным царством», – вспомнила то прекрасное время, когда ей не надо было задумываться об этом непристойном, гадком, унизительном деле – о замужестве, и решила, что жизнь ее кончена и ждать ей от нее больше нечего.
Только около шести часов Гана повернула домой. Когда она вошла в квартиру, разоренную, словно после грабежа, вся семья – маменька, отец и Бетуша, в обществе верзилы лейтенанта Мезуны, находилась в пустой столовой; на столе стояли кособокие чужие бокалы, видимо, взятые у соседки, и бутылка яичного ликера маменькиного приготовления. Широкое лицо лейтенанта Мезуны сияло, как подсолнух, а Бетуша, украдкой держа его за руку, рдела, как маков цвет, прехорошенькая в своем смущении. Маменьке не сиделось за столом, она бесшумно сновала по комнате с тряпкой в руке, вытирая то тут, то там пыль. У нее была привычка при гостях то и дело вытирать пыль, ей все казалось, что где-то оставлены грязь и беспорядок, и она, обеспокоенная этим, спешила исправить упущенное; так же суетилась маменька и сегодня, хотя в квартире перед предстоящим отъездом все было перевернуто вверх дном.
– Пришла наконец, где пропадала-то? – вполголоса упрекнула она Гану, неуверенно поглядывая на мужа. Она побаивалась, что он в сердцах накричит на дочь за опоздание, а на лейтенанта Мезуну это произведет неприятное впечатление.
Но вспотевший, разгоряченный, слегка подвыпивший отец был настроен весьма мирно.
– Не поздновато ли домой явилась? – заметил он и налил Гане половину бокала. – Ну-ка, выпей за здоровье наших обрученных! Пан лейтенант Мезуна только что просил руки Бетуши! За ваше здоровье, дети, за ваше здоровье, будьте счастливы! Маменька, брось тряпку и поцелуй меня, помнишь, как я к тебе сватался? Тогда без ликеров обходились, просто всухую, все было скромнее, чем теперь, но и так сходило, ничего не попишешь, времена меняются, и мы тоже, не правда ли, Мезуна?
Маленькими глазками Ваха посмотрел на Гану и с глуповато-шутливым выражением покачал головой, полысевшей за последние годы, что особенно было заметно сейчас, когда пряди волос, зачесанные на лысину от уха до уха, растрепались.
– Не унывай, Ганка, радуйся тому, что тебя ждет. Бетуша нашла свое счастье сегодня, а ты найдешь завтра, из-за этого голову не вешай! Такую девушку из хорошей семьи, дочь будущего председателя областного суда, каждый с руками оторвет! Наливайте себе, Мезуна, набирайтесь сил, они вам понадобятся в бою против пруссаков – чем сильнее будете, тем скорее поколотите их и тем скорее наша Бетуша станет пани лейтенантшей Мезуновой! Дочь председателя областного суда станет пани лейтенант-шей – не ахти какая удача, Мезуна и сам должен признать, но я рассуждаю не так, я человек не мелочный, коли любите друг друга, женитесь с богом, все еще впереди, глядишь, Мезуна дотянет, скажем, до генерала, а то и до фельдмаршала, – разве я не прав, ха-ха-ха! Главное – усердие и аккуратность на службе, – начальство почитай, держи язык за зубами и не запускай дел, запомни это, Мезуна! А есть ли в армии запущенные дела? Как же иначе, ведь и в армии есть канцелярии, а где канцелярии, там и запущенные дела, разве я не прав, ха-ха-ха!
Хотя упоенная неожиданным счастьем Бетуша думала о своем, она сразу заметила, как печальна и удручена Гана. Решив, что сестра завидует ей, Бетуша, добрая душа, не рассердилась, считая это вполне естественным и потому простительным.
– Не принимай близко к сердцу, что Тонграц не появляется, – сказала она Гане вечером, когда они уже были в постели. – Я попрошу Карлика пристыдить его и спросить, любит ли он тебя по-прежнему.
Но Гана только яростно и зло прошипела в ответ:
– Замолчи, ради бога, замолчи и заботься лучше о себе.
