Текст книги "Императорские фиалки"
Автор книги: Владимир Нефф
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Спустя два часа Борн вернулся из магазина домой, а Гана все еще сидела у совершенно остывшей печки; Дворжак так и не снял котелка, а рояль по-прежнему пел и грохотал под его сильными руками. Вдруг Дворжак, вероятно, заметив, что в комнату кто-то вошел, встал и опустил крышку рояля.
– Ну, сударыня, пока, пожалуй, хватит, – сказал он. – Рояль отличный, такого мне давно уже не приходилось видеть, но его надо разыграть, чтобы он впитал в себя музыку, понимаете? Новый инструмент должен пропитаться музыкой, тогда он хорош. Так что же вам, сударыня, от меня надо? Кто из вас хочет учиться? Вы? Или ваш супруг?
В этот момент часы пробили полдень.
– Черт побери, уже двенадцать! – всполошился он. – Ну ничего, я приду завтра. Мое почтение!
Он выбежал в переднюю, сорвал с вешалки пальто и исчез.
Борн, глядя ему вслед, удивленно приподнял и снова опустил брови.
– Это тот самый Дворжак? Он что, чуточку сумасброд?
– Нет. А может, и да, не знаю. – Гана обняла мужа, прижалась лицом к его плечу. – Я такая никчемная, Ян, такая никчемная! Люби меня, умоляю, люби изо всех сил, чтобы я не чувствовала себя такой никчемной!
Растроганный и потрясенный непривычным проявлением чувств у жены, Борн принялся горячо уверять Гану, что любит ее, как до сих пор никого не любил, ценит как женщину, патриотку, как благородного чело века; и как она могла произнести это ужасное слово, даже повторять не хочется!
После полудня, в тиши своего кабинета вспомнив эту сцену, Борн подумал, каким сильным и пленительным музыкантом должен быть Дворжак, если смог так потрясти Гану. И поскольку мысль его в конце концов всегда обращалась к вещам материальным или полезным для патриотического движения, Борн нашел, что салон, о создании которого он мечтал, еще ужиная у Олоронов, можно сделать музыкальным, и выступления Дворжака были бы там как нельзя более кстати. Разумеется, необходимо будет тактично преподать ему некоторые правила хорошего тона, – в первую очередь, что в комнате не принято сидеть в шляпе. «Такие салоны есть у немцев, есть у французов, есть они и у аристократов, – размышлял Борн, – отчего бы и чехам не завести хоть один? Напрстек, кажется, упоминал, что Дворжак не только играет, но и сам пишет музыку? Как знать, что из него еще выйдет!»
На следующее утро Дворжак опять пришел к Гане.
– Никак не припомню, о чем мы, собственно, условились и кто хочет учиться, – сказал он.
Гана искренне призналась, что хотела совершенствоваться в пении и игре на рояле, но, услышав его исполнение, утратила мужество, и ей было бы приятнее, чтобы вместо уроков он просто приходил к ним играть и играть, как вчера. Тут строгое лицо Дворжака стало еще строже.
– Вот как? Сударыня сразу складывает оружие? Значит, вчера, проверяя рояль, я должен был запинаться и фальшивить, чтобы сударыня не утратила мужества? Если вы никогда не овладеете инструментом, как профессиональный пианист, и не вытянете «до» четвертой октавы, как Лукреция Агуари, тогда, значит, ничего не надо, и лучше слушать, как играют и поют другие, те, кому за это деньги платят, так, что ли? Но слушать музыку, не понимая ее – пустое занятие, а понимать ее может только тот, кто играет сам, пусть неумело, но с любовью. С любовью! – гремел он, потрясая обеими руками с растопыренными пальцами, – Знаете, что я делал в возрасте, когда Моцарт дирижировал своим «Те Deum», уже написал две симфонии и, право, не перечту, сколько квартетов? Резал телят и свиней! Да будет вам известно, сударыня, что я квалифицированный мясник! А как превратился я из мясника в музыканта? Любил музыку! А вы ее не любите, если бы любили, говорили бы по-другому! – Он остановился. – Впрочем, зачем я все это вам говорю, если вы не любите музыку?
