Текст книги "Императорские фиалки"
Автор книги: Владимир Нефф
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
А Гафнер продолжал говорить что-то, понятное ему одному. Он, мол, понимает страх Бетуши перед словом социализм, если она воспринимает его только в искаженном клеветой и ненавистью обывателей смысле. И все же он не сомневается, что ему удастся увлечь ее этой идеей, и она станет не только его женой, но и соратницей. Наверняка, ах, наверняка это ему удастся; иначе быть не может, ведь она сама пошла по такому пути, добровольно вступила в ряды женщин, которые трудом по найму, собственными руками зарабатывают свой хлеб.
Это заявление Гафнера было настолько абсурдно, что вывело Бетушу из охватившего ее на некоторое время оцепенения.
– О чем вы говорите, пан Гафнер? – взмолилась она, словно просила не сводить ее с ума. – В ряды каких женщин я вступила? Ведь всем известно, что пан Бори – первый поборник женской эмансипации среди наших коммерсантов, а я, кажется, первая женщина в Праге, которая пошла работать!
– Первая женщина в Праге? – удивился Гафнер. – А тысячи фабричных работниц, тысячи служанок в частных домах, тысячи кельнерш, прачек, кухарок? Разве они – не работающие женщины?
Никто и никогда не говорил Бетуше ничего подобного и столь же жестокого. Она чувствовала себя, как ребенок, которому с ласковой улыбкой показали желанную игрушку, и он уже протягивал к ней руки, как вдруг получил пощечину. Все издевательски смеялось над нею: дома, люди на улице, фонарь на перекрестке, Гафнер. «За что, – думала она, – за что, чем я заслужила и почему именно от него?» Она отвернулась было, чтобы убежать от Гафнера, скрыть подступавшие к горлу рыдания, но ее удержала мысль: может, Гафнер просто не понимает, что говорит, и если она сейчас уйдет, он до конца своих дней не узнает, как тяжело оскорбил ее.
– Вы ставите меня на одну доску со служанками, кельнершами, фабричными работницами? Как это могло прийти вам в голову, пан Гафнер? Разве вы не знаете, что я из хорошей семьи, дочь земского советника? Неужели вы забыли, что моя сестра – пани Борнова? Может, вы думаете, что если я работаю в канцелярии, то стала хуже сестры или дам в ее салоне? Когда я начала работать бухгалтером у Борна, кое-кто усмехался, мне приходилось выслушивать оскорбления от знатных покупательниц, но все это давно прекратилось, я принята в их обществе, как равная среди равных. Место бухгалтера у Борна мне подыскал сам Войта Напрстек и, конечно, не сделал бы этого, если бы мог допустить, что кто-нибудь приравняет меня к служанкам или фабричным работницам.
Она говорила, а Гафнер, глядя на ее прелестное личико, побледневшее от обиды, горько улыбался своей ужасной ошибке; он понял, что Бетуша не может рассуждать иначе и никогда не поймет его, потому что такой ее создали, так сформировали и вылепили, чтобы она именно так думала, так, а не иначе рассуждала. Подойдя к дому Бетуши, он вежливо, с обычной для него грустью, снова и, по-видимому, теперь уже навсегда сменившей его сегодняшнее оживление, попросил прощение за неудачные выражения, которые допустил, не подозревая, что они могут задеть ее. Подавленная сознанием, что все уже непоправимо, что счастье, пришедшее к ней так поздно, снова потеряно, чувствуя, что если бы даже она простила Гафнеру его социализм и его неделикатные, но, возможно, сказанные без злого умысла слова о фабричных работницах и служанках, то он ей никогда не простит, ибо она каким-то непостижимым для нее образом обидела его и все потеряла, жалкая Бетуша подняла на него свои чуть раскосые глаза; а он, опустив перед нею взор, снова заверил ее в глубочайшем уважении и искренне пожелал никогда не знать горя и в будущем изведать много счастливых минут.
– Ну так я, пан Гафнер, – запинаясь, проговорила она, – не буду просить у родителей разрешения.