А среди ночи, когда Бетуша очнулась от прекрасного сновидения – ей снилось, что она наматывает пряжу с мотка, который держал ее добрый, любимый Карлик, – ей почудились слабые всхлипывания, приглушенные одеялом.
– Гана, ты плачешь? – спросила она.
Но Гана молчала. И опять все затихло.
Назавтра, когда вещи были уложены, сундуки заколочены и в петли плетеных Корзин продеты железные прутья, Мезуна пришел попрощаться со своей нареченной. При первой возможности, как только маменька вышла из комнаты, оставив его в обществе дочерей, он рассказал Гане, что Тонграц вне себя от отчаяния, помышляет о самоубийстве и умоляет Гану не сердиться.
– Пожалуйста, передайте, что я не сержусь, – сказала Гана. – Я буду ждать его три года.
11
В Хрудиме пан доктор, прав Моймир Ваха поселился с семьей в четырехкомнатной квартире на главной площади, неподалеку от храма Успения пресвятой богородицы – в ту пору он как раз перестраивался. Квартира была дорогая, но, по словам Вахи, коли человек занимает определенное положение, приходится думать и о репрезентации. Скоро, очень скоро новое местожительство семьи Вахов как две капли воды стало походить на прежнее. Хрудимская квартира, как и градецкая, пропиталась неистребимым слабым запахом папенькиных виржинок и сигар, в темной прихожей так же, как в Градце, тускло мерцал неугасимый старый засаленный фонарь, в кухне появились ведра, подставка для гладильной доски и корыто; мебель в столовой и в кабинете отца была расставлена точь-в-точь как в Градце, те же картины и фотографии водворились на стенах, те же ковры с теми же пятнами и потертыми местами украсили полы. Комната девушек была значительно больше, чем в старой квартире, но Гана и Бетуша через два-три дня так привыкли к этому, что перестали ощущать разницу, и по вечерам им казалось странным, что не звучит торжественный грохот градецких барабанов.
А папенька, заняв место председателя суда доктора Томаша Мюнцера, с демонстративным возмущением принялся приводить в порядок запущенные им дела.
– Запущенных дел пропасть! – говорил он дома. – Оставил после себя свинюшник, прости меня господи! И такой человек пролез в председатели областного суда! Нет на свете справедливости, разве что божья.
Проявлением божьей справедливости была, конечно, тяжелая болезнь почек и желчного пузыря у Мюнцера – заслуженное возмездие, постигшее человека, который посмел запустить дела.
Однажды, в середине июня, Бетуша получила из Градца Кралове письмецо, в котором лейтенант Мезуна сообщал, что, испросив у своего командира разрешение отлучиться из крепости, он позволит себе – Мезуна так и написал – свою дорогую нареченную на следующей неделе, семнадцатого дня сего месяца, в Хрудиме навестить, и уважаемым родителям, как и чтимой сестре ее, нижайший поклон отвесить, и в семье невесты несколько драгоценных минут провести, что в это страшное время, когда война вот-вот разразится, для него особливо сладостно.
Письмецо прочли, обсудили, взвесили, снова прочли от начала до конца и признали превосходным.
– Всего-навсего лейтенант, но приличия знает, – ввернул отец.
– С воскресным обедом, Эльза, нам надо бы не ударить лицом в грязь, – сказала маменька своей молоденькой служанке, немке с гор. – У нас будет гость.
– У нас будут два гостя, – заметил как бы между прочим папенька, просматривая газету.
– Как так? Вроде один, – удивилась маменька. – Я сказал – два гостя, – повторил отец.
– А кто же второй?
– Я сказал, что будут два гостя, и остальное тебя не касается, – отрезал папенька и многозначительно, с лукавой улыбкой взглянул на Гану, сильно этим встревожив ее. Девушку охватило предчувствие чего-то недоброго, и она не ошиблась.