– Люблю, вы несправедливы ко мне, пан Дворжак, – возразила Гана.
Он испытующе посмотрел на нее своими широко расставленными глазами и сказал:
– Пожалуй, вам незачем обманывать меня. Что ж, прошу к роялю, и сыграйте, что умеете. Не волнуйтесь, я не кусаюсь.
Он сел в кресло, сильно откинувшись, и смотрел на потолок, пока она играла и пела свой коронный номер – песню Мендельсона о жалобе девушки, об умершем сердце и о пустоте мира.
– Хорошо, – сказал он. – Очень хорошо. Но с Мендельсоном вам, сударыня, придется повременить и вообще со всем придется повременить, кроме упражнений. Теперь вы займетесь сольфеджио, будете петь сольфеджио и со мной, и сами, а если постараетесь, причем очень, очень постараетесь, то через полгода, может быть, может быть, я разрешу вам спеть «Шла Нанинка за капустой». Но для этого вы должны быть, как я уже сказал, очень, очень старательной.
Так Гана стала ученицей Антонина Дворжака; учился у него и Борн, – как оказалось, он обладал приличным лирическим баритоном, а когда Гане было наконец позволено петь не только «Шла Нанинка за капустой», но Шумана и Шуберта и ей понадобилось сопровождение альта, к занятиям присоединилась ее сестра Бетуша. Позже Дворжак приходил к Борнам играть не только в дни, когда давал урок, потому что дома у него, как выяснилось, было только жалкое, взятое напрокат, по гульдену за месяц, фортепьяно, на котором он заменил веревочками несколько лопнувших струн.
– Вот я и играю большей частью в постели на перине или на пуговицах пиджака, – сказал он. – Можно исхитриться и так, однако на этом рояле куда приятнее.
Теперь «Бехштейн» редко молчал, к отчаянию соседа Борнов, жившего за стеной музыкального салона. Подружившись с Борнами, Дворжак иногда оставался ужинать, и тогда музыка звучала даже ночью. Дворжак наскоро проглатывал еду, едва отложив вилку и нож, садился за рояль и играл хозяевам дома Моцарта – его он называл солнышком, Бетховена – хмурым небом, Чайковского – своим побратимом, играл Шопена, Листа, Баха. И все наизусть, сосредоточенно, словно служил мессу; его могучие руки летали по клавиатуре, он непрерывно, напряженно раскачивался, будто ткал на ручном станке или работал за столярным верстаком.
– Что за грубиян там стучит? – спросил он однажды, когда несчастный сосед принялся колотить в стену. – И почему?
– Вероятно, не может уснуть, маэстро, уже половина одиннадцатого, – заметила Гана.
– Вы думаете, это ему мешает?
Она кивнула, и Дворжак удивленно покачал головой:
– Музыка ему мешает, музыка! А ведь считает себя человеком!
Но даже эта маленькая неприятность, как обычно, обернулась для Борна удачей. Возмущенный сосед на следующее же утро заявил домовладельцу, что выезжает, а Борн немедленно снял освободившееся помещение и присоединил его к своей квартире, распорядившись, чтобы в стене, в которую колотил его сосед, пробили широкую арку. Благодаря этому его салон был теперь почти таким же большим, как у Олоронов; комната не только стала больше, но и светлее, в ней появилась перспектива, уголки для интимных бесед. Борны могли начать новый этап своей светской жизни.
