Текст книги "Императорские фиалки"
Автор книги: Владимир Нефф
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Кто кому спас жизнь, офицер шефу или шеф офицеру? – спросила Гана. «Слава богу, Говорят уже не о социализме, а о чем-то другом, про какую-то печальную историю».
– Офицер шефу, – ответил Гафнер.
– А кто этот шеф? Известный человек? – заинтересовалась, внимательно разглядывая Гафнера в лорнет, аристократически хрупкая и стройная дама, супруга тайного советника Страки, опекавшая здесь Лауру Шенфельд и ее сестренку.
Всем известный. Однако поскольку это история позорная я не скажу вам его имени, буду называть хотя бы Новотным. Так вот, много лет назад, когда этот Новотный, будущий шеф Пецольда, отбывал воинскую повинность в Вене, за какой-то проступок его присудили к ужасному наказанию – прогнать десять раз сквозь строй, а это, как правило, кончается смертью. Наш товарищ по заключению, бывший тогда офицером действительной службы, случайно получил аудиенцию у императора и воспользовался ею, чтобы попросить о помиловании Новотного. Император его просьбу удовлетворил, но, по-видимому, за нарушение правила об обращении по инстанции, уволил офицера в отставку.
«Позорный случай! – изумленно думал Недобыл. – Что я совершил позорного, я, первый чешский экспедитор? И почему он рассказывает обо мне под вымышленным именем?»
«Хоть бы вспыхнул пожар, – мечтала Бетушка, – хоть бы началось землетрясение, и Гафнер не смог бы продолжать!»
«Что общего между этой скучной историей и нашим спором?» – думал Борн. Великие идеи братского содружества всех слоев народа, легенды о лозе Сватоплука, о драконе, который погиб, потому что его голова поссорилась с собственным хвостом, теснились в его изобретательном, утонченном уме, и ему не терпелось их высказать.
– Потом Новотный вернулся с военной службы домой, отставной офицер потерял его из виду и лишь спустя девять лет узнал, что он разбогател, стал крупным и всеми уважаемым предпринимателем и, между прочим, как уже было сказано, шефом нашего несчастного Пецольда.
«Кто этот крупный предприниматель Новотный, кого имеет в виду Гафнер? – думала Гана. – Господи, а вдруг это кто-нибудь из присутствующих? Этот Гафнер настолько невоспитан и бестактен, что с него станется рассказать некрасивую историю об одном из моих гостей и вызвать в моем салоне скандал!»
– Ты не знаешь, о ком говорит Гафнер? – шепотом спросила она Борна, прикоснувшись к его рукаву.
– Я занят своими мыслями и не слушал, – ответил он.
– Наивно полагая, что Новотный обрадуется случаю отблагодарить офицера за оказанную когда-то услугу, – продолжал Гафнер, – наш бывший офицер написал ему письмо, в котором убедительно просил не выселять из своего дома и поддержать семью несчастного Пецольда до его освобождения, а затем снова принять его на службу. К сожалению, Новотный, совершенно забыв о страхе, пережитом в ожидании смерти под шпицрутенами, забыв, что, если бы не этот офицер, его уже девять лет не было бы в живых, не обратил внимания на просьбу и тотчас безжалостно выгнал семью Пецольда на улицу, ничуть не беспокоясь об их судьбе.
«Так вот в чем мой позорный поступок! – подумал Недобыл, и это так поразило, даже обрадовало его, что он едва не расхохотался. – Все дело в том, что я на законном основании выселил кого-то из своего дома? Что не обратил внимания на его письмо? Да знаешь ли ты, дурень, сколько писем с просьбами, предложениями и требованиями я получаю ежедневно? Ты, конечно, таких писем не получаешь, потому что ты никто, нуль, а когда человек становится кем-то, добивается богатства и положения, к нему без конца пристают с просьбами. До чего бы я дошел, если бы выполнял все просьбы?»
– Разрешите, сударыня, еще чашечку чаю с ромом? – обратился он к Гане.
– С удовольствием, – ответила Гана, и в самом деле была довольна. Она было заподозрила, что этот загадочный Новотный не кто иной, как Недобыл, но легкомысленное выражение его лица и просьба дать чашку чаю с ромом рассеяли это подозрение.