Однако слова доктора прав Вахи, произнесенные со всем авторитетом мужа и владыки, не оправдались: не два, а только один гость явился к семейному столу. Испросив отпуск на воскресенье, 17 июня, лейтенант Мезуна и не подозревал, что в книге судеб этой дате суждено стать исторической, а именно: в этот день император Франц-Иосиф приказал объявить во всех австрийских землях свой знаменитый манифест, в котором возвестил народам, что долг императора повелевает ему призвать свои войска к оружию, ибо война стала неизбежной; нечего и говорить, что при таких необычных обстоятельствах Мезуне пришлось отказаться от свидания со своей ненаглядной невестой и остаться в полку. Зато гость, приглашенный хозяином дома, явился к Вахам с последним ударом часов, пробивших полдень. Это был пунктуальный молодой человек, во всем знающий меру, образец аккуратности и благонадежности, мелкий чиновник областного суда по имени Фердинанд Йозек.
Его серьезное, худощавое лица с жирной угреватой кожей, какая бывает у ревностных чиновников, впалая грудь и узкие мальчишеские плечи свидетельствовали о том, что движению на свежем воздухе он предпочитает упорный труд за письменным столом; и хотя под глазами у него уже появились темные круги и мешки – явный результат плохого питания или скверного пищеварения, – на подбородке и под печально повисшим носом с красными ноздрями пробивалась все еще скудная, бесцветная, кучерявая растительность. Отправляясь с визитом к своему патрону и явно желая блеснуть, он оделся с особой тщательностью. На сильно напомаженных волосах, со старательно зачесанным хохолком, называемым какаду, сидел набекрень цилиндр, маловатый, но тщательно вычищенный. Желто-палевое пальто удачно дополняли перчатки лимонного цвета, а когда он снял их, оказалось, что его костлявые пальцы унизаны множеством перстней: на безымянном и среднем пальцах левой руки – два, на мизинце – один, зато броский, с разноцветными каменьями, в форме четырехлистника. На узле пурпурного галстука, под твердым стоячим воротничком, сверкало стеклянное зеленое украшение, так называемый «кошачий глаз».
Пестрый элегантный наряд гостя расцветился еще больше, когда он с дружеской помощью хозяина скинул в прихожей пальто. Из нагрудного кармана зеленой визитки, оттеняемой белым жилетом, торчал кончик цветастого кружевного платочка, узорчатая рубашка была украшена рисунками из области коневодства: шпорами, хлыстами, подковами и седлами. Черно-белые клетчатые брюки, дополнявшие его туалет, уже давно вышли из моды, зато лакированные туфли, отделанные голубым сукном dernier cri[12]12
Крик моды (франц.).
[Закрыть] как будто только что прибыли из Парижа. Вопреки пестрой, как у попугая, расцветке туалета, пан Фердинанд Йозек оказался весьма серьезным, скорее жалким, чем фатоватым, потому что костюм сидел на нем скверно, в одном месте был узок, в другом – висел мешком, и главным образом из-за худощавого лоснящегося лица.
– Это мой любимый сотрудник, молодой, но очень дельный, – сказал доктор Моймир Ваха, вводя гостя в салон и представляя его жене и дочерям. – Пожалуйста, располагайтесь и чувствуйте себя как дома.
Йозек принял похвалу без улыбки, даже бровью не повел, лишь скромно возразил:
– О, я только выполняю свой долг, пан председатель, – и, послушно опустившись на стул, положил на черно-белые клетчатые колени руки, во влажности которых дамы только что убедились. – Погода у нас, само собой, стоит экстраординарная, – заметил гость. – Воздух волшебный, а солнце так прелестно сияет. Все великолепно, само собой. – Произнося эту тираду, он вперил взор в пространство между пани Ваховой и Ганой; а замолчав, осторожно отвел взгляд, минуя голову Ганы, для чего описал глазами небольшой полукруг, и почтительно воззрился на правый подлокотник изрядно потрепанного шезлонга Вахи.
