Текст книги "Императорские фиалки"
Автор книги: Владимир Нефф
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Посмотрим, что это значит. На скале, как нам известно, замыкающей двор с севера, архитектор Бюль, словно по волшебству, создал небольшой французский парк с «цветочной сказкой», то есть с клумбами анютиных глазок, замечательной беседкой, напоминающей вольер для птиц, с перголой, увитой диким виноградом, с зарослями сирени и золотого дождя. Чтобы «цветочная сказка» не погибла без влаги, он подвел к пей искусственное орошение с ручным двигателем: внизу, во дворе, пан Юза, чертыхаясь про себя, качал насос и подымал воду, а наверху пани Юзова поливала садик; их преемники поступали так же, и на скале по сей день можно кое-где увидеть ржавые остатки труб. Плодовых деревьев там не было, только благородные, декоративные – акации, каштаны, березы. К этому великолепию снизу, со двора, вела удобная кирпичная лестница, у подножья которой стояли две каменные колонны, одна – украшенная песчаниковой статуей девушки с корзинкой на голове, вторую венчала песчаниковая ваза с фруктами. Слева от колонны с девушкой находился роскошный фонтан с головой льва, изрыгающего питьевую воду, а дальше, тоже с левой стороны, – ещё одна колонна, на которой девушка вкушала виноград.
Легко себе представить, что человек, сидящий наверху, в беседке, спиной к дому, чувствовал себя как в раю: до французского садика, анютиных глазок, сирени, перголы рукой подать, а дальше, на восток, вплоть до нынешней улицы Оребитов, необозримый комплекс владений Недобыла – «Комотовка» и «Опаржилка», превращенные архитектором Бюлем в естественный английский парк. Но стоило повернуться лицом к дому и увидеть галереи, как все очарование пейзажа – увы! – исчезало. Недобыл, разумеется, не сдавал квартир людям, которые проветривают на галереях полосатые перины и вообще ведут себя как жители трущоб, но как ни верти, а галереи остаются галереями. Сейчас, когда блеск дома Недобыла сильно потускнел от времени, это не так важно; но когда он стоял во всей своей красе и в нем жили главным образом члены его семьи, столь почитавшие красоту, это было прискорбно.
На каждом этаже – восемь больших комнат размером по тридцать – тридцать шесть квадратных метров и три комнаты вдвое меньших с окнами на юг и на запад, то есть на улицу и на железнодорожную насыпь, а также три кухни и три маленькие комнатки для прислуги, смотрящие во двор. Таким образом, предполагалось, что на каждом этаже будут две хорошие квартиры с входом из коридора и одна похуже – с входом через галерею; желающие могли занять весь этаж, поскольку все помещения, как большие, так и маленькие, с балконами и без них, расположены одно за другим, так что пройти из одного конца такой квартиры в другой – значит проделать путь в восемьдесят метров.
Вот, в общем, и все о внешнем виде дома, который станет основным местом действия нашего долгого повествования, посвященного событиям, происходившим в семье Недобылов и Борнов. Но в описываемое нами время дом только строился, вернемся же поскорее к моменту, на котором мы прервали наш рассказ, к осени семьдесят четвертого года, когда в «Комотовке» толпились строительные рабочие – каменщики и чернорабочие, штукатуры и плотники, землекопы и колодезники, ученики и подмастерья. Все они хлынули, как половодье, поставили забор, вырыли колодец, колышками наметили план здания, построили деревянные сараи для извести и цемента, и работа закипела, пошла полным ходом: они уже вгрызлись в твердую, каменистую почву «Комотовки», на которой будет непоколебимо стоять дом мечты Недобыла; на всем пространстве дома, то есть на площади в семьсот двадцать квадратных метров, вырыли котлован глубиной в три метра шестьдесят пять сантиметров, а там, где будут погреба, его углубили еще на пятнадцать сантиметров. И приступили к кладке стен, которые воздвигали из опоки, добытой тут же, на месте – выломанной из скалы, имевшей форму черепа; благодаря этому рабочие не только получали прочнейший строительный материал, но и увеличили двор, чтобы там, как хотел Недобыл, могла развернуться карета.
