412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Нефф » Императорские фиалки » Текст книги (страница 12)
Императорские фиалки
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:00

Текст книги "Императорские фиалки"


Автор книги: Владимир Нефф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

– Это прежде всего твоя победа, мальчик, главным образом твоя, – сказал Наполеон со слезами радости. – Я уже стар, а тебе придется создать либеральную Французскую империю, которая просуществует тысячелетия.

А между тем на улицах Парижа слышался гневный гул толпы, сквозь который то и дело прорывались возгласы:

– Долой Баденге! Жулье! Плебисцит был жульничеством! Позор Баденге! На фонарь его! Жулье!

6

Последующие события явились полной неожиданностью. Борн, как раз проходивший по улице Ришелье, недалеко от биржи, внезапно оказался в гуще бурлящей толпы.

Первое, что он увидел, была группа подростков, мальчишек лет четырнадцати – пятнадцати, мчавшихся во весь опор по краю тротуара к поперечной улице, откуда доносился какой-то неясный, странный рокот, словно хор статистов на сцене бормотал свое: ребарбора, ребарбора!

Эти хорошо знакомые звуки заставили сердце Борна сжаться от тоски: они напомнили ему славное время многолюдных митингов, политических собраний протеста, в которых он около двух лет назад принимал горячее и деятельное участие и где не раз звучал его графский, по выражению покойной тещи, голос. Борн поспешил за мальчишками и увидел черный рой людей, сгрудившихся у вывешенных газет и показавшихся ему сплошь больными причудливой пляской святого Витта: они топали ногами, жестикулировали, бросали в воздух шапки и шляпы; их взволнованный говор прерывался пронзительным свистом, производимым при помощи ключа или двух пальцев. Толпа росла, людская лавина, валившая со всех сторон, мгновенно заполонила улицу. «Что случилось, чего они так горланят? – недоумевал раздраженный Борн. – Когда мы собирались, то вели себя сдержанно, все шло по заранее составленной программе, мы собирались на окраинах и при этом не прыгали, не кидали шляпы в воздух, не свистели, внимательно слушали ораторов, а главное, знали, чем мы недовольны. А здесь у них нет причин для недовольства, их не гнетет чужая власть, им не запрещают говорить на родном языке».

Хотя у французов не было причин для недовольства, они весьма темпераментно и гневно выражали свое возмущение, и Борну, издали наблюдавшему такую чуждую и непонятную ему кутерьму, – из-за непрерывно взлетавших в воздух шапок у него создавалось странное впечатление, будто демонстранты подскакивают на два метра в высоту, – невольно пришла мысль, что Париж – не только город роскоши, великолепно одетых женщин и прекрасных зданий, но и классический очаг кровавых революций.

И как раз в тот момент, когда он сделал это внушающее беспокойство заключение, толпа, как по команде, двинулась вперед, навстречу Борну, и, растекаясь среди карет и омнибусов, захватывая и увлекая с собой прохожих, валила, словно черная, бурная река в сторону покрытого лесами здания Оперы. Далеко позади раздался короткий, сухой ружейный залп, прозвучавший среди тысячеголосого гомона, подобно стуку горсти гороха или дроби, брошенной на туго натянутую кожу барабана.

«Только этого мне недоставало, – сказал себе Борн, которого со всех сторон давили, тискали, толкали. Он попытался было идти степенно, но кто-то сзади наступил на задник его лакированной туфли, так что он вскрикнул от боли и гнева: – Только этого мне недоставало, только этого мне недоставало!»

Конечно, лакированный туфель ободран, да и носок, видимо, разорвали, но, увлекаемый толпой, Борн не мог остановиться, чтобы приподнять штанину и посмотреть на свою пятку. «Только этого мне недоставало!» Он так разозлился на Париж и на Гану, которая держала его тут, бессовестно расходуя его нелегко заработанные деньги, что ему тоже захотелось топать и размахивать руками, подобно этим орущим сумасбродам, которые валом валили по улице. Но тут над его головой просвистел камень, и – дзинь! – стекло газового фонаря посыпалось на тротуар. Слева, поперек улицы, ведущей к Пале-Роялю, лежал перевернутый омнибус, и люди поспешно, суетясь, как муравьи, тащили к нему стулья, ящики из-под золы, булыжники и матрацы. Впереди, как раз напротив Борна, словно из-под земли, вырос плотный кордон конных полицейских. Они стояли неподвижно и, казалось, безучастно; вдруг один из них, видимо, сраженный камнем или пулей, посланной откуда-то из окна, пошатнулся в седле и, беспомощно хватаясь за гриву лошади, сполз на землю. Это было уже слишком! Борн свернул в боковую улочку, но ушел недалеко. Из-за угла навстречу ему выбежала ватага юношей, по-видимому студентов; с криком и свистом они приближались к Борну; на улице, откуда Борн только что свернул, гомон толпы сменился оглушительным ревом, сквозь который слышался отрывистый треск оружейных залпов. «Началось», – подумал Борн и взялся за ручку двери ближайшего дома, но дверь оказалась заперта. Он прижался к ней спиной, чтобы не стоять на пути горланивших молодчиков, но они и не подумали оценить тактичность Борна, окружили его и, яростно жестикулируя, что-то наперебой выкрикивали, потрясая кулаками перед его носом с явным намерением разбить ему физиономию, вывалять в дерьме, сорвать с него одежду.