«А больше ни к кому из присутствующих это относиться не может, – подумала Гана, наливая кипяток из самовара. – Ну и прекрасно».
– И кусочек торта с заварным кремом, пожалуйста, – попросил Недобыл.
– С удовольствием.
– Даже лучше два.
– С удовольствием, право же, с удовольствием, – сказала Гана.
А что было с Пецольдами после того, как этот злой пан Новотный выбросил их на улицу? – спросила Мария Шенфельд, – Не переехали ли они случайно к нам… как это говорится… на «Brezelverkäuferin»?
Да, усадьба, где Пецольды нашли приют, называется «Крендельщицей», – подтвердил Гафнер.
Не беда, вот салфетка, вытрите досуха, – сказала Гана Недобылу, который нечаянно пролил немного чая на лацкан пиджака.
– Ну, значит, это они, – с удовлетворением произнесла Мария. – «Kteine und Grosse Brezetverkäuferin» – моя усадьба, понимаете? Она принадлежит мне пополам с Лаурой.
«Как бы не так, принадлежит она тебе пополам с твоей Лаурой, как бы не так, – раздраженно думал Недобыл. – Проклятые Пецольды, вечно они стоят на моем пути».
– Я, Лаура и наша экономка иногда по воскресеньям ездили туда гулять, – рассказывала милое дитя Мария. – Это далеко, за городскими стенами, и там очень хорошо – горки, холмики, мы с Лаурой играли там. Правда, Лаура?
– Я не любила туда ездить, – ответила Лаура, красавица яркого южного или еврейского типа, удивительно непохожая на сестру: глаза – как угли, волосы – черный бархат, рот – строгий, высокомерный. Она придвинулась, насколько позволяли приличия, к своему жениху и оживленно с ним перешептывалась о чем-то невероятно важном, невероятно увлекательном. – Там отвратительные черепки и крапива.
– А я любила туда ездить, – сказала Мария. – Мы играли там с дочками Пецольдов, их две: Руженка и Валентина.
«Валентина», – подумал Недобыл. И вспомнил, как покойная Валентина шла к Пецольдам крестить новорожденную и поссорилась с ним, Недобылом, когда он упрекнул ее за слишком дорогой подарок, который она принесла тогда своей маленькой крестнице – серебряную пластинку в бархатном футляре с изображением ангела, склоняющегося над колыбелью ребенка, и все это – на фоне восходящего солнца.
– Мы учились у них чешскому языку, – рассказывала Мария, – Старая пани Пецольдова всегда варила нам кофе и называла его бурдой, и меня это очень смешило. Я думала, что в немецком языке нет таких потешных слов, но папенька объяснил мне, что есть и там, но их употребляют только немецкие бедняки, а в Праге живут лишь чешские бедняки. Папенька все знает, вы себе не представляете, как он во всем разбирается. О чем его ни спросите – все знает. Но однажды у Лауры появились болячки, наша экономка сказала, что Лаура, наверное, заразилась от девочек Пецольдов, потому что они очень грязные, и папенька запретил нам туда ездить.
– Fuj, Marie, schäm dich![52]52
Фу, Мария, стыдись! (нем.)
[Закрыть] Зачем ты говоришь о таких неприятных вещах! – вспыхнув, воскликнула Лаура.
– Появились у тебя болячки, да, да, появились, появились, – твердила милое дитя Мария, упрямо мотая головой.
– Ваш уважаемый отец, – вмешался Гафнер, – правильно поступил, запретив вам туда ездить, но не из-за каких-то болячек, а потому, что жена Пецольда заболела чахоткой. Четырнадцатичасовая работа на заводе, среди вредных испарений погубила ее легкие; даже с высокой температурой она, вместо того чтобы лежать в постели, тащилась на работу, прижимая подушечку к мучительно болевшей груди.