Величественный дом воздвигали неизвестные нам строители, ребята что надо – каменщики, усердные работяги, хорошие мастеровые. Неизвестные… Как паводок, хлынули они сюда и, закончив свой труд, хлынут еще куда-нибудь – строить новые дома, а их место займут отделочники, штукатуры, настильщики полов, кровельщики, а затем – жестянщики и стекольщики и, наконец, слесари и маляры. Имена их нам неизвестны, за исключением одного-единственного – ученика каменщиков, парнишки лет четырнадцати, очень высокого для своего возраста и очень худого. Он не пышет здоровьем, не похож на свежего, как огурчик, крепыша, как уверяет его бабушка, у него впалые щеки и грудь, и, хотя он еще ребенок, выражение его продолговатого лица серьезно и задумчиво, приклейте ему усики подковкой, и он – вылитый отец, покойный Матей Пецольд.
Именно об отце думал он, перемешивая раствор во дворе строящегося дома Недобыла, превосходный раствор из гашенной год назад извести, речного песка и дождевой воды, думал об отце и о своей умершей от туберкулеза матери, да еще о Недобыле. Бабушка, размышлял Карел, велит отзываться о Недобыле только хорошо, боится, как бы он, Карел, не впутался во что-нибудь, но думать ему никто не запретит. И он думал о том, как все мерзко – куда ни сунься, везде Недобыл: Недобыл выгнал их из «Комотовки», когда ему, Карелу, было всего шесть с половиной лет. Недобыл купил «Кренделыцицу», а сейчас Карелу приходится помогать строить для него огромный, как гора, четырехэтажный дом с такими толстыми стенами, что десятник, впервые увидев план, вытаращил глаза и, говорят, подумал, что там ошибка. Странное дело: одним нужен дом, как гора, а другим достаточно домика с ладонь величиною. Да, им, Пецольдам, то есть Карелу, бабушке и сестрам, хватило бы их маленького, как ладонь, домика, только бы знать наверняка, что никто их там не тронет, но и это неизвестно, потому что Недобыл на своей «Крендельщице» все строит да строит, все ближе да ближе подбирается к их домику, величиной с ладонь, а он, Карел, ему в этом помогает, когда нужны каменщики и Недобыл зовет его подработать; и вот так все время – Недобыл, везде Недобыл, вечно вселяет он в них страх и ужас.
«Черт бы тебя побрал, – думал Карел, перемешивая раствор лопатой. – Чтоб тебя подагра скрутила, чтобы ты подавился и лопнул! Чтоб все твои богатства у тебя в глотке застряли!» Как могут богатства Недобыла застрять у него в глотке, Карел себе ясно не представлял, но картина была очень впечатляющая. «Чтоб ты сгорел! Чтоб умер в этом доме смертью, еще более страшной, чем мой отец!»
Так проклинал Карел Пецольд Недобыла, и ему казалось, что к раствору, предназначенному для постройки этого дома, он примешивает горечь своей ненависти. А поскольку он не был таким мягким и терпеливым, как его несчастный отец, то действовал при этом так энергично, что наблюдавший за ним десятник пан Рамбоусек удивлялся его усердию.
6
После посещения «Кренделыцицы» и разговора со старухой Пецольдовой Мария перестала противиться замужеству, и 11 ноября того же года, когда были снесены городские стены и Недобыл начал строить свой дом, в тихой квартире философа была отпразднована помолвка. На торжественное угощение, приготовленное ученицами школы домоводства под наблюдением покровительницы невесты – пани Ганы Борновой, были приглашены только члены семьи и самые близкие друзья: Гелебрант с Лаурой, Борны, Страки и Смолики. Деликатный Шенфельд не пригласил никого из своих немецких друзей, чтобы не задеть национальные чувства жениха. Стараясь в это полное волнений время заменить невесте мать, Гана приложила все силы, чтобы торжество прошло гладко; она тактично напомнила Недобылу, что необходимо послать Марии корзину цветов с белой лентой, вместе с ним выбрала обручальное кольцо с мелкими брильянтами и синим сапфиром, позаботившись, чтобы оно было как можно изящнее, составила и заказала печатное извещение о помолвке, сама выбирала вина, наняла на этот день настоящего лакея во фраке и белых перчатках, – словом, была великолепна, исполнена материнских чувств и незаменима. Невеста – бледная, серьезная, ошеломленная поразительным изменением своей судьбы – была очаровательна в простом туалете из бледно-голубого атласа, жених – в новешеньком рединготе из тонкого английского сукна – сиял довольством и здоровьем и выглядел, по выражению Шенфельда, как олицетворение благополучия.