Преодолев, насколько было в ее силах, свою девичью скромность, она хотела этим сказать, что, если Гафнеру, бог весть почему, не нравится ее покорность родителям и он видит в ее послушании обывательщину, как он любит говорить, она, Бетуша, готова пренебречь своим хорошим воспитанием и без разрешения отца и матери протянуть руку ему, красному социалисту, человеку неотесанному, грубо выражающемуся, и вместе с ним пойти навстречу туманному будущему. Это были героические слова, жаль, что Гафнер их не оценил, либо уже не захотел оценить.
– Правильно, не просите разрешения. Я понял, что, даже если бы они согласились, это не принесло бы вам счастья.
Сняв шляпу и низко поклонившись Бетуше, он ушел.
«Мы больше никогда не увидимся, и это к лучшему, – думал он, шагая по набережной под кронами цветущих акаций, струивших перед вечером тяжелый, сладкий аромат. – Да, так будет лучше, – повторял он, устремив невидящий взгляд на потемневшую гладь реки. – Для моей работы лучше быть одиноким, не иметь ни жены, ни детей, не иметь никого, чье счастье зависело бы от моей свободы. Да, так будет лучше, несомненно лучше. Один, снова один».
10
На следующий же день, в четверг, до полудня Гана в сопровождении своей служанки отправилась в фиакре за городские ворота, в Жижков, чтобы оделить семью Пецольда старой одеждой и бельем, летними и зимними платками, скатертями и салфетками. Она собрала полную плетеную корзинку одежды и обуви, а для девочек – ненужные Мишины игрушки и среди них – парижскую заводную таксу, которой Миша свернул шею.
«Странно, очень странно, – размышляла она, проезжая с прикрытой для приличия пледом корзиной в ногах по ухабистой Ольшанской дороге между «Комотовкой» и сортировочной вокзала имени Франца-Иосифа, – странно, что вчера в это время я понятия не имела о каких-то Пецольдах, а сейчас они появились, живут в моих мыслях и настойчиво взывают к моей совести, чтобы я протянула им руку помощи и смягчила их нужду».
Жижков так стремительно застраивался, на запущенных полях и садах так быстро вырастали целые кварталы, что кучер, отнюдь не редко ездивший в эти края, не успевал знакомиться с уже отстроенными и лишь намеченными улицами, которые вились среди холмов и долин, между скалами, прудами и каменоломнями; он расспрашивал дорогу и долго возил Гану в гору и под гору, много раз объезжал преграждавшие путь штабеля кирпича, пока наконец добрался по размокшей дороге, которая вилась меж невысоких склонов, к развалинам господского дома без окон и крыши, с тоненькой трубой, торчавшей над рассыпавшимися остатками стены. Позади этих ужасных развалин, в отцветшем вишневом саду стоял не то домик садовника, не то маленькая, но крепкая сторожка с крутой, почерневшей черепичной крышей, неумело залатанной жестью. Перед низенькой дверью домика, окутанная паром, маленькая, сухая старушка, серая и черноглазая, как мышка, склонялась над огромным корытом, потемневшим от времени и службы людям, и усердно стирала. Две невероятно чумазые девочки сидели на корточках подле вытекавшей из корыта и извивавшейся по дороге струйки воды и пекли пирожки из грязи.
– Если вы ищете «Большую Кренделыцицу», то это здесь, а «Малая Кренделыцица» чуть подальше, – ответила старушка на вопрос кучера. А когда Гана спросила, где найти пани Пецольдову, сказала: – Это я, чем могу служить, сударыня?
Пытливо глядя на Гану своими черными, все еще живыми глазками, она наскоро вытерла сухим подолом передника распаренные, красные руки, сразу угадав по ангельской улыбке, озарившей красивое лицо Ганы, которая вышла из кареты и приближалась к ней по заросшей тропинке, что неожиданная посетительница приехала с богоугодной целью. Правильность ее догадки подтвердила корзина, которую кучер и служанка вытащили из фиакра и, держа за ручки, торжественно, стараясь идти в ногу, несли вслед за осторожно ступающей дамой-благотворительницей.