Глава вторая МАРТИН НЕДОБЫЛ
1
Два года, миновавшие после франко-прусской войны, были для Вены периодом счастливого и беспечного процветания. Спекулятивная лихорадка, казалось, перекинулась из покоренного Парижа в австрийскую столицу. Новые банки, промышленные и торговые кредитные учреждения, строительные, металлургические, машиностроительные и транспортные компании, новые частные лотереи вырастали как грибы. Чтобы покичиться перед всем миром блестящими успехами, чтобы доказать, что война, проигранная в шестьдесят шестом году, не смогла поколебать экономическую мощь империи, австрийское правительство решило открыть в венском Пратере грандиозную всемирную выставку, всем выставкам выставку, перед которой народы земного шара замрут от восхищения и склонятся ниц, выставку более богатую, роскошную, всеобъемлющую, более ослепительную, чем все предшествовавшие всемирные выставки – и парижская, открытая восемь лет назад, и обе лондонские – пятьдесят первого и шестьдесят второго годов. Сам император Франц-Иосиф I стал верховным патроном этого гигантского мероприятия; все венские газеты разразились мощным хором ликования и дифирамбов, когда на берегу Дуная начал расти целый городок строительных лесов, железных и каменных конструкций, будущих павильонов с колоссальной ротондой в центре и с разбегающейся от нее вправо и влево бесконечной вереницей огромных, похожих на вагоны залов, в которых выставят чудеса австрийского машиностроения.
«Венская всемирная выставка, – писала газета «Фремденблатт», занимавшаяся вопросами экспорта, – возродит идею взаимопомощи и братского сотрудничества возвышенного духа и физической силы, коммерческие и политические цели ей чужды. Да иной и не может быть первая австрийская выставка: в силу нашего национального характера это начинание, при всем своем ошеломляющем материальном величии, не может не служить высшим идеалам культуры».
«Это начинание превосходит все человеческие представления, – писала клерикальная консервативная газета «Фатерланд», – ибо верховным его патроном является милостивейший император Франц-Иосиф I, высочайший вдохновитель которого – сам бог».
Журнал, издававшийся специально для освещения задач выставки, заявил: «Наступил наш черед! Резиденция императора австрийского созывает гостей из могущественнейших государств мира для облагораживающего, достойного человека соревнования; мы надеемся, что престиж всеми почитаемой столицы императора нашего в результате этого соревнования достигнет небывалых высот».
Идея была великолепная, но чем великолепнее идея, тем труднее и длиннее путь к ее осуществлению. Работы затягивались, за день до окончания постройки по неизвестным причинам рухнуло северное крыло императорского павильона, а когда аварию ликвидировали, здание получилось кривобоким; павильон почты и телеграфа уже подводили под крышу, как вдруг в нем вспыхнул пожар; Дунай выступил из берегов и – о, ирония судьбы! – затопил аквариум; ящики с мелкими деталями машин каким-то непостижимым образом перепутались; большие тополи, которые должны были окаймлять южную сторону главной аллеи, не принялись; павильон герцога Кобург-Готтского оказался столь неудачным, что архитектор, доведя до конца свое творение, при виде его с отчаяния ушел на пенсию.
В день открытия выставки, 1 мая 1873 года была закончена и готова для приема публики лишь четвертая часть строений. Для некоторых зданий только устанавливали опорные столбы. «Еще много, много недель пройдет, прежде чем всё достроят – 1 мая не нынешнего, а будущего года следовало бы открыть выставку», – утверждала пражская газета «Народни листы» и была за это конфискована. Иностранцы, съехавшиеся в Вену, растерянно бродили перед запертыми павильонами, еще обнесенными строительными лесами, по которым сновали каменщики. В ротонде, самом большом выставочном здании, не было ничего, кроме фонтана посередине. Отделение Америки пустовало. На восточном конце выставочной территории росла гора все еще заколоченных ящиков. Было холодно, шел дождь, цены в ресторанах росли, судно, которое должно было доставить из Бразилии чудеса южноамериканской природы, затонуло. На выставке в Пратере воцарились грусть, тоска и безнадежность.
А пресса неустанно выражала официальные восторги.
«Труд завершен, – писал упомянутый выставочный журнал, – сам император с высоты престола провозгласил выставку открытой, наплыв иностранцев растет с каждым днем, некоторая нервозность, некоторый типичный венский пессимизм, за несколько недель до открытия ворот выставки охвативший население нашего любимого города, оказался совершенно необоснованным. Выставка существует, выставка живет, и, когда работы будут закончены, мир преклонит колени и будет покорен навеки».