Между тем как на кухне разыгрывалась незаметная трагедия и лились слезы – старая экономка Шенфельда, оскорбленная вторжением болтливых и заносчивых учениц школы домоводства, заявила философу о своем немедленном уходе, – гости, ничего не подозревая, наслаждались великолепным меню. За десертом, к которому было подано мельницкое шампанское, Борн, постучав по бокалу, встал и заговорил своим графским, по определению Валентины, голосом.
– Этим знаменательным актом обручения дочери выдающегося пражского немецкого ученого с крупным чешским экспедитором и владельцем недвижимости чешский и немецкий народ, – сказал, между прочим, Борн, – философия и коммерция братски протягивают друг другу руки, заключают друг друга в объятия. Сколь важное, радостное и возвышенное событие! Какой огромный шаг навстречу тем желанным временам, когда прекратится соперничество между обоими народами – немецким и чешским, когда ученые, коммерсанты и промышленники быстро и дружно пойдут вперед, к величайшим целям человечества, к осуществлению идеалов, которые нам, детям века пара и магнетизма, лишь неясно рисуются в туманных далях!
Это и еще многое другое произнес он своим бархатным баритоном, и присутствующие не могли не умилиться.
Тотчас же после помолвки Недобыл начал выплачивать Шенфельду, под видом доплаты за «Кренделыцицу», восемьдесят гульденов пенсиона, и ученый, обеспечив таким образом удовлетворение своих материальных потребностей, спокойно принялся за книгу, которой заранее гордился, веря, что она увенчает дело всей его жизни, свою «Psychologie der Persöntichkelt» – «Психологию личности», а по вечерам, как обычно, сидел с дочерью в музыкальной комнате, слушал ее игру на арфе и читал ей написанное за день.
Жизнь текла по-старому, словно ничего не произошло; Недобыл, закрепив за собой невесту, ревностно наблюдал за постройкой дома; он хотел ввести молодую супругу под собственную крышу, в квартиру, где окна были украшены тимпанами, а над балконами красовались его инициалы, и потому не торопился с женитьбой. Не торопилась и Мария, но о замужестве думала с утра до вечера, и мысли ее были нерадостны. Образ ее жизни, как мы сказали, пока не изменился, но сама она стала совсем другой. Куда девалась ее беззаботная веселость! Серьезнее стали не только слова, не только поведение, но и походка, взгляды, серьезнее выглядели даже ее белокурые волосы и левая рука, на которой она теперь носила колечко с брильянтами и синим сапфиром, серьезнее сделались очертания рта. Ученый прекрасно видел эту перемену и тяжело страдал. «Влюбленная Лаура, – думал он, – была отвратительная, была eklhaft; Мария просто не может быть противной, не может быть eklhaft; ах, уж лучше бы она могла, уж лучше была бы противной и eklhaft, пусть вызывала бы у меня не жалость, а гнев!»
По воскресеньям в хорошую погоду Недобыл возил Шенфельда с дочерью в экипаже за город – на курорт в Хухлях, в Збраслав, в Петровицкую долину; при этом Мария была со своим женихом так сдержанна, что Шенфельд опасался, как бы своей холодностью она не оттолкнула Недобыла, и старался развлекать его занимательной беседой; к беспредельному изумлению ученого, оказалось, что его будущий зять-возчик прилично осведомлен об учении Аристотеля и Фомы Аквинского, прекрасно разбирается в схоластической логике, уяснил себе понятие первичного двигателя, он горячий противник теории libera arbitria, то есть понятия полной свободы воли, а в бессонные ночи размышляет об онтологическом доказательстве бытия бога, приводимом Ансельмом Кентерберийским. Ни новый дом, ни земельные владения, ни парк фургонов Недобыла не импонировали Марии так, как столь неожиданное проявление его философского образования.