Бетуша была опечалена тем, что Мезуна не приехал. Гана с ужасом и отвращением смотрела на молодого человека, понимая, зачем папенька пригласил его, маменька то и дело бегала на кухню помочь неопытной служанке, гость говорил мало, взвешивая слова, которые, казалось, взял напрокат, как и свой костюм. Мрачное настроение за столом оживлял только папенька, он один чувствовал себя свободно и говорил не умолкая. Вначале, разумеется, пан Ваха завел речь о политике, а именно – о манифесте императора Франца-Иосифа, который косвенным образом поверг Бетушу в такую грусть. Читал ли манифест пан Йозек, изучил ли его, как положено, во всех подробностях? Конечно, пан Йозек манифест читал, изучил его, как положено, во всех подробностях. А понравился ли он пану Йозеку? Конечно, пану Йозеку манифест очень понравился, написан он весьма мужественно и прекрасным слогом.
– Превосходно, но не в этом дело, – продолжал Ваха. – Читать нужно не только то, что написано и напечатано черным по белому, но и между строк. Каждый, кто читает между строк, с радостью отметит, что император спокоен и твердо уверен в огромной силе своей империи, ни перед кем не заискивает, не ищет ничьей помощи, уповая только на свою мощь, на свое храброе воинство и на господа бога. А его неоднократные обращения к всемогущему поистине возвышенны. Отважился бы император, – при этих словах Ваха лукаво прищурил левый глаз и, покачивая головой, наклонился над тарелкой с горячим супом, – отважился бы император так настойчиво взывать к богу, втягивать, как говорится, всемогущего в игру, если бы он сомневался в нашей победе? Нет, не отважился бы; а знает ли пан Йозек, известно ли пану Йозеку, почему император на это не отважился бы?
– Признаться, не знаю, пан председатель, – сказал Йозек, и по его виду было ясно, сколь сокрушен он своим неведением.
– Так я вам скажу; да не называйте меня председателем, пан Йозек, пока я официально и де-факто им не являюсь. Вот как буду назначен, то величайте меня хоть распредседателем, ха-ха, хоть разнадворным советником, председательская должность, как вам известно, связана с этим чином. Так вот, император не стал бы взывать к богу, не будь он уверен в победе, ведь в случае поражения он скомпрометировал бы всемогущего; следовательно, мы можем спать спокойно и предоставить все заботы нашим храбрым воинам, они и без нас справятся с неприятелем. Это ясно, как дважды два. Вот главное, что мне удалось вычитать между строк императорского манифеста, и, не скрою, меня это очень радует.
– Это в самом деле чрезвычайно интересно, пан надворный советник, – сказал Йозек.
– Да, моей голове еще рано на пенсию, – сказал Ваха и рассмеялся, снисходительно и благодушно: – Ха-ха-ха! – Отхлебнув пива, он принялся подбадривать гостя: – Однако вы ничего не едите и ничего нам о себе не рассказываете! Скромность украшает молодого человека, но все хорошо в меру. Откуда вы родом, позвольте спросить?
– С вашего разрешения, я родом из Рыхнова на Кнежне, пан надворный советник, – ответил Йозек. – Мой отец – регистратор тамошнего окружного суда.
Услыхав, что отец Йозека регистратор окружного суда, Ваха пришел в восторг.
– Превосходно! – воскликнул он. – Значит, служба в суде – ваша семейная традиция, не так ли? Тем лучше, тем лучше. Ваш отец – судейский регистратор, прекрасно, прекрасно! Но вы, молодой человек, пойдете гораздо дальше, не будь я Моймир Ваха. Мой дядя со стороны отца был, как и вы, способным, трудолюбивым человеком, вы мне очень напоминаете его, – он тоже начал практикантом, а через год, как и вы, получил звание аускультанта[13]13
Низшее должностное лицо в суде,
[Закрыть] окружного уголовного суда в Таборе. И боже мой, какую сделал карьеру! И молниеносно! Удачно женился, взял дочь доктора Рамеша, вы, наверное, слышали это имя, он был заместителем председателя верховного земского суда в Праге. Тут дядюшка сразу пошел в гору. Вихрем взлетел наверх, да, да, вихрем! Через три года был назначен адъютантом, затем заместителем государственного прокурора, а там и советником земского суда, советником верховного земского суда, после сорока лет службы, уже в чине надворного советника, он получил железный крест третьей степени, и как вы думаете, кем стал в конце концов? Заместителем председателя верховного земского суда, заняв место своего тестя, ха-ха-ха!