«Опять тащат какое-то рванье, – подумала старуха, – какие-нибудь рваные лифчики да истоптанные башмаки. Но спасибо и за это, авось удастся что перешить детям».
– Я Борнова, – ласково произнесла Гана, следуя принципу, на котором постоянно настаивала в Американском клубе: «С бедняками надо вести себя чрезвычайно вежливо и тактично, не показывая им, что они – бремя для общества». Если облагодетельствованная женщина была достаточно чистоплотна, Гана после такого вступления обычно протягивала ей руку, по сейчас она не сделала этого: у нее возникло неприятное ощущение, что хотя старуха и вытерла свои красные руки о передник, по они, скорее всего, скользкие от мыльной воды и все еще горячие. – Я слышала о большом несчастье, постигшем вашу семью, милая пани Пецольдова, и потому поспешила сюда, чтобы выразить вам глубокое соболезнование и предложить небольшую помощь.
Когда служанка открыла крышку корзины, старушка, придя в восторг от дива дивного, представшего ее живым глазкам, всплеснула руками и затараторила, зачем, мол, милостивая сударыня так обделяет себя, да как она, старуха, за это ее отблагодарит.
И тут же крикнула обеим девочкам: идите, цыганята, умойтесь и отнесите все это; она, мол, не приглашает пани Борнову в хибарку, там тесновато и, главное, неубрано, знаете, как уж бывает во время стирки. Она стирает для самых лучших семейств, не жижковских, здесь одна голытьба, а для виноградских и карлинских, даже некоторые пражские дамы дают ей работу, всем известно, что она мастерица стирать тонкое белье, стирает добросовестно, одним мылом без соды; если бы пани Борнова изволила испытать ее, она, старуха, сама пришла бы за бельем, а уж доставила бы его чистым и ароматным, как цветочки. Тысяча благодарностей за все и да вознаградит бог сударыню сторицей! Какие вещи, столько замечательных вещей!
– Сложите все аккуратно на постель, а ботинки поставьте под кровать, – наказывала она девочкам, укладывая на их протянутые ручонки вещи, которые служанка вынимала из корзины и передавала ей; разгоревшиеся от усердия девочки, в развевавшихся грязных рубашонках, семеня ножками, носили вещи в хибарку, снова и снова возвращаясь за следующей охапкой.
– Красота-то какая! – воскликнула старуха, по обыкновению всплеснув руками, когда служанка вытащила из корзины нечто невиданно-роскошное: отделанный желтыми лентами бледно-зеленый туалет первой жены Борна. – Жаль, что моей снохи нет в живых, ей это платье было бы к лицу, сидело бы как влитое! Она вытерла глаза уголком передника.
– Неужели ваша сноха умерла?
– Еще года нет, как схоронили. Что поделаешь, перешью платье сироткам, – ответила старуха. – Изволите знать, сударыня, сноха моя, Фанка, работала на уксусном заводе, а это вредно для груди, у моего покойного сына Матоуша, пока он там работал, тоже все время грудь болела. И Карел – это мой внук – работал на уксусном заводе. А как Фанка глаза закрыла, я и подумала, не дело, чтобы этот завод всю мою семью сгубил, и упросила одного знакомого десятника взять парнишку в ученье. И что вы скажете, сударыня, мальчишка был зеленый, тщедушный, а стал работать на свежем воздухе, щеки у него налились, так и цветет. Уж я не нарадуюсь, глядя на него. Не пойму, сударыня, никак в толк не возьму, что за люди теперь пошли, совсем не те, что прежде, не знаю, с чего это, но не те! В молодости я тоже работала на уксусном заводе, а посмотрите, сударыня, повредило мне это? Не повредило, а ведь тогда работали по шестнадцать часов, а сейчас только четырнадцать. Люди стали какие-то квелые, не выдерживают. Но я-то, слава богу, здорова, смогу прокормить и воспитать сироток. Сударыня и не представляет, сколько они могут съесть и сколько одежды измызгать, на них все так и горит. Валентина, сейчас же вылезай из лужи!