– Скажите, ради бога, откуда вы это знаете? – спросила она, широко открыв глаза.
– А почему бы мне не знать этого? – пожав плечами, ответил он вопросом на вопрос, решив, что лучше предоставить ей сомневаться в объеме его знаний, чем сознаться, что дотянул лишь до седьмого класса гимназии отцов пиаристов. Отношение Марии к жениху с тех пор явно изменилось, она перестала отводить от него глаза, и он несколько раз застиг ее на том, что она задумчиво, с любопытством приглядывается к нему. «Кто бы мог подумать, что когда-нибудь пригодится та чепуха, которой мне набивали голову в школе?» – удивлялся он.
Надо сказать, что если Мария держалась на почтительном расстоянии от Недобыла, чуждалась его, то и он не способствовал сближению – он вел себя так серьезно, с такой неуклюжей учтивостью, так старомодно, точно был не вдвое, а вчетверо старше ее. «Как мне разговаривать с ним, – думала она, – если он так безразличен ко мне и ничего не говорит?» До знакомства с Недобылом она представляла себе, как со своим будущим женихом будет гулять по лесу, а потом, когда они выйдут на опушку, он широким жестом обведет простирающийся перед ними край и скажет: «Погляди, какие поля!» Эта картина была такой точной, ничем не заменимой, помолвка была в ее воображении так тесно связана именно с этой, а не какой-либо иной фразой: прогулка по лесу, потом этот жест и фраза: «Погляди, какие поля!» Способен ли Недобыл произнести «Погляди, какие поля!»? Пожалуй, не способен. «И это, и это – жених! – думала она. – Словно я выхожу за собственного дедушку».
Однажды, когда на скверной дороге за Гостиваржем у них соскочило колесо, выяснилось, что этот дедушка без особого напряжения, играючи подымает задок кареты.
– Дело привычки! – сказал он скромно, когда Шенфельд и Мария вскрикнули от изумления.
«Привычка, – подумала Мария. – Он упражнялся в подымании кареты!» «Привычка!» – с ужасом думал Шенфельд. – Да когда они поженятся, он мою Марию пополам переломит! Ох, дитя мое, если ты это переживешь, наша кровь в самом деле освежится приливом новых сил!»
– Не огорчайтесь, дитя мое, такова жизнь, – сказала как-то Гана, когда Мария в интимной беседе поведала ей, что Недобыла, за которого она в будущем году должна выйти замуж, совсем, ну ни чуточки не любит, скорее – боится. – Любовь, – продолжала Гана, даже не замечая, что пользуется почти теми же словами, которыми в свое время пыталась повлиять на нее ее собственная, неэмансипированная маменька, – любовь – это выдумка, которая должна замаскировать тот досадный факт, что сожительство мужчины и женщины само по себе нечто гадкое, пережиток животных инстинктов. Человек до своего рождения проходит стадии червя, саламандры, рыбы, это, конечно, гадко, и так же гадко то, что этому предшествует. Когда будет разрешена проблема искусственного деторождения, когда матери перестанут рожать, а детей будут создавать в пробирках, как нам недавно рассказывали на лекции в нашем клубе, романтический обман, называемый любовью, исчезнет сам собой! Но пока ничего подобного еще не изобрели, люди должны жениться и выходить замуж, как в старые времена. Это гадко, но к этому можно привыкнуть, уверяю вас, Мария, можно привыкнуть.
– А между вами и паном Борном все было так же гадко? – со своей обычной прямотой спросила Мария.
В этот момент в салоне появился новый гость.