Когда Ваха рассказывал это, его массивное лицо хранило насмешливое выражение, он неуклюже кивал головой и передергивал плечами, подчеркивая ту свою главную мысль, что сделать карьеру исключительно легко и просто, если удачно жениться и иметь за спиной влиятельного тестя, который поддерживает тебя и толкает наверх, наверх и только наверх, вплоть до верховного земского суда – высшего предела человеческих устремлений.
– Жаль, не было у него дочери, – бодро продолжал Ваха. – Он бы и своему зятю помог подняться так же высоко, ха-ха-ха! Гана, где у тебя глаза, ты не видишь, что у пана Йозека бокал пустой? Ухаживай за гостем, ухаживай, да поживей, поживей, такая молоденькая должна быть как ветер. Вот, дорогой пан Йозек, так уж повелось на этом свете, что посеешь, то и пожнешь, не так ли? Это золотое правило останется во веки веков нерушимым. Даже если мир полетит вверх тормашками! Однако вы ничего не кушаете! За обеденным столом вы должны действовать с тем же рвением, как за письменным в канцелярии, ха-ха-ха! Вы знаете, что я думаю о нашем положении, о положении чиновников? Чиновники – мозг народа и государства, это бесспорно и ни у кого не вызывает сомнения, но у нас есть один наследственный порок: излишняя скромность. Посмотрите, как дворянство гордится своим высоким положением! А разве мы, государственные чиновники, не аристократия в своем роде? Аристократия, бюрократия – это почти одно и то же, но аристократия, как и должно быть, гордится своим благородством, а мы скорее стыдимся того, что мы бюрократы.
Доктор прав Ваха, произнося эту речь, слегка зевнул: ему хотелось спать; обычно воздержанный в еде, сегодня он, нарушив свои здоровые привычки, съел и выпил лишнее. Стараясь исправить оплошность, Ваха быстро заморгал, прогоняя дремоту, и с преувеличенной живостью продолжал:
– Почему это происходит, спрашиваю я вас, милый пан Йозек, почему? Почему, по примеру дворян, мы не объединимся, почему не подадим друг другу руки, не знавшие грубой физической работы, почему мы забываем о своей ценности и незаменимости? Мы оба, милый пан Йозек, деятели суда, я, с вашего позволения, его глава, вы – моя правая рука; а разве в старые времена вершить суд не было привилегией королей? Аристократия – та неприступна, она не допустит чужого в свой круг; так давайте равняться на нее! Они женятся и выходят замуж только за людей своего круга, последуем же их примеру! Правда, моя семья несколько отступила от этого правила – вот Бетуша – да не красней ты, зяблик, – обручилась с пригожим офицером, двухцветное сукно вскружило ей голову, ну, ничего, офицер тоже своего рода чиновник, хотя владеет не пером, а саблей, сабелькой вострой, ха-ха-ха! Зато Гану я никому не отдам, кроме своего, только своему. Сколько помню, все мои предки были чиновниками, и эту традицию нарушать нельзя. Как вы на это смотрите, пан Йозек?
– Я позволю себе целиком присоединиться к вашему мнению, пан надворный советник, – сказал Йозек и робко посмотрел на Гану.
Гана вспыхнула и потупилась, не зная, куда девать глаза; у нее было такое чувство, будто он облизал ее лицо мокрым языком. «Господи, – думала она, – что мне делать, как защититься?» Сердце у нее стучало так, что отзывалось в голове, к горлу подступила тошнота, словно Гана проглотила какую-то гадость.
Довольный ответом Йозека, с удовлетворением заметив, как вспыхнули щеки дочери, папенька вынул из кармана перламутровый перочинный ножик со штопором, хранившийся в замшевом футляре, и поднялся со стула – массивный, переевший и перепивший, – чтобы откупорить бутылку красного вина, которая стояла на буфете. До того на столе было только пиво.
– Так выпьем за это бокал доброго Мельницкого вина, – торжественно провозгласил пан Ваха, вытаскивая пробку.