Под конец Гана подарила девочкам игрушки, лежавшие на дне корзины, и уехала домой несколько озадаченная, задумчивая.
Дети грязные, но крепкие, как огурчики, – рассказывала она за обедом Борну, – старуха вертится волчком, стирает на приличных людей и, наверное, неплохо зарабатывает. Живут они в прекрасном месте, в вишневом саду, жаль, он не цветет сейчас, рядом старый дом, разрушенный, но обворожительный.
– Словом, Гафнер порядком преувеличил, не так ли? – заметил Бори.
– Конечно, преувеличил. Я готовилась увидеть невесть какую нужду, а на самом деле этим людям, если учесть их потребности, живется не так уж плохо… A propos[53]53
Кстати (франц.).
[Закрыть], хорошо бы опять пригласить Недобыла, пусть убедится, что мы на его стороне и не сердимся за то, что он отчитал этого Гафнера.
Глава третья КОГДА ПАЛИ СТЕНЫ
1
Так же, как падают разделявшие
нас кирпичные и каменные стены,
пусть падут любые преграды между
нами – политические и какие бы то ни было.
«Народни листы», 2 апреля 1874 г.
Тому, на что рассчитывал Мартин Недобыл, к чему готовился с начала шестидесятых годов, о чем мечтал, когда ездил между Рокицанами и Прагой, что сделал ставкой всей своей жизни, купив «Комотовку», а впоследствии и «Опаржилку», суждено было осуществиться лишь спустя четырнадцать лет: в начале семьдесят четвертого года городское управление Праги купило у военных властей на снос большую часть городских стен, начиная от так называемых Конских ворот в конце Вацлавской площади – к Новым, затем к Поржичским воротам и далее – вплоть до правого берега Влтавы. Решение сровнять с землей это древнее, растрескавшееся от времени сооружение, разобрать бастионы, тупыми углами вклинивавшиеся далеко в окрестности, снести и вывезти эти огромные массы камня и земли, издавна поросшие кустами и деревьями, утоптанные поколениями пражан, гулявших там по воскресеньям, – решение снести пражские стены было окончательным. Неясен был только вопрос, что устроить на этом месте: разбить красивые парки, как того хотели жители Праги, или возвести жилые дома и проложить улицы, на чем настаивало городское управление, старейшины общины.
Волнение, вызванное конфликтом эстетических чувств с практическими, финансовыми мотивами, было огромное. Поскольку здесь играли роль и санитарные соображения, в борьбу ввязались и врачи. Сначала Общество немецких врачей в Праге составило и послало пражскому магистрату пространный меморандум, в котором на пятидесяти густо исписанных страницах приводились убедительные, подтверждаемые точными статистическими данными доказательства того, что в городах, не имеющих достаточного количества садов, смертность гораздо выше, чем в городах, обеспеченных ими. Чтобы не ударить лицом в грязь перед немецкими коллегами, чешские врачи составили еще более пространный меморандум, в котором на ста густо исписанных страницах утверждали то же самое, но более возвышенным слогом. Правда, стены, снос которых подготовляется, говорилось, кроме всего прочего, в этом достопримечательном документе, сжимали нашу матушку-Прагу железным панцирем, как сказал поэт, и потому с незапамятных времен были для всех исконных пражан сучком в глазу; но они имели то преимущество, что на их вековых хребтах росла зелень – немного кустарника, травы и деревьев, так что пражане, выйдя погулять на городские валы, хоть там могли подышать ароматом цветов и насладиться сенью лиственных крон.