«Сколько на свете горя, сколько горя!» – подумала Гана. Рассказ Гафнера растрогал ее и польстил ей, так как укреплял приятную мысль, что благотворительная деятельность в Американском клубе – вовсе не бессмысленная, ненужная игра, а весьма важное, полезное дело, что и впрямь вокруг, совсем рядом много, очень много людей, нуждающихся в ее помощи. «На будущей неделе, – решила Гана, – надо будет предложить в клубе какое-нибудь мероприятие покрупнее, например, сбор старой одежды или раздачу подарков бедным детям, помимо рождественских. И для бедных больных женщин следовало бы кое-что сделать – купить лекарства или что-нибудь в этом роде. Да, на будущей же неделе внесу такое предложение».
– За участие в жижковском рабочем митинге, – продолжал Гафнер, – а главное, за отказ назвать выступавшего там товарища, которого он вырвал из рук полицейского, пытавшегося его арестовать, Пецольд был присужден к десяти годам строгого заключения, но отсидел только три года. В феврале семьдесят первого года, когда была объявлена амнистия политическим заключенным, его выпустили. И между прочим, меня тоже.
– А какова судьба того бывшего офицера, который спас жизнь пану Новотному? – спросила жена тайного советника Страки. – Его тоже освободили?
– Да, и его тоже.
– Я очень рада, что пана Пецольда освободили, – сказала Мария. – Этот хороший человек, наверное, очень обрадовался.
– Конечно, обрадовался. Помнится, даже плакал от радости. Но радость его длилась недолго. Это произошло в феврале, стояли холода, а господа вряд ли представляют себе, как тяжела нужда именно в такое время. Он застал семью в ужасном положении; легко себе представить, как могли жить пять человек на заработок больной женщины и мальчика, которому еще десяти лет не было. Пецольд часто рассказывал мне о жизни, из которой его вырвал арест, как о райском блаженстве, а три года, проведенные в тюрьме, вероятно, еще приукрасили его воспоминания.
– Да, так бывает, – рассудительно подтвердила Мария. – Это и есть действительность, о которой папенька говорит в своем труде «Grundlage zur Philosopie der Individualität». Вам следовало бы прочесть эту книгу, господа.
Мария, Мария, ты сегодня слишком много болтала, слишком часто вмешивалась в разговор, теперь помолчи, когда говорят взрослые, – остановила ее Лаура.
– Судя по отдельным намекам, которые он при всей своей неразговорчивости обронил в течение трех лет нашего заключения, его жена была очень красива или казалась ему красивой. А выйдя из тюрьмы, он нашел старуху. Дети в рубище, домик разваливается. Зима была холодная, надо было что-нибудь предпринять, немедленно. И Пецольд отправился к Новотному с просьбой снова взять его на работу.
«Да, он просил меня принять его, – думал Недобыл. – Как будто я единственный предприниматель на свете, а моя фирма – благотворительное учреждение, ночлежка, приют для людей, попавших в беду по собственной глупости».
– Этого не следовало делать, – сказал тайный советник Страка. – Новотный, конечно, указал ему на дверь.
– Да, конечно, Новотный указал ему на дверь, – подтвердил Гафнер.
«На дверь я ему не указывал хотя бы потому, что мы разговаривали во дворе, на Сеноважной площади, – думал Недобыл. – Вы же знаете, сказал я ему, сейчас зима, у меня даже своим людям делать нечего. И вопрос был исчерпан. Он еще попросил извинить за беспокойство и ушел. Кто мог подумать, что он сразу после этого взбеленится и начнет вытворять такое!»
– Нетрудно догадаться, что с Новотным он разговаривал вежливо, даже подобострастно, – продолжал Гафнер, словно читая мысли Недобыла. – Так уж был воспитан, в почтении к господам. За три года, проведенные нами вместе, он не мог преодолеть некоторой робости передо мной, несмотря на то что я был таким же несчастным, как он, – все видел во мне господина. У него были длинные, унылые усы и вытянутое печальное лицо, лишь редко выражавшее его мысли и чувства; впрочем, его мысли всегда были печальными, а чувства горькими. Я отчетливо представляю, как он, стоя перед Новотным, мял в руках свою старую шапку с твердым сломанным козырьком.
«Да, мял, – мысленно подтвердил Недобыл, – а с усов свисали ледяные сосульки».
– Он отважился надеть шапку, лишь скрывшись из глаз Новотного, – говорил Гафнер. – Она была велика, сползала на уши, потому что в тюрьме он сильно исхудал: странно, но у человека даже голова худеет.