Восьмого мая, то есть через неделю после открытия выставки, разразилась катастрофа.
Она грянула, как гром среди ясного неба, когда помрачневший город вальсов начал было надеяться, что позор будет все-таки не столь велик, как казалось сначала: ведь постройка, несмотря на все препятствия, подвигалась вперед, хоть и черепашьим шагом. Выглянуло солнышко, Дунай снова окрасился в свой изумительный, столько раз воспетый голубой цвет, павильоны, правда, не были открыты, но, по крайней мере, работали все выставочные рестораны, пивные, винные погребки и закусочные. И вот, в то время как толпы посетителей прогуливались по аллеям, слушая игру оркестров на террасах кафе, в центре города, в роскошном здании биржи, внезапно разразилась буря. Акции новых банков и предприятий начали падать, сначала незаметно, потом все быстрее и быстрее, наконец, стремительно, подобно лавине. Беспокойство, обуявшее биржевых игроков, перешло в отчаяние, в панику, в безумие. Внутри здания возникали драки, банкиры Ротшильд и Шей были избиты, перед биржей сгрудились толпы галдящих, взбудораженных людей; на улице крики сменялись мгновениями напряженной тишины, когда кто-нибудь из служащих биржи выбегал сообщить толпе, какой банк только что обанкротился, какое акционерное общество только что лопнуло, кто из банкиров застрелился, кто из финансовых магнатов разорен. В первый день, 8 мая, обанкротилось девяносто четыре финансовых учреждения, 10 мая – сто восемнадцать. И в тот же день правительственный комиссар заявил подавленным биржевикам, что своею властью закрывает биржу; роскошное здание, богато отделанное мрамором и позолотой, заняла полиция.
«Десятого мая, – писали венские газеты, – к нам в город прибыл принц Уэльский и тотчас же отправился на выставку. Английские рабочие, занятые на постройке английского павильона, встретили наследника престола громовым «Cheer»[42]42
Ура! (англ.)
[Закрыть] Его сиятельство герцог Райнер, председатель выставки, сердечно приветствовал высокого гостя; на вопрос о впечатлении, которое на него произвела выставка, английский принц горячо ответил: «Very nice, indeed»[43]43
Право, очень мило (англ.).
[Закрыть].
2
Борн уже давно мечтал построить в центре Праги собственный дом, собственный дворец торговли и перевести туда все свое предприятие. Первоначально скромный, этот дворец с годами становился в его мечтах все больше и величественнее; сначала он был трехэтажным, потом достиг четырех, пяти и, наконец, шести этажей. А после возвращения Борна из Парижа предмет его мечтаний стал уже неслыханно роскошным: обе стороны фасада украсились мраморными плитами, витрины этого колоссального магазина в первом этаже углубились до полутора саженей, а на крыше выросла бронзовая статуя Ганы – символ родины; в левой руке она держала щит, а правой задумчиво теребила гриву двухвостого льва. Как ни разбогател Борн в результате удачной спекуляции, но для такого колоссального начинания средств его было далеко не достаточно. Поэтому, несмотря на то что дом, на месте которого он мечтал возвести свой дворец, после майского краха продавался относительно дешево, Борн подыскивал компаньона, который вошел бы в дело на равных долях, и вспомнил о своем прежнем молодом тесте, овдовевшем супруге пани Валентины – Мартине Недобыле.