А сейчас – увы! – они лишатся и этой радости: на месте былых прогулок вырастут не деревья, а скучные улицы и доходные дома. Горе, горе нашему городу! Взгляните на план Праги. Где, скажите, где найдете вы на правом берегу Влтавы клочок садовой зелени? Только на Ольшанах, да, на Ольшанах, в кладбищенском саду, где тлеет в земле, по приблизительным подсчетам, около шестидесяти тысяч трупов! Горе, повторяем, горе нашему городу! Сады – это легкие города, а без легких жить невозможно; из этого неопровержимо вытекает, что Прага погибнет, если не получит садов. Caveant consules![54]54
Пусть консулы будут бдительны! (лат.)
[Закрыть]
– Вы правы, совершенно правы, отвечали консулы, защищаясь от нападок; мы тоже пражане и так же, как вы, хотим, чтобы наш город был как можно красивее и здоровее; но где взять на это деньги? Не воровать же! Вена получила городские стены от военных властей даром и могла позволить себе роскошь создать на их месте кольцо прекрасных бульваров; а Праге городские стены пришлось откупить у военных властей и заплатить за них кровные денежки; город беден и старается возместить хотя бы часть расходов; поэтому, как ни грустно, мы вынуждены эту землю разбить на участки и продать застройщикам.
Таковы были, в основном, идеи и аргументы обеих спорящих сторон.
Мартин Недобыл, вообще не склонный к эстетству, присоединился к сторонникам разведения садов. Он опасался, что если муниципалитет настоит на своем, то возникнет избыток строительных участков и цена его любимых «Комотовки» и «Опаржилки» не вырастет, а упадет, тогда как благодаря красивому, но в коммерческом отношении ничего не дающему поясу лужаек, декоративных кустарников, клумб и благородных деревьев, созданному на месте снесенных стен, столь милый его сердцу Жижков достигнет неслыханного величия, а «Комотовка» и «Опаржилка» станут тем, о чем Недобыл мечтал всегда, – островом красоты и роскоши, резиденцией счастливых и богатых… Почему? Да просто потому, что по соседству с парками, как известно, испокон веков воздвигают дворцы, а не обиталища бедняков, какие строит заклятый враг Недобыла, позор Жижкова – архитектор Герцог.
Поскольку Американский клуб эмансипированных женщин за девять лет своего существования добился в пражском обществе немалого уважения, влияния и веса – не было, пожалуй, ни одного патриотического, политически значительного или просто филантропического мероприятия, по отношению к которому подопечные Напрстека не стояли бы на безупречно благородной позиции и не принимали бы в нем активного участия, не происходило ни одного национального торжества, при котором представительницы Американского клуба не занимали бы одно из самых почетных мест. Поэтому Недобыл, не появлявшийся в салоне Ганы после неприятного столкновения с Гафнером, как-то в конце апреля, в среду, заглянул туда – узнать, почему «американские» дамы до сих пор не высказали своего мнения об использовании территории, освобождающейся после сноса городских стен, причем весьма серьезно и настойчиво попросил Гану заняться этой проблемой и обсудить ее в клубе. Он обратился бы к ней раньше, знай он, что Гана – член такого замечательного, исключительно симпатичного общества, но об этом ему стало известно лишь сейчас, когда, раздумывая, кому бы предложить заняться этим, он просмотрел список членов клуба, вывешенный «У Галанеков».
Гана, стремясь заглушить угнетавшее ее чувство собственной никчемности, в те годы хваталась за каждую возможность общественной деятельности. Поэтому ее сразу увлекла идея Недобыла, и она обещала созвать собрание «американских» дам, поговорить с ними и добиться составления петиции, которую все члены клуба, несомненно, подпишут с обычным для них энтузиазмом.
– Выступлю, конечно, с удовольствием выступлю, – уверяла она Недобыла. Но вдруг, охваченная сомнениями, добавила: – А что я им скажу? Ведь я абсолютно не в курсе дела!
– Скажете, что сады – это легкие большого города, – посоветовал Недобыл, – а без легких жить невозможно. И добавите: Caveant consules!