– Этого не может быть, – вмешалась Мария. – На голове нет жира.
– Очевидно, может быть, – ответил Гафнер. – Но, выйдя на улицу…
«Это было на площади, на Сеноважной площади», – думал Недобыл.
…или, вернее, на площадь, – поправился Гафнер, – этот тихий человек пришел в ярость. Вероятно, обезумел от отчаяния, горя, ненависти, просто…
– …раскрыл нож, вернулся и заколол Новотного, – перебила Мария.
– Нет, ничего подобного он не сделал, – возразил Гафнер.
– Жаль, – сказала Мария, – а по-моему, так и надо бы такому злому человеку, как этот Новотный. Ну, что же он сделал? Поджег его дом?
– Нет, нечто гораздо более невинное. Но при его мягком характере даже этот невинный поступок поразителен. По воле случая перед домом Новотного мостили тротуар; если бы не это, может, ничего бы и не случилось. Но тут Пецольд с нечленораздельными, яростными возгласами подбежал к груде булыжников и стал один за другим швырять их в окна Новотного. Не успели люди опомниться, как он выбил все окна фасада. Сбежались мостильщики, возчики, они пытались его удержать, но он сопротивлялся с чудовищной силой, а когда подоспевший патруль надел ему наручники, он пинал патрульных и кусался. Но потом сразу сник и покорно пошел с ними.
– Как замечательно рассказывает пан журналист! – заметила тайная советница Стракова, когда Гафнер умолк. – Я прямо вижу этого человека, как в театре.
– Это его профессия, он должен уметь увлекательно рассказывать, на то он газетчик, – сказал тайный советник Страка.
Гафнер некоторое время молчал, а потом заговорил снова:
– Увлекательная история закончена. Когда Пецольда перевели в Новоместскую тюрьму, я пришел к нему сообщить, что нашел для него хорошего адвоката, который надеялся выручить Пецольда, доказав, что он действовал в припадке помешательства.
– Ну, это не так-то просто, – возразил доктор прав Гелебрант. – Не будь у этого человека судимости, такой путь сулил бы известную надежду на успех. Но я поступил бы иначе. Надо было убедительно доказать, что Новотный – человек жестокий, беспощадный. А еще лучше, что, пока семья Пецольда жила в его доме, он обольщал его жену, покушался на ее честь. Это было бы для Пецольда замечательным смягчающим вину обстоятельством. Не насильник ли этот Новотный? А может, развратник или пьяница?
– Наверное, пьяница, – решила Мария Шенфельд. – Я представляю себе его каким-то… как это сказать? Ein Ungetüm.
– Чудовищем, – подсказала тайная советница Стракова.
– Все это обсуждать не стоит, – ответил Гафнер. – Выяснилось, что Пецольд ни в каком защитнике не нуждается.
– Его освободили? – оживленно спросила Гана.
– Нет, он повесился.
Столь неожиданное завершение истории Пецольда произвело на всех огромное впечатление. Раздались испуганные, сочувственные возгласы. Мария тихонько плакала, а тайная советница Стракова вынула из сумочки кружевной платочек и, слегка притрагиваясь к мокрым глазам, растроганно прошептала:
– Ах, какое несчастье! И откуда только берется столько горя?
А Гафнер медленно, во второй раз за этот день, обернулся к Недобылу, который побагровел, впервые услышав о самоубийстве Пецольда, и добавил:
– Так это было, пан Недобыл?
Все взгляды обратились к Недобылу. А он выпрямился, казалось, даже вырос – тяжелый, пылающий от злобы и ненависти, жгучей боли и обиды на несправедливость:
– Да разве я виноват в этом? Откуда мне было знать, что этот человек повесится?
– Господа, господа, ради бога, только без скандала! – чуть не плача, умоляла Гана. – Только без скандала! Конечно, никто в этом не виноват! Господа, успокойтесь!
– Так это вы – пан Новотный? – спросила Мария, с интересом и удивлением глядя на Недобыла.