Идея показалась ему весьма удачной. Почти все знакомые Борна пострадали при венской катастрофе и больше всех Ян Смолик, дядя покойной Лизы, владелец смиховской спичечной фабрики, вложивший весь наличный капитал в акции венского Генерального банка; после его краха Смолик тоже обанкротился, перенес два тяжелых сердечных приступа и умер. Сам Борн в злосчастные майские дни не пострадал, так как за два года до того перевел свой капитал из Вены в скромное, но солидное Общество чешских сберегательных касс в Праге. Одним из немногих пражских предпринимателей, чья шкура уцелела во время этого кризиса, был, бесспорно, Мартин Недобыл, человек исключительно рассудительный, богач, чьи знаменитые огромные грузовые фургоны с красно-белой маркой его экспедиторского предприятия с раннего утра до поздней ночи громыхали по всем улицам города. Насколько Борн помнил, Мартин Недобыл вкладывал прибыли только в земельные, строительные участки; сын деревенского возчика, он не доверял никаким бумажным ценностям, включая банкноты и государственные кредитные билеты. Итак, если бы удалось привлечь Недобыла, это был бы самый подходящий компаньон – разумный, состоятельный, надежный. После смерти Лизы Борн унаследовал половину маленького доходного дома на Жемчужной улице; вторая его половина, вследствие женитьбы, досталась Недобылу. Таким образом, совместное владение недвижимостью было у Борна и отчима его покойной жены многолетней традицией; если после смерти жен, владея домом на Жемчужной улице, они по-прежнёму ладили и ни словечком не упрекнули друг друга, то почему бы им не владеть совместно домом на углу Вацлавской площади и Пршикопов?
Взвесив все это, Борн деловито щелкнул пальцами, нанял пролетку и в пятницу утром, ровно через неделю после венского краха, поехал к Недобылу.
Сначала он направился к дому на Сеноважной площади, подле Индржишских ворот, где находилось предприятие Недобыла. Возникало впечатление, будто Недобылу принадлежит не только осевший от времени дом с огромным сводчатым подъездом, куда, если понадобится, мог бы въехать целый железнодорожный вагон, но и вся площадь; во всю ее длину, до самых Новых ворот, стояли большие и малые, открытые и закрытые фургоны с красно-белой маркой его фирмы; такие же фургоны со страшным грохотом подъезжали и отъезжали, огибая площадь, а возчики и грузчики орали хриплыми голосами, щелкали кнутами, приводили и отводили, поили и кормили, запрягали и отпрягали лошадей, переругивались и уступали дорогу.
Шум тут стоял почище ярмарочного, от него дребезжали стекла злополучных домов, окружавших площадь.
«И как только городское управление разрешило ему захватить такой кусок городской территории? – думал Борн. – Как бы там ни было, а нельзя отрицать, что дело милейшего Недобыла развивается и превысило все обычные пражские масштабы, оно крепнет даже после смерти его вдохновительницы – Валентины. А мне приходится ютиться в крохотном магазине, не могу же я разложить товары на тротуаре или пустить в продажу больше, чем помещается на полках, нанять больше продавцов, чем могут стоять за прилавками».
От этих горьких размышлений мечта иметь собственный мраморный дворец вспыхнула в душе Борна с небывалой силой. Эх, развернуться бы в собственном доме, соединить все этажи телеграфом и автоматическими подъемниками, как в новом доме фирмы «Хаазе и сыновья, торговля коврами», рядом с «Cafe Wien», неподалеку от того места, где он мечтал воздвигнуть свой дворец! Дом Хаазе, правда, только трехэтажный, а его, Борна, как известно, будет шестиэтажным, но оборудовано у них все с неслыханной роскошью, газовое освещение и водопровод проведены от подвала до крыши! Все это – мечта! И ее осуществление зависит только от Недобыла!
– Господина принципала, то есть пана Недобыла, сейчас здесь нет, – сообщил Борну любезный приказчик. – Но если их милость желает поговорить с ним лично, то, скорее всего, застанет пана Недобыла за городскими стенами, в филиале нашего предприятия «Комотовке». Сударь знает, где «Комотовка»?
Да, Борн знал, где «Комотовка», и, снова сев в пролетку, приказал кучеру ехать туда.