Гану занимал вопрос, не утратил ли Недобыл интереса к Марии Шенфельд, но сам он об этом не заговаривал и, как ей показалось, лишь мельком взглянул на хорошенькую дочь философа, поэтому она подавила свое любопытство. Сделав свое дело, Недобыл тут же распрощался, а Мария своим обычным пренебрежительным тоном самоуверенного, избалованного ребенка спросила Гану, кто этот верзила, с которым она только что разговаривала, не тот ли ужасный Недобыл, виновник смерти Пецольда, в прошлом году так отвратительно поссорившийся с паном Гафнером.
– Конечно, он. Как же вы его не узнали? – удивилась Гана.
– Вот так и не узнала. Мне показалось, что в прошлом году он был гораздо выше.
Гана рассмеялась.
– Это потому, что вы за этот год сильно выросли, милое дитя. Не он был выше, а вы были гораздо меньше.
Она поспешила вернуться к своим обязанностям хозяйки, предоставив Марии размышлять об этой ошибке, безусловно, очень любопытной с философской точки зрения.
В ближайшие дни Гана, использовав весь свой авторитет, вмешалась в конфликт сторонников разведения садов с расчетливыми господами из муниципалитета, успешно и убедительно выступив по этому поводу в Американском клубе. «Врачи, – заявила она между прочим, – высказали в связи с этим серьезные замечания. Не пора ли выступить и пражским матерям, дорожащим здоровьем и благоденствием своих детей? В настоящий момент уважаемых членов Американского клуба должны интересовать не проблемы эмансипации и просвещения, а важнейшие вопросы народного здоровья, ответственность за процветание молодого поколения, – вопросы, к которым мужчины не относятся, да и никогда не относились с должным пониманием, добросовестностью и чуткостью».
Петицию, составленную писательницей Элишкой Красногорской[55]55
Элишка Красногорская (1847–1926) – известная чешская поэтесса.
[Закрыть] в характерном для нее прочувствованном стиле, подписали шестьсот членов Американского клуба. Весьма вероятно, что к этому времени городское управление уже само пришло или приходило к выводу, что не следует, пренебрегая хором возмущенных голосов, и в первую очередь мнением врачей, использовать освобождающуюся территорию только в интересах казны. А может быть, в момент, когда «американские» дамы вручили пражскому муниципалитету свою петицию, весы, на которых взвешивалось окончательное решение, находились в столь неустойчивом равновесии, что сотни подписей эмансипированных возмущенных дам способствовали тому, что чаша сторонников разведения садов перевесила. Как бы то ни было, но девять дней спустя городское управление опубликовало в газетах важное сообщение, что на участке между Конскими и Новыми воротами, перед вокзалом имени Франца-Иосифа I, на месте бывших городских стен будет разбит роскошный парк.
Как власти распорядятся остальным обширным пространством, которое высвободится после сноса городских стен, в сообщении городского управления не указывалось; тем не менее удовлетворенные пражане толпами устремились на выставку макетов, планов и эскизов будущего парка, устроенную в большом зале ратуши на Староместской площади. На выставке их взорам открылось невиданное великолепие. Посреди парка, на уровне главного входа в вокзал, возведут искусственную скалу с искусственным водопадом, низвергающимся в искусственное озеро. По другую сторону дороги, на ровном месте, обозначенном словом «corso», против озера, раскинется огромная клумба, так называемая «цветочная сказка». Вправо и влево от нее построят курзал и ресторан, где будет играть оркестр. В юго-западной части парка, выходящей к Вацлавской площади, на месте Конских ворот, воздвигнут огромный музей с фонтаном, на другом конце парка, где теперь Новые ворота, – международный отель с большим залом, где можно будет устраивать концерты и театральные представления. В самом парке, под сенью каштанов и лип, среди веселых газонов, в многочисленных киосках с лимонадом и содовой водой, похожих на увитые цветами беседки, жаждущие смогут получить прохладительные напитки. Зеленые скамеечки по обочинам тропинок и аллей, красиво посыпанных песком, будут призывать к отдыху. Позаботятся власти и о птицах небесных, устроив для них изящные кормушки.