– Да, я! Я тот самый преступник! – воскликнул он, показывая всем ладони своих больших, мозолистых рук. – Я – преступник, вот этими руками создавший предприятие, где кормится шестьдесят человек, шестьдесят отцов семейств. Вы – социалист, пан Гафнер, заступаетесь за бедных людей; скажите, сколько бедняков вы прокормите своей болтовней? Покажите-ка свои ручки, нет, нет, покажите, пусть все видят, кто работает руками, а кто только языком. Где вы были, что делали, когда я изо дня в день, в холод и жару, под дождем и снегом возил товары из Рокицан в Прагу и из Праги в Рокицаны? А где вы были, что делали, пока я долгие годы создавал свое предприятие, работал от зари до зари, с утра до ночи вертелся как белка в колесе? И вы, вы осмеливаетесь упрекать меня за то, что я выселил из своего дома одно из этих шестидесяти семейств и одного из своих возчиков, уголовника, не принял обратно на работу? За что его посадили в тюрьму? За то, что он с другими рабочими бунтовал против нас, против принципалов, против работодателей, против меня, против Борна, против Смолика, против всех, кто что-нибудь предпринимал, вместо того чтобы пропивать и проматывать свои деньги с девками.
– Пан Недобыл! – хватаясь за голову, перебила его взволнованная, пришедшая в отчаяние Гана.
– Сейчас, сейчас я покину ваш салон, сударыня, – сказал Недобыл. – Скажите, уважаемый, что делали парижские социалисты, парижские Пецольды два года назад, придя к власти? Ставили к стенке и вешали на фонарях парижских Борнов, парижских Недобылов и Смоликов!
– Боже мой! – простонала Бетуша.
Она сразу поняла, что из встречи Гафнера с Недобылом ничего хорошего не получится; но, право же, даже она не предполагала, что Недобыл посрамит Гафнера и заставит его умолкнуть, одержит над ним верх и сам выступит в роли обвинителя. Вызвать в обществе ссору неприлично; но, вызвав ее, потерпеть в ней поражение – позорно и непростительно!
– Да, они это делали, – безжалостно продолжал Недобыл, – и даже пан Гафнер при всем его красноречии не может отрицать этого. А я, я должен был нянчиться с семьей Пецольда, бесплатно предоставлять им квартиру, содержать их? Принять Пецольда на работу, хотя у меня никакой работы для него не было? А может, надо было ради него уволить порядочного человека? Жизнь жестока, но я тут ни при чем, уважаемый пан Гафнер… – Он обернулся к Гане: – Простите, сударыня, не я это затеял, но я привык защищаться, когда на меня нападают. Мое почтение!
9
Гана не зря расстроилась, не зря в отчаянии хваталась за голову. Настроение у всех было так сильно испорчено этим позорным инцидентом, что можно было опасаться полного крушения блестящего салона Ганы, этого первого робкого ростка пражской светской жизни; счастье еще, что тайный советник Страка нашел подходящие слова и сумел несколько успокоить взволнованных гостей.
– Можно думать об этом как угодно и что угодно, – говорил он, – но то, что мы слышали здесь, – весьма интересно и поучительно, правда, не очень музыкально, но волнующе, ново; как верно подметила моя жена, порой казалось, что ты в театре. Право же, как на хорошей театральной постановке! После рассказа о трагедии Пецольда у восприимчивого и чувствительного человека возникает масса мыслей, вопросов и сомнений; я наверняка буду раздумывать над этим, уяснять себе эти вопросы и сомнения несколько дней, а может, и до будущей среды. Оба – пан Гафнер и пан Недобыл – говорили правду, но я считаю, что они не поняли всей правды и потому не могли сговориться. Пан Гафнер сваливает всю вину на пана Недобыла, пан Недобыл – на Пецольда; но оба забыли, что в человеческой жизни играет важную, даже решающую роль один нематериальный фактор – судьба, пресловутый фатум древних, античных трагедий, и борьба против судьбы напрасна. В рабочем митинге на Жижкове участвовали, как вам известно, тысячи людей. Почему же полиция схватила и арестовала лишь одного из них – Пецольда? Фатум. Почему Пецольда освободили из тюрьмы именно в феврале, когда деятельность экспедиторских фирм, как известно, замирает, и у пана Недобыла, разумеется, не могло быть желания принять Пецольда на работу? Фатум. Почему перед домом пана Недобыла как раз мостили тротуар? Фатум. Если бы пан Гафнер и пан Недобыл стали на эту, бесспорно правильную, точку зрения, они наверняка протянули бы друг другу руку. Но они не могут этого сделать, потому что пан Недобыл уже ушел. Фатум.