– Разрешите, милое дитя, познакомить вас с нашим уважаемым гостем, художником маэстро Хитусси[58]58
Хитусси Антонин (1847–1891) – чешский живописец-пейзажист.
[Закрыть], – сказала Гана.
Шли месяцы, и Мария начала с радостью ожидать воскресной прогулки в карете Недобыла. Для его рысаков, которых она очень полюбила, у нее всегда было припасено несколько кусков сахара, а прикосновение их влажных, мягких губ к ее ладони доставляло ей такое удовольствие, что она даже вскрикивала.
«Право же, мне кажется, что ты выходишь замуж не за меня, а за моих коней, – мрачно думал Недобыл. – Ну погоди, вот поженимся, и я тебе покажу, чья ты».
Со свадьбой Недобыл, как мы уже сказали, не торопился, но его возбуждала близость девственной невесты, разжигал вид ее невинных прелестей, которыми он скоро сможет беспрепятственно, вволю наслаждаться, и он однажды сознался Борну, что в это время чаще обычного заходил опрокинуть рюмочку к арфисточкам или еще кое-куда. После этого он появлялся у Шенфельдов – корректный, чуточку неуклюжий в новом костюме, лишенный юмора – скучный дядюшка, да и только. Возил отца с дочерью в долину Шарки, в Модржаны, Либоце и, глядя на маленькую, крепкую руку Марии, с вожделением представлял, как в супружеской постели эта рука будет ласкать его обнаженную грудь и спину.
А Мария постепенно привыкала к нему и переставала бояться.
– Куда мы поедем в свадебное путешествие? – как-то спросила она. – Борны ездили в Париж.
Борны могли ездить хоть на Камчатку, – ответил Недобыл. – А мы поедем в Вену.
Ее лицо вытянулось.
– В Вену?! Но я уже дважды была там с папенькой. Гелебранты и то ездили в Дрезден!
И то в Дрезден! Правда, Дрезден был ближе, чем Вена, так что путешествие Лауры было очень скромным, но все-таки оно вело за пределы Австро-Венгрии, это как-никак за границей, куда не всякий ездит, а в Вену, столицу государства, ездит кто угодно по самым обыкновенным служебным и торговым делам; сколько раз Борн за те несколько лет, что Мария посещала их салон, ездил в Вену! Щеки Марии вспыхнули при мысли о том, как фыркнет Лаура, как искривится ее красивый, высокомерный рот, когда она узнает, куда Мария поедет в свадебное путешествие.
– Как, всего лишь в Вену? – скажет она. – В таком случае можете просто остаться в Праге.
Но Недобыл настаивал на своем. Четырнадцать лет назад, объяснял он Марии, он служил в Вене простым солдатом и уже тогда решил вернуться в этот город важным господином и поселиться в самом лучшем отеле; теперь он свою мечту осуществит и просит Марию не портить ему эту радость.
Мария, не решаясь слишком настойчиво перечить своему верзиле-жениху, согласилась, пусть будет по его. Она вежливо поддакивала, но в ее головке, сидевшей на все еще детской, тоненькой шейке, родились три мысли, они извивались в ней, как злые, опасные змейки. Первая: четырнадцать лет назад, когда он служил в Вене простым солдатом, я была трехлетним ребенком, какой же он невероятно древний старик, ein steinalter Greis! Вторая: четырнадцать лет назад, когда он был в Вене простым солдатом, его, как рассказывал Гафнер, осудили на смерть под шпицрутенами. Жуткое, кровавое прошлое! Какую ошибку совершил он, напомнив Марии об этой позорной странице своей молодости (надеюсь, что хоть тогда, четырнадцать лет назад, он был молод!). И наконец, он, видите ли, решил вернуться в Вену важным господином и поселиться там в лучшем отеле! Важным господином! Ее отец – великий философ и потому важный господин, тайный советник Страна – важный господин, потому что у него титул превосходительства, Борн – важный господин, это видно с первого взгляда. Но Недобыл? Солдафон, воображающий, что, поселившись в самом лучшем отеле Вены, сразу станет важным господином. Боже мой, о чем я буду с ним разговаривать, гуляя по Рингштрассе без папеньки, он-то умеет вести беседу!