«Это моя заслуга, – думала вновь почувствовавшая себя счастливой Гана, разглядывая эти ошеломляющие проекты. – Даже если до конца дней моих я больше пальцем не шевельну, все-таки я смогу себе сказать: жизнь моя прожита не напрасно».
В течение следующих месяцев пражские газеты изо дня в день уверяли нетерпеливых пражан, что работы вот-вот начнутся и к сносу стен приступят очень, очень скоро, в самое ближайшее время. Были объявлены торги на работы по сносу стен между Главным вокзалом и Влтавой; работы эти были поручены подрядчику мастеру Саллеру, который обязался выполнить их за точно установленную сумму в двадцать тысяч сорок три гульдена и восемьдесят крейцеров, ни больше и ни меньше. Однако неделя шла за неделей, а для сноса стен ничего не предпринималось. «Начнут ли они когда-нибудь? Доживем ли мы до этого?» – возмущались пражане.
Тормозил начало работ, как это ни странно, тот самый Мартин Недобыл, который с таким нетерпением ждал сноса стен, и счастье его, что общественность не узнала об этом. Дело в том, что после решения вопроса об использовании территории, которую занимали стены, возникла еще одна проблема: как быть со строительным мусором и землей, – переправить их по железной дороге с Главного вокзала за город или перевезти в долину Нусле фургонами, точнее, фургонами Мартина Недобыла, ибо последнюю мысль выдвинул именно он. Сам он не был членом пражского городского управления, но имел там своих подставных и подкупленных лиц, и они упорно отстаивали его интересы. Спор, как обычно в таких случаях, завершился компромиссом: часть строительного мусора и земли решили перевезти по железной дороге, а часть – в долину Нусле.
Двадцатого июля в четыре часа утра отряд рослых парней, возглавляемый мастером Саллером, с тачками, заступами и лопатами поднялся на мост, перекинутый над сортировочной Главного вокзала, а оттуда – на самый северный конец стен пражского Нового города. Утро выдалось чудесное, на валах, в кронах деревьев щебетали птицы, на изумрудных лужайках блестела роса, струйки дыма, то тут, то там подымаясь из труб спящего города, прочеркивали небо, покрытое розоватыми барашками облаков. Рабочие были молчаливы, несколько растерянны, все они, вероятно, чувствовали, что наступает исторический момент и первый, исторический шаг совершат они: вместе с укреплениями снесут места, где проходила их молодость; разрушая стены, уничтожат часть тысячелетнего прошлого Праги.
– Что ж, взялись! – сказал мастер Саллер и, взмахнув заступом, вонзил его острие в мягкую, размокшую почву.
2
Из всего сказанного явствует, что Мартин Недобыл все-таки выиграл ставку всей своей жизни: посаженные им много лет назад деревья принесли сочные плоды; ему оставалось лишь протягивать руку, срывать их и подносить ко рту. К слову сказать, плоды были не без изъяна: во-первых, замечательный парк, задуманный городским управлением, не доходил, как этого хотелось Недобылу, до самого железнодорожного моста, за которым начиналось Ольшанское шоссе – бесспорно, будущая главная артерия милого его сердцу Жижкова и южная граница его любимой «Комотовки», ибо между мостом и парком, как мы знаем, предполагалось построить международный отель; во-вторых, при вывозе строительного мусора и земли Недобылу тоже не удалось, как мы упоминали, урвать желанный куш целиком, ему досталась лишь половина. Но если в нашей земной юдоли действительное всегда бесконечно далеко от желаемого, то нередко случается и обратное – вдруг человеку выпадает удача, о которой он и не мечтал. В то время, когда Мартин мрачно изучал в Староместской ратуше макеты и планы, вызвавшие у Ганы мимолетную иллюзию ее личных заслуг и полноты жизни, виноградское городское управление – напомним, что интересующий нас Жижков входил тогда в состав самостоятельного города Королевские Винограды, – после непрерывного