Так рассуждал элегантнейший и тактичнейший его превосходительство тайный советник Страка, и его продуманные, веские доводы значительно смягчили неприятный осадок у расходившихся по домам гостей. Если столь выдающийся, уважаемый и светский человек, как его превосходительство Страка, не возмущен грубой сценой, невольными свидетелями которой они оказались, нет оснований для возмущения и у них, это было бы даже невеликодушно. Только Мария все еще дулась на Недобыла, возможно, потому, что, получив философское воспитание, не признавала ненаучного понятия судьбы.
– Говорите, что хотите, но этот Недобыл – чудовище, да, да, да, твердила она по-немецки пану Страке, возвращаясь вместе с Лаурой в его экипаже в свой любимый, родной дом на Оструговой улице. Копыта лоснящихся холеных гнедых цокали по влажной мостовой, а теплый воздух, освеженный недавним дождиком, был напоен сладостным весенним благоуханием. Чтобы вдоволь насладиться прекрасной погодой, они ехали медленно, кружным путем через новый цепной мост имени Франца-Иосифа I. Склонявшееся к горизонту солнце позолотило реку, и розоватая дымка смягчала резкие краски свежей зелени на высоком левом берегу Влтавы.
– Пан Недобыл – не чудовище, а просто слепое орудие судьбы, милое дитя, просто слепое орудие судьбы, – возразила Марии тайная Советница пани Стракова, неизменно соглашавшаяся с мнениями мужа.
– Пусть так, – ответила Мария. – Но я знаю дочек Пецольда, Руженку и Валентину, и представляю себе, как они плакали, когда их отец повесился из-за Недобыла. Ах, как ужасно этот Недобыл кричал на Гафнера! Я боялась, что он его вот-вот поколотит.
– И поделом, – изрекла своими красивыми, высокомерными устами Лаура. – Гафнер – неотесанный, дурно воспитанный человек. Удивляюсь, почему Борны приглашают его.
– Больше не пригласят, – откликнулся его превосходительство Страка. – Держу пари, что сегодня мы видели пана Гафнера у Борнов в последний раз.
Того же мнения, что тайный советник доктор Страка, были все гости Ганы, ставшие в этот день свидетелями позорного инцидента, вызванного Гафнером; горничная, которая открывала у Борнов двери гостям и докладывала о них, получила от Ганы строгое приказание: если Гафнер появится, не пускать и просто говорить, что пани Борнова не принимает. Борну тоже крепко влетело за то, что он своим бесконечным, скучным разговором с Гафнером нарушил гармонию приема; Борн признал свою вину, сильно рассердился на Гафнера и пожатием руки торжественно скрепил обещание без ведома и разрешения Ганы никого в салон не вводить. Таким образом, Гафнер подвергся всеобщему и безоговорочному осуждению; но сам он, по-видимому, никакой вины за собой не чувствовал и, по обыкновению, присоединился к Бетуше, когда она возвращалась домой. Держался он так непринужденно и спокойно, голос его звучал так уверенно, будто ничего не произошло.
– Ах, пан Гафнер, что вы натворили? – воскликнула Бетуша, очень смущенная тем, что у нее не хватает духа запретить ему сопровождать ее. – Если вам надо свести с Недобылом какие-то счеты, зачем вы делаете это в салоне моей сестры?
– А где же это делать, как не в салоне? – улыбаясь, спросил он. – Что толку, если я выскажу ему свое мнение с глазу на глаз? Ни в коем случае! Мне важно было, чтобы как можно больше людей узнало о его преступлении.
«Твердит свое, – думала Бетуша, – по-прежнему твердит свое, не понимает меня, а я не понимаю его».