От этих мыслей Марии чуть дурно не становилось, и она подчас жалела, что родилась на свет божий.
7
В Праге не было принято сдавать внаем только что отстроенные дома так называемым осушительницам штукатурки, как это делали в Париже, поэтому Недобыл поселился в своей новостройке с чашами, когда там еще работали слесари, настилались полы и пахло мокрой штукатуркой.
В избранной им квартире на третьем этаже со входом, разумеется, из коридора, а не с галереи, было четыре большие комнаты площадью по тридцать шесть квадратных метров и две вдвое меньшего размера, длинная передняя с верхним светом, умывальная комната – назвать ее ванной нельзя, так как к ней не подвели воду, – кухня и комнатка для служанки; словом, квартира была прекрасная. Окна трех комнат из шести выходили на юг, двух – на запад, а в находившейся между ними угловой комнате вместо окон было два балкона – один на юг и второй на запад. Эту комнату трудно было использовать из-за малой площади стен, так как, кроме двух балконов, в ней были две двустворчатые двери, и Недобыл поставил в ней арфу и фисгармонию Марии – ее приданое, как говорил он с грубой иронией, – а также свой собственный вклад: рояль марки «Бехштейн», купленный, разумеется, с самоотверженной помощью Ганы Борновой.
Здесь предполагалось заниматься музыкой.
Смежной с нею западной комнате предназначалась роль салона. Поскольку Недобыл, как мы уже упоминали, в свое время продал старый лиловый салон Валентины, для этой комнаты он купил (тоже под наблюдением Ганы Борновой) новую, стильную мебель, обильно украшенную резными сфинксами, – удачное подражание ампиру.
Здесь должна была протекать светская жизнь их семьи.
В последней, вдвое меньшей комнате западного крыла находился будуар Марии; здесь молодая супруга Недобыла будет, буквально применяя французское выражение, предаваться сладким капризам[59]59
Воudег – капризничать (франц.).
[Закрыть].
Последняя из комнат южного крыла, примыкавшая к угловой музыкальной, – столовая; ею, как это принято в пражских семьях, Недобылы будут пользоваться совместно, здесь, короче говоря, они будут жить.
Следующая большая комната южного крыла, соединенная оклеенной обоями дверью с умывальной, – спальня с супружеской кроватью, резная спинка которой доходила почти до потолка, с мебелью, несомненно красивой, но очень мрачной, отчего комната производила впечатление склепа.
Здесь должна была цвести любовь бывшего возчика Мартина Недобыла и Марии, урожденной Шенфельд.
Последнюю, вдвое меньшую комнату, по-видимому, будущую детскую, пока мудро оставили пустой.
Но в роскошно обставленной – как подобало основателю первого чешского экспедиторского предприятия в Праге – квартире Недобыла жить пока было невозможно: несмотря на теплую, летнюю погоду, в ней было холодно и пахло сыростью. Однако его любовные вожделения, разжигаемые встречами с прелестной, со дня на день хорошевшей дочерью философа, становились нестерпимыми, настроение у него портилось. «Где же это видано, – ворчал он, – откладывать свадьбу из-за того, что в квартире чуточку холодно, чуть скверно пахнет; если дожидаться, пока она начнет благоухать, этак прождешь до второго пришествия». Выход из положения подсказала по-матерински относившаяся к будущим молодоженам, опытная Гана Борнова – она посоветовала Недобылу поступить так же, как поступили в свое время они, Борны: тотчас же после венчания отправиться в путешествие. Тем временем служанка будет непрерывно, с утра до ночи топить при открытых окнах; а она, Гана, обещает заглянуть туда разок-другой и проверить, добросовестно ли та выполняет свою работу. Если Недобылы пропутешествуют недели три, квартира к их приезду наверняка станет пригодной для жилья.