Они миновали Новые ворота, за которыми через широкое шоссе был перекинут двухколейный железнодорожный мост новой дороги имени Франца-Иосифа, установленный на тяжелых каменных быках. Недавно достроенный вокзал – неуклюжий, казенный, с двумя мрачными квадратными башнями, как две капли воды похожий на старый Государственный вокзал на Гибернской улице, – находился чуть дальше, неподалеку от Конских ворот. Когда Борн выехал из сводчатого проезда, по мосту и высокой железнодорожной насыпи, проходившей вдоль городских стен, тащился длинный-предлинный товарный состав; тянул его тяжело пыхтящий старинный локомотив с высокой трубой. Борн невольно усмехнулся, заметив на одной из открытых товарных платформ, груженных главным образом кирпичом, знакомые очертания фургона с красно-белой маркой фирмы Недобыла.
«Молодец, молодец, – подумал он. – Завладел и Сеноважной площадью, и железной дорогой имени Франца-Иосифа».
За мостом, под которым проехал Борн, вправо от шоссе, ведущего к Ольшанскому кладбищу, раскинулась плоская возвышенность, окруженная плотной оградой из деревянных кольев и низеньких кирпичных столбиков, сплошь покрытая сложной путаницей рельсов, – сортировочная станция, заполненная вагонами. За нею, тоже вправо от шоссе, подымались к небу мощные здания городского газового завода, четыре резервуара которого, подобные гигантским раздутым барабанам, снабжали газом всю Прагу. Напротив, через дорогу, за забором из поломанных во многих местах реек, виднелись заросли заброшенных, посеревших от сажи, кривых и чахлых плодовых деревьев, а у подножья небольшой скалы, формой напоминавшей череп, ютилось несколько бараков, большей частью деревянных, крытых дранкой или жестью; они с трех сторон обрамляли большой двор, четвертой стеной которого служил вертикальный склон скалы. Это и была «Комотовка» Недобыла. А позабавившее Борна впечатление, будто Недобылу принадлежит все, на что ни кинешь взгляд, подкрепилось тем, что, как раз когда пролетка Борна выезжала из-под грохочущего моста, со двора «Комотовки» выехали еще два красно-белых фургона и медленно направились через шоссе к воротам сортировочной станции, которые распахнул перед ними железнодорожный служащий в синей форме.
Как тут все переменилось! Борн был в этих местах семь лет назад, в шестьдесят шестом году, когда провожал Лизу в ее позорное и роковое бегство в Пльзень. В ту пору здесь не было ни железнодорожного моста, ни сортировочной, вырисовывавшиеся на горизонте холмы дышали деревенским покоем и миром; а сейчас, куда ни глянь, вырастают дома, то одиночные, то целыми улицами, на склонах холмов, перерезающих местность, чернеют ямы, вырытые рабочими кирпичных заводов, вокруг ям вьются тропинки, из множества маленьких, примитивных печей для обжига кирпича, издали напоминающих языческие жертвенники, подымаются к небу черные струйки дыма. И только «Комотовка», широкое пространство между шоссе и горой Жижки, видимо, осталась прежней – запущенной, закопченной, ее не коснулась лихорадка строительства. Быть может, добавилось несколько сараев и конюшен справа от главного здания, да скала, замыкающая двор, заметно отступила, но огромный сад, занимающий весь участок Недобыла, так же невзрачен и бесплоден, как раньше, словно отрезан от кипучей деятельности, которая взбаламутила весь район от городских стен, точнее от железнодорожного моста до самого Ольшанского кладбища, и до неузнаваемости изменила его облик. Какое странное зрелище, просто непостижимое, если принять во внимание предприимчивость и трудолюбие Недобыла.
Во дворе, куда вошел Борн, осторожно обходя лужи, чтобы не испачкать лакированные ботинки, выстроились в безукоризненно прямой ряд пять или шесть пустых фургонов. Нигде ни души, но отовсюду доносился шум людской суеты: в маленьком кирпичном здании с прибитой над входом подковой, скорее всего, в домашней кузнице, раздавались удары молота, где-то справа, за конюшнями, скрипел насос, в сарае кто-то пилил дрова, сопровождая ритмичное дребезжание пилы варварским пением. Борн наугад открыл крайнюю дверь главного здания и увидел темную, деревенскую комнату с большой, покосившейся печью, а над нею – шест с сушившимся бельем. В углу, у окна, задернутого простой белой занавеской, сидел за непокрытым столом небритый, загорелый, коренастый мужчина в шапке, с красным фланелевым платком на крепкой шее, засунутым за вырез шерстяной куртки. Пережевывая сало с хлебом, ломти которого он отрезал простым ножом от огромного деревенского каравая, лежавшего подле расписного кувшина с пивом, он свободной рукой листал толстую, замусоленную записную книжку. Об его обутые в тяжелые сапоги ноги, жалобно мяукая и задрав хвост, ласково терлась откормленная кошка.