В этот вечер, когда сестры, пожелав доброй ночи, поцеловали руки родителям и, выслушав напутствие отца о благонравных снах, удалились в спальню, Гана была так неестественно весела, что Бетуша не на шутку перепугалась. Посвященная в тайну уговора Ганы с Тонграцем, Бетуша справедливо полагала, что новое осложнение, внесенное паном Йозеком, должно повергнуть сестру в глубокую печаль. Но Гана хохотала до слез, тщетно заглушая смех подушкой, а Бетуша замирала от страха, понимая, что смех этот не к добру. Она лежала тихо, вслушиваясь в темноту, желая убедиться, не ошибается ли она, принимая плач за хохот, ей хотелось, чтобы это был плач, она бесхитростно рассудила, что, раз уж все так случилось, слезы были бы куда естественнее, а значит, и лучше. Но она не ошиблась, Гана смеялась.
– Пожалуйста, не паясничай, чему ты смеешься? – спросила Бетуша. – Ничего смешного нет.
– Ничего? – не унималась Гана. – Папенька привел Йозека, чтобы он ухаживал за мной, а ухаживал за ним сам! Как он льстил, как увивался возле него, как обхаживал, какие влюбленные взоры бросал на этого слизняка, на эту мерзкую крысу! И это наш отец, и я должна его почитать! Он дал мне жизнь и теперь не знает, как от меня избавиться! Такой образине лижет пятки, только бы он соблаговолил увести меня из дому и спать со мной в одной постели! Мы, чиновничья знать, подадим друг другу руки, даже если эти руки потные! Как ты думаешь, ноги у пана Йозека тоже потеют? Наверняка, а я буду снимать с него ботинки и надевать шлепанцы!
Бетуша молитвенно сжала под одеялом руки.
– Гана, неужели ты забыла Тонграца?
– Не бойся, он сам меня позабудет, а я стану пани Йозековой! – смеялась Гана. – Голову даю на отсечение, этим все и кончится. Ах, папенька, ну и отличился ты сегодня, ну и любовалась я тобой! Мужчины – повелители мира, а мы их служанки! «Я сказал – и это закон, я сказал, что пряхам должны сниться благонравные сны, – и они будут им сниться»; и будут мне сниться церковные службы, воскресные прогулки и штопка носков или как папенька читает нам «Eine Ohrfeige zur rechten Zeit», все очень благонравное – потому что он так сказал! Он сказал! Ах, как я его ненавижу! Ненавижу! Как бы я радовалась, если бы он умер!
Бетуша села в постели. Пусть Гана немедленно замолчит, не то…
– Ненавижу! – истерическим полушепотом восклицала Гана. Чувства протеста, унижения, ненависти, угнетавшие ее весь день, как бы перебродили и искали выхода. – Ненавижу его, ненавижу маменьку и тебя ненавижу за то, что ты такая послушная, такая серьезная. Да, да! Косоглазая, некрасивая и глупая, коротышка, и нет в тебе ничего, а все-таки нашла себе жениха по вкусу!
Гана видела, как при этих словах сестра выпрямилась и замерла на постели; она представила, в каком ужасе вперила Бетуша в темноту раскосые глаза, как дрожат ее губы от боли и изумления. «Этого Бетуша мне никогда не простит, – подумала Гана, – я смертельно обидела единственного человека, с кем мы более или менее понимаем друг друга, с кем я могу отвести душу». И тем не менее ей хотелось еще сильнее оскорбить сестру.
Добрая, благовоспитанная курочка! Хорошо, что ты такая, и посмотрите, как ей за это воздается! Все это гадко, гадко! A propos[14]14
Кстати (франц.).
[Закрыть] я тебя еще не поздравила! Что ж, поздравляю – и ты меня поздравь с паном Йозеком! Пожалуйста, пан председатель, конечно, пан надворный советник, с вашего позволения, я родом из Рыхнова на Кнежне, пан председатель! И вот этот будет моим мужем, я нарожаю ему детей, и он станет их воспитывать по своему образу и подобию! Вот это будет супружество! Но нет, не будет, не будет, я этого не допущу, лучше из окна выброшусь. Хватит, пожила, я никого не просила давать мне жизнь, и никто не имеет права навязывать мне свою волю.