шестичасового заседания единогласно приняло важную резолюцию, подспудной и притом важнейшей целью которой было утереть нос мелочным, скупым, жадным и нерешительным обывателям – старейшинам Праги, которые из колоссального освободившегося пространства решились пожертвовать на эстетические и оздоровительные нужды общества лишь маленький, жалкий кусочек и заложить там садик, который со смешным чванством назвали парком, и даже – да поразится мир! – роскошным парком. То ли дело мы, виноградские старейшины, не им чета! Королевские Винограды – город только зарождающийся, ничтожный по сравнению с матушкой-Прагой, даже не самостоятельный город, а скорее, предместье, и его пригородный характер станет еще очевиднее, когда снесут стены, отделяющие его от Праги. И все-таки мы – маленькие, бедные, незначительные, не имеющие ни древних традиций, ни собственной истории, – лучше вас сумеем позаботиться о здоровье своих детей и внешнем облике города, который возводим своими мозолистыми руками. Вы закладываете свой жалкий садик ниже вокзала имени Франца-Иосифа I, а мы, наперекор вам, выше того же вокзала на своей территории, между Королевскими Виноградами и Жижковом, за корпусами газового завода разобьем замечательный парк, втрое больше вашего паршивенького садика, парк, какого не постыдились бы крупнейшие европейские города. Мы, разумеется, не страдаем, подобно вам, манией величия и свой парк не назовем «роскошным», и вообще мы назовем его не «парком», а по-народному, по-чешски, просто «садом», впрочем, не обыкновенным садом, а Райским.
Такова была резолюция виноградских старейшин. Мы рассказываем о ней столь подробно потому, что от возвышенности, на которой собирались разбить Райский сад, до Недобыловой «Комотовки» было рукой подать, и таким образом, ущерб, нанесенный ему пражским городским управлением, втрое возместило виноградское. Не удивительно, что от радости у Недобыла кровь бросилась в голову; подставив шею под струю холодной воды, которую ему накачали из колодца, Недобыл успокоился, приказал заложить в коляску своих прекрасных рысаков в яблоках и, переодевшись в парадный костюм, отправился к знаменитому архитектору Бюлю – одному из авторов проекта сада ниже вокзала Франца-Иосифа.
– Здесь сад, там сад, здесь парк, там парк, – сказал Бюлю все еще взволнованный Недобыл. – Только и делают, что разбивают парки; неужели среди этих парков мои «Комотовка» и «Опаржилка» останутся пустырями, заросшими бузиной? Дудки, пан архитектор! Я уже много лет назад решил: как только приступят к сносу стен, начну строить новый Жижков, а уж если я что-нибудь решил, так оно и будет. Вы знаете мою «Комотовку» и «Опаржилку»?
Да, архитектор Бюль знал «Комотовку», знал он и «Опаржилку» Недобыла.
– Мерзость, – кратко констатировал он, имея в виду, что участок находится в мерзком, запущенном состоянии.
– Да, сейчас это так, – ответил Недобыл. – Но вы превратите его в роскошный сад, на который пражские и виноградские отцы города будут глазеть разинув рты: беседки, перголы, по крайней мере, три «цветочные сказки», – словом, сад, который станет достойным окружением моего дома.
– Какого дома? – удивился архитектор Бюль. – Насколько я помню, в «Комотовке» есть хозяйственные строения, конюшни или что-то в этом роде, но никакого дома я там не видел.
– Увидите, потому что этот дом вы сами построите, – ответил Недобыл. – На самом краю «Комотовки», четырехэтажный доходный дом-дворец с чашами на крыше. Комотовские конюшни, склады и бараки мы снесем, а новые выстроим чуть подальше, в «Кренделыцице», которую я приобрел назло Герцогу; вы знаете архитектора Герцога?
Да, Бюль прекрасно знал этого архитектора, и намерение Недобыла поставить в самом центре создаваемого Герцогом района – между обоими концами улицы Либуше – конюшни, склады и бараки явно позабавило, даже обрадовало его.