Борн открыл было рот, чтобы спросить, где можно найти пана Недобыла, но, взглянув на записную книжку, – точно такую он когда-то видел в руках тестя, – с изумлением понял, что человек, так походивший на возчика, не кто иной, как сам Недобыл, невероятно изменившийся, постаревший, огрубевший. Вовремя спохватившись, Борн снял цилиндр и, изобразив родственную улыбку, по-сокольски приветствовал его:
– Наздар, Мартин, можно войти?
– Привет, а почему ж нельзя? – ответил Недобыл так естественно, будто расстался с Борном всего лишь вчера. Он провел рукой по жирному рту, вытер ее о брюки и, энергично встав, спокойный, степенный, шагнул навстречу своему блистательному гостю.
«Что понадобилось этому франту? – подумал Недобыл. – Поди потерял на бирже последние штаны и теперь хочет, чтобы я вытащил его из лужи. Дудки!»
И тут же решил, что будет тверд, как кремень, ни за что не попадется на удочку и, как бы сладко Борн ни пел, ни в чем, ни на йоту ему не уступит.
– Ну, что скажешь об этом крахе? – начал он без обиняков и, не давая Борну возможности открыть рот, продолжал: – Я давно этого ждал, удивительно, что он разразился только сейчас. Сколько раз говорил Смолику: не доверяй бумагам! А он, старый дурень, не послушался, вот и протянул ноги. Всякий совет по разуму хорош. А ты как? Надеюсь, в этом надувательстве не участвовал?
– Ну что ты, я – и вдруг биржевые спекуляции! – возразил Борн.
Он мог сказать так не кривя душой, не считая это ложью, потому что, увеличив свой капитал разумной спекуляцией акциями Эльзасского банка, больше никаких дел на бирже не затевал.
– Я, – продолжал он, осторожно садясь на стул, предложенный Недобылом, – как и ты, верю только в недвижимость, видно, крестьянская кровь сказывается.
Но прежде чем перейти к делу, Борну не терпелось выяснить мучившую его загадку; он оглядел комнату и спросил:
– Ты здесь живешь? Недобыла это вывело из себя.
– Почему это я должен здесь жить? – раздраженно спросил он. – Неужели у меня такой вид, будто мне место только в этакой дыре? Я, с твоего позволения, по-прежнему живу на Жемчужной улице, а это квартира моего приказчика, и я, с твоего позволения, прихожу сюда полдничать. Воображаешь небось, что только ты имеешь право на приличную городскую квартиру?
Пораженный этой вспышкой гнева, Борн начал оправдываться: ничего подобного он не воображает и спросил просто так, чтобы поддержать разговор.
– Чтобы поддержать разговор, – проворчал Недобыл. Отрезав еще кусок сала, он проглотил его, запил пивом, вытер ладонью усы и только после этого заговорил снова: – Так что же тебе угодно? Задумал переезжать?