Едва возникнув, эта мысль вызвала у Бетуши гнетущее чувство отчужденности не только от Гафнера, но и от всех людей, даже самых близких, словно она очутилась на самом дне высохшего колодца. На улице царило оживление, из домов высыпали толпы людей – их привлекла предвечерняя майская прохлада, которой повеяло после дождика, мимо проходили влюбленные и пожилые супруги, матери с младенцами на руках, офицеры, бабушки, заботливо ведущие за руку кривоногих малышей; вот пробежал сапожный подмастерье с новыми ботинками в руках, там торопится куда-то студентик с набитым книжками портфелем под мышкой; вид у всех веселый, приветливый, общительный, лица освещены ласковым солнцем. Но Бетуше все казались иностранцами, пришедшими из страны, которой она никогда не узнает, говорящими на языке, которому она никогда не научится, которого никогда не поймет. На этом незнакомом языке говорил и шагавший рядом с нею Гафнер.
– Я уже давно поджидал такого случая, – весело говорил он, – и наконец дождался. С точки зрения закона, уголовного кодекса Недобыл безупречен, но не с моральной точки зрения. Отчего вы так грустны в столь прекрасный, благодатный день?
– Ну и прекрасный, ну и благодатный! – резко ответила Бетуша. – Моя сестра Гана еще долго будет вспоминать об этом дне с горечью и возмущением. Пан Гафнер, неужели вы не понимаете, как неприятен был этот инцидент для нее, хозяйки дома? Неужели не отдаете себе отчета, что навсегда закрыли себе доступ в ее салон? И может, собираетесь по-прежнему бывать там, зная, что вы – нежеланный гость?
«Я упрекаю его, – думала Бетуша, – точно имею на это право, словно между нами не только светские отношения. Несчастная я, несчастная и невоспитанная».
– Ваша сестра может быть спокойна, я к ней не приду, – возразил Гафнер. – Мне больше незачем туда ходить. Однажды я из любопытства откликнулся на приглашение пана Борна, а потом уже приходил туда по иной причине.
Последние слова он произнес тихо и проникновенно, – так с Бетушей до сих пор никто еще не разговаривал, – и этим сильно взволновал и смутил ее.
– По какой же причине? – спросила она, робко подняв на него глаза.
– Ради вас я бывал там, мадемуазель Бетуша, ради вас, чтобы любоваться вашим обаянием, которое так прекрасно сочетается с вашим необычайным, очаровательным душевным благородством! Я горячо полюбил вас, мадемуазель Бетуша!
– Что вы говорите, что вы такое говорите! – в ужасе воскликнула она, покраснев до самой шеи. – Я порядочная девушка, мне не подобает выслушивать такие слова от женатого человека.
– Я уже не женат, я овдовел, – ответил Гафнер, замедлив при этом шаги. – Я полагал, что моя неверная жена жива, но несколько дней назад узнал от директора странствующей труппы, с которой она разъезжала, сопровождая своего любовника, что полгода назад глаза ее навеки закрылись. Теперь, когда сковывавшие меня узы, созданные тиранией церкви и государства, разорваны, я свободен, и потому разрешите мне почтительно просить вашей руки.
«Это невозможно!» – подумала она. Сердце ее на мгновение замерло и тут же забилось сильнее прежнего.
– Я думаю, что не должен выжидать формального окончания траура, ведь для меня жена умерла гораздо раньше, чем полгода назад, – продолжал он. – Что вы мне ответите, мадемуазель Бетуша?
Она посмотрела на него в каком-то блаженном смятении – не могла поверить столь внезапной, крутой перемене положения, боялась проснуться и понять, что все это сон, или увидеть, что между ними снова возникло какое-то непреодолимое препятствие.
«Что ему ответить? – думала она. – И как он может ожидать, что я, внезапно очутившись в такой новой ситуации, сразу скажу нечто, столь решительно меняющее всю мою жизнь?»
– Я пока ничего не могу сказать вам, пан Гафнер, – прошептала Бетуша. Они как раз, по обыкновению, вышли с оживленной Малой площади на Ильскую улицу, такую узкую и тихую, что она опасалась, как бы ее слова не долетели до какого-нибудь открытого окна. – Я ничего не могу сказать, пан Гафнер, пока не поговорю с родителями и не попрошу у них разрешения.