Совет нашли разумным, одобрили и назначили свадьбу на 20 августа. Последний вечер, проведенный Марией с отцом, был очень грустным. Арфу уже отвезли, и играть было не на чем, философ в этот день не написал ни строчки, и читать было нечего, есть они тоже не могли – у обоих, и у отца и у дочери, кусок не шел в горло. «Последний день», – думал Шенфельд. «Последний день», – думала Мария. Оба были очень бледны. «Столько было счастья и любви, столько душевного спокойствия, – думал Шенфельд, – и вот все кончилось, кончилось навсегда».
Человеку нельзя жить одному, – произнес он. – А личность не может жить в стаде. И брак является неизбежным компромиссом между невозможностью жить одному и невозможностью жить в стаде. Это хорошо понял святой Павел, несмотря на то что совершенно не принимал во внимание биологические задачи брака.
Урок философии у нас послезавтра, – заметила Мария.
– Да, но послезавтра… – возразил Шенфельд.
– …меня уже не будет здесь, – договорила Мария. – Значит, и урока философии не будет.
При скромном венчании, происходившем в церкви успения пресвятой богородицы, присутствовали Шенфельд с Лаурой – в качестве гостей, а Гана, Борн и Гелебрант – как свидетели. По примеру Борнов и по совету Ганы, молодожены были одеты по-дорожному: Мария в скромном бежевом костюме с белым цветком. Сразу после венчания они поехали вместе с гостями на вокзал имени Франца-Иосифа I и там, в ресторане первого класса, позавтракали. Невыспавшийся Шенфельд молчал и только смотрел на Марию широко открытыми голубыми глазами; он вел себя не как отец, только что прекрасно выдавший дочь замуж, а как влюбленный, возлюбленная которого обвенчалась с другим. Борн разглагольствовал своим графским голосом: поехав, мол, с Ганой в свадебное путешествие в Париж, он чувствовал себя там совершенно выбитым из колеи, был сам не свой и горько сожалел о том, что не остановил свой выбор на Вене, поэтому, на его взгляд, решение Недобыла отправиться в свадебное путешествие в Вену удачное и разумное.
Мария храбро улыбалась мужу, который с серьезным и покровительственным видом сидел рядом с нею, вел себя чрезвычайно благопристойно и учтиво, подавал ей то соль, то уксус и уговаривал как следует подкрепиться перед долгой дорогой. Настроение было подавленное, и все обрадовались, когда швейцар позвонил в колокольчик и провозгласил, что курьерский поезд Прага – Ржичаны – Бенешов – Веселы – Вена подан к первому перрону.
– Пиши, ради бога, пиши, Мария, сразу напиши мне, – твердил философ, в последний раз обнимая дочь. – Помни, что сегодня вечером я уже буду в полном одиночестве.
«Как это нелепо», – подумала Мария; ей было бы гораздо приятнее оказаться в одиночестве, чем в обществе мужа, который четырнадцать лет назад был присужден к смерти, а теперь играючи поднимает карету. Когда она вошла в купе первого класса, куда носильщик внес их багаж, и выглянула из окна на перрон, Недобыл подошел и, прощаясь с провожающими, впервые за время их знакомства обнял ее, – положил сзади руку на ее плечи. Как только поезд тронулся, Шенфельд быстро сделал два маленьких, куриных шажка, словно хотел в последний момент прыгнуть в вагон и помешать отъезду Марии, но остановился, сгорбившись от горя, проводил ее взглядом и, вытянув руку, неловко махал вслед белым платком.
Поезд сразу въехал в длинный туннель под Королевскими Виноградами, и тут Недобыл, сильным рывком прижав Марию к груди, жадно поцеловал ее губы.
– Нет, еще нет! – взмолилась она, задыхаясь в его железных объятиях, но грохот колес, раздавшийся в прорезаемой багровыми искрами темноте, заглушал ее голосок. Да и тщетно взывала бы она к его деликатности: как только губы Недобыла прикоснулись к ее мягкой, теплой коже, кровь бросилась ему в голову и неистовство быка вытеснило способность разумно рассуждать, отличать дурное от хорошего. Заглушая мольбы Марии бурными поцелуями, он швырнул ее на сиденье и, безудержный, беспощадный, не остановился, даже когда поезд выехал из туннеля на свет солнечного августовского дня.