Да, Борн с удовольствием переехал бы, но пока некуда, потому-то он и пришел к Недобылу. Уже несколько лет вынашивает он замечательный проект, для осуществления которого теперь, после венского краха, представилась исключительная возможность. В первую очередь он хочет надежно и выгодно вложить капитал, обеспечить себе приличный доход, но не менее важна для него патриотическая сторона дела. Конкретно, суть в том, чтобы самое лучшее место в Праге – перекресток Вацлавской площади и Пршикопов – навсегда перешло в чешские руки. Борн, выведенный из равновесия пристальным взглядом прищуренных глаз Недобыла, который наблюдал за ним, облокотившись о стол и наклонив вперед голову, словно собираясь боднуть его, графским голосом изложил свою идею, упомянул о дворце фирмы «Хаазе и сыновья» – миниатюрном образчике большого дома, который он задумал построить на месте, где теперь стоит «Cafe Wien»; Борн рассказал также о подъемнике и телеграфе, которые соединят торговые помещения во всех этажах, и умолчал только об облицовке фасадов мрамором и о бронзовой статуе Ганы, символизирующей родину. У него, Борна, есть деньги, несомненно есть они и у Недобыла, – право, приятно, просто сердце радуется, глядя на процветание чешской патриотической экспедиторской фирмы. Поэтому Борн предлагает Недобылу построить этот дворец совместно.
– А зачем тебе компаньон? – спросил Недобыл, когда Борн закончил, – Почему ты не возьмешься за это дело один?
Борн объяснил, что один он такого крупного предприятия, разумеется, не осилит, и тут Недобыл расхохотался:
– Ты что ж, вправду считаешь меня Нумой Помпилием?
На раздраженный, но сдержанный вопрос, на что он намекает этой остротой, Недобыл ответил тоже вопросом: неужто Борн всерьез думает, что он, Недобыл, стал бы тесниться в разваливающемся доме на Сеноважной площади и строить на свои честно заработанные деньги роскошный дворец в центре Праги, чтобы Борн зажил в нем на широкую ногу и пускал всем пыль в глаза? Но дело не в этом, даже если бы Борн задумал строить не торговый, а обычный доходный дом, он, Недобыл, не принял бы в этом участия.
– Потому что центр Праги меня не интересует, там ничего не заработаешь, – сказал Недобыл, откинувшись на спинку стула и вытянув ноги. – Сажень земли в центре города стоит сейчас, братец, сто пятьдесят гульденов. Для меня это слишком дорого. На этих участках люди уже набили карманы, я же покупаю участки, на которых набью карман я один, я первый, и я – больше всех. Здесь, за «Комотовкой», одиннадцать лет назад я заплатил по шесть с половиной гульденов за сажень, сейчас мне уже предлагают двадцать, а сколько дадут, когда снесут городские стены? Пятьдесят – дешевле ни пяди не продам, а пока стены стоят, буду свою землю держать и держать! – Недобыл трижды стукнул кулаком по столу. – Буду ее держать и держать, собачьей будки не построю, даже если вокруг все застроят до самых Ольшан!
– Строят здесь много, – осторожно заметил Борн. Внезапная вспышка Недобыла свидетельствовала о какой-то горечи, причина которой пока была Борну неясна, о каком-то крушении планов, и он воспрянул духом, надеясь в конце концов уговорить Мартина.
– Строить-то строят, но как! – воскликнул Недобыл. – Из воды и песка, им все нипочем, улицы кривые, дома слеплены кое-как, улица идет вверх-вниз, вверх-вниз, здесь лестница, там проезд! Бедняжка Валентина так радовалась семь лет назад, когда за нашими участками, за «Опаржилкой», построили первый дом. Сейчас плакала бы, увидев, к чему это свелось! Мы с ней мечтали, что когда-нибудь, после сноса городских стен, здесь вырастет великолепный город с широкими улицами, современными домами, холмы сровняют, скалы пойдут па строительный камень… А что творится? Эти скоты не ждут, пока плоды созреют, лепят и лепят! Хоть волосы на себе рви, на них глядя! А я им в этом безобразии еще помогаю, да, да, помогаю! Сам видишь, вожу им материалы, загоняю лошадей на этих кручах… А что поделаешь? Нравится или нет, волей-неволей приходится это делать; если не возьмусь я, возьмется Иерузалем, не могут же лошади простаивать зимой, когда нет работы. Олухи, настоящие олухи! Ясное дело, что на грошовом участке никто не станет строить дом из гранита и мрамора! Только когда цены участков возрастут…