Это были слова, достойные дочери доктора прав Моймира Вахи, целомудренные и сдержанные, слова послушной и прекрасно воспитанной девушки, обнадеживающие и все же ни к чему не обязывающие, слова вполне пристойные. И все-таки Гафнер был удивлен, даже разочарован этим ответом; ему показалось, что созданный им образ Бетуши дрогнул и расплывается; так брошенный в реку камешек порой искажает очертания отражавшихся в тихой воде берегов.
– Благодарю вас за ответ, не полностью отрицательный, не лишающий меня надежды, – сказал он, – я вполне уважаю ваше желание подумать. Мы люди зрелые, в серьезных случаях нам не подобает действовать слишком поспешно и опрометчиво. Но, при полном уважении к вам, разрешите остановиться на одной, несколько странной детали в вашем ответе. Я вполне понимаю, что вы хотите все обдумать. Понял бы даже, если бы хотели посоветоваться с родителями. Но вы говорите, что хотите просить у них разрешения. Ведь вы сказали это несерьезно, мадемуазель Бетуша?
Теперь пришел черед удивляться Бетуше.
– Почему – несерьезно? – широко открыв глаза, спросила она. – Конечно, серьезно. Разве девушке не следует слушаться отца и матери?
Он неопределенно усмехнулся и покачал головой.
– Сколько вам лет, мадемуазель Бетуша? Недовольная и смущенная, она покраснела и подумала: «А все-таки он неотесан».
– Если вы считаете, что мужчине подобает спрашивать у девушки, сколько ей лет, – холодно произнесла она, – пожалуйста, я вам охотно отвечу, не вижу в этом ничего постыдного. Я старая дева, пан Гафнер. Мне уже двадцать пять лет, двадцать пять лет и два месяца.
– Вы не старая, но, как я правильно предполагал, совершеннолетняя, – сказал Гафнер. – Вы незамужний, свободный человек, вы работаете, вы эмансипированная женщина, которая не побоялась пренебречь предрассудками своего класса и не посчиталась с мнением обывателей.
– Что я сделала? – удивилась Бетуша. – Я не побоялась…
– …пренебречь мнением обывателей, – повторил Гафнер. – И это мне в вас больше всего нравится.
– Это вам во мне больше всего нравится? – переспросила она уязвленно.
– Я не поэт и не искушенный покоритель женских сердец, мадемуазель Бетуша. И все-таки мне кажется, что я совершенно ясно сказал, меня привлекла, очаровала и гармония вашей личности. Но сознаюсь, я не заинтересовался бы вами, не привязался бы к вам всеми помыслами и чувствами, если бы не думал, что вы способны понять и разделить мои идеалы.
– А какие они, ваши идеалы, пан Гафнер? – спросила Бетуша.
Под его унылыми темными усами промелькнула улыбка, и он, не отвечая, некоторое время испытующе смотрел на Бетушу.
– Я полагал, что вы полностью уяснили сущность моих идеалов из незабываемых для меня разговоров, которые мы столько раз вели, шагая, как сейчас, по староместским улочкам. А тем более сегодня, в салоне вашей сестры. Недобыл отлично понял, что я социалист, а вы этого не поняли или только притворяетесь?
Бетуше показалось, что мир вокруг потемнел – так бывает в ярко освещенной комнате, когда сквозняк вдруг задувает половину свечей, – у нее подкосились ноги, как после долгого пути. Социалист… Да, Недобыл назвал его социалистом, но она сочла эти слова грубым, необоснованным оскорблением, а он, Гафнер, спокойно сознается в этом. Парижские социалисты, как говорил Недобыл, вешали на фонарях парижских Борнов, парижских Смоликов, парижских Недобылов, и он, Гафнер, один из них! Вот оно, препятствие, которого Бетуша опасалась с той самой минуты, когда Гафнер признался ей в любви и просил ее руки, вот оно стоит перед нею – мрачное, неодолимое, превосходящее самые худшие ее опасения. Бетуша вдруг почувствовала страшную усталость; не сожаление, а просто желание умереть, уснуть, одно из двух, все равно что, только бы забыть об этом нелепом мире.