Спустя полчаса, когда проводник, с опасностью для жизни перебиравшийся по ступенькам из одного вагона в другой, вошел в их купе, Недобыл растерянно стоял у окна, а Мария, сжавшись в уголке в комочек, точно выпавший из гнезда воробышек, с горящими щеками, израненными губами и широко открытыми глазами, тихо и жалобно стонала.
– Моей жене стало дурно, – сказал Недобыл.
По совету проводника, они вышли на ближайшей станции, в Ржичанах. У молодой женщины был сильный жар, она бредила; ближайшим поездом супруги вернулись в Прагу.
8
Вскоре после возвращения из испорченного свадебного путешествия Мария поняла, что она беременна, а в мае семьдесят шестого года, того же года, когда английская королева Виктория стала королевой индийской, а пражские городские стены были снесены вплоть до Конских ворот, она, несмотря на свою хрупкость, неожиданно легко родила мальчика, по просьбе его крестного, Борна, названного Методеем.
Ребенок был прелестный – розовый, голубоглазый, совершенно не отмеченный печатью «жестокого процесса рождения человека», как записал в своем дневнике Шенфельд после появления на свет Марии, и исковерканная жизнь его молодой матери, безмерно обожавшей беспомощного, прелестного пухлого младенца, обрела новый смысл – она решила воспитать из него личность, диаметрально противоположную его жестокому, скаредному, ограниченному отцу.
Свою жестокость Недобыл убедительно доказал Марии в самом начале их несостоявшегося свадебного путешествия в Вену; свою скаредность он постоянно, непрерывно проявлял тем, что требовал от жены ежедневного отчета во всех ее хозяйственных расходах, тем, что не выносил, когда она, забыв, на что истратила деньги, вставляла в свой отчет статью «разное», и тем, что разрешал ей тратить не больше ста двадцати гульденов, которые точно, с раздражавшей Марию аккуратностью, выдавал ей первого числа каждого месяца.
– Твоему отцу я даю ежемесячно восемьдесят гульденов, – всякий раз повторял он при этом. – Значит, у нас уходит двести гульденов в месяц, а это гораздо больше, чем приносит мое предприятие – дела идут плохо, фургоны разваливаются, лошади стареют и начинают хромать, дом не приносит никаких доходов, цены на земельные участки не поднимаются, никто ничего не строит, никто не переселяется, и вообще все идет на убыль.
Итак, по словам Недобыла, дела шли плохо. Однако он только о своем предприятии и говорил, доказывая этим молодой жене, привыкшей к тонким и глубокомысленным беседам с отцом, свою ограниченность, о которой мы уже упоминали. За год до того, в августе, в Праге была проведена конка, и Недобыл, возвращаясь под вечер домой, без конца ругал господ из ратуши, не желающих согласиться на предложение его подставных лиц продолжить линию конки от Пршикопов через Гибернскую улицу к Жижкову. Представляет ли Мария, какое значение имело бы для его земельных участков, в первую очередь для «Комотовки» и «Опаржилки», если бы рядом с ними проходила конка? Но старые перечницы в ратуше и слышать об этом не хотят. Ссылаются на то, что Ольшанская улица слишком крутая и лошади вагонов не вытянут!
– Мне, мне они будут говорить, что лошади не вытянут! – возмущался Недобыл. – Мало я здесь ездил, мало гонял своих битюгов? Но я-то прекрасно знаю, почему они отдают предпочтение Карлину перед Жижковом. Потому что в Карлине проживает достопочтенный пан Иерузалем, а в Жижкове – всего лишь Недобыл, просто честный сын земли чешской, не имеющий, конечно, такого значения и веса, как еврейский пришелец. Это дело его рук, я это отлично знаю, пусть мне очки не втирают. Он подложил мне свинью, когда я добивался вывоза щебня от городских стен, а сейчас портит дело с конкой. Но вопрос еще не решен, ваша милость, время покажет, на чьей стороне все права, кто хозяин чешской земли!