– Чего вы все с ума посходили? – что есть силы выкрикнул Борн по-чешски, отталкивая молодых людей, стеной напиравших па него, и взвыл от бешенства, когда розовощекий, кучерявый, как баран, студентик ухватил его за красивую, холеную бородку и стал дергать ее из стороны в сторону. – Пусти сейчас же, негодяй! – рявкнул Борн, и паренек тут же отпустил его, юноши сразу утихли, а один из них, в пиджаке, затянутый солдатским ремнем, с саблей на боку, сказал о Борне то же или примерно то же самое, что и незнакомый рабочий, перемазанный углем:

– Он иностранец, этот сумасшедший, пусть катится…

Последнего слова – места, куда парень его послал, Борн не понял, а догадываться о его явно оскорбительном смысле у него не было ни времени, ни желания. После сильного удара чьего-то кулака по донышку его блестящего, восхитительного цилиндра свет сразу померк перед взбешенным взором пражанина: цилиндр, нахлобученный на нос, закрыл ему глаза. В этот момент почва ушла из под ног Борна – один из молодых балагуров дал ему подножку – и, грохнувшись спиной на твердую мостовую, рачительный коммерсант потерял сознание.

На самом ли деле наш герой, в последнее время так незаслуженно оскорбляемый, лишился сознания? Мы полагаем, что из-за того, что какие-то сорванцы сбили Борна с ног, его ясное, живое сознание не могло помутиться. Физическая боль не была, конечно, причиной того, что, поваленный на землю и ослепленный, он лежал неподвижно, превратившись в жалкие останки некогда энергичного человека, не от этого голова его, увязнувшая в цилиндре, бессильно опустилась на грудь. Не физическая, а душевная травма привела нашего героя в состояние временного оцепенения; его сознание померкло от кошмарной мысли, что в этом мире нельзя жить, ибо все его обитатели посходили с ума. Незаслуженно оскорбленный, обруганный, обесчещенный, униженный, он, муж без страха и упрека, основатель первого славянского торгового дома в Праге, отрекся от служения обществу, распростился с ним, заглушил свои чувства, перестал существовать. И лишь когда за спиной Борна загремел засов двери, к которой он прислонился, он ожил, схватил обеими руками цилиндр и, поднатужившись, высвободил голову. И в то же мгновенье душа его избавилась от мучительной скорби. Голос, прозвучавший над ним, наполнил его сердце таким неизъяснимым блаженством, что он стал жадно ловить воздух, а его белое, как бумага, лицо порозовело, окрасилось, ожило, глаза заблестели, мышцы окрепли. Голос этот принадлежал молодому человеку лет тридцати; движимый любопытством, он высунул из-за двери изящную, красивую, голову, с иссиня-черными кудрями, посмотрел на сидевшего на земле человека и обратился к нему со словами:

– Um Gotteswillen, Herr Born, was mochen's denn do?[32]32
  Боже мой, господин Борн, что вы здесь делаете? (нем.}


[Закрыть]
Сладкий, милый, венский немецкий язык! Борьба за то, чтобы он не поглотил его родную, чешскую речь, была главной целью Борна, смыслом его жизни, основным принципом его деятельности. Тем не менее, когда на парижской улице, в момент безмерного унижения Борна, к нему обратились на венском наречии, он почувствовал несказанную радость, такую, что из обморочного отчаяния, от полного бессилия, близкого к смерти, вернулся к жизни, – ведь в этом обращении была частица его родины, частица его счастливого прошлого, его собственного «я»! Поднимаясь с земли и одной рукой машинально отряхивая сзади брюки, Борн, сияя счастливой улыбкой, подал другую руку молодому человеку.

– Das is net möglich, das ist doch…[33]33
  Это невозможно, это… (нем.)


[Закрыть]

– Lagus, selbstverständlich, Lagus!s[34]34
  Лагус, само собой разумеется, Лагус! (нем.)


[Закрыть]
– засмеялся молодой человек и указал на прикрепленную к двери медную табличку, где черными буквами было написано: Eric Lagus, agent d'affaires. Что случилось с паном Борном? Пусть он скорее пройдет к нему, Лагусу, почистится и выпьет чего-нибудь, ему нужно подкрепиться.

Это был младший из трех сыновей венского оптовика Моритца Лагуса, с которым Борн, как мы уже упоминали, вел оживленную торговлю. Старший брат Эрика, Джеймс, обосновался в Берлине, отец послал туда именно его, потому что из всех сыновей он менее всех походил на еврея, говоря по правде, совсем не походил, из-за русых волос он скорей всего смахивал на северянина, а самый старший, Гуго, остался в Вене с отцом.

– По этому случаю каждый из нас носит другую фамилию, Гуго – Лагус, я по-французски называюсь Лажо, Джеймс – по-прусски Лайус, – весело рассказывал Эрик Борну, вводя его в небольшую канцелярию своего agence d'affaires на втором этаже дома, у которого Борн подвергся нападению и оскорблениям. – Нет, серьезно, пан Борн, я ни в коем случае не одобряю этих хулиганов, нахлобучивших вам цилиндр, но, между нами, вы сами виноваты: что за идея разгуливать по Парижу с наполеоновским kaiserbortens[35]35
  Императорская бородка (нем.).


[Закрыть]
когда известно, что носить наполеоновские усы и бородку – значит публично признать себя бонапартистом, публично выказывать свою симпатию к политике императора, а, насколько я знаю, эта симпатия никому не симпатична… Знаю, знаю, пан Борн, что вы никакому Наполеону не симпатизируете и наполеоновскую бородку носите потому, что она вам идет, а она идет вам, этого отрицать нельзя, но ведь здесь никому не известно, что вы носите ее просто так, только потому, что она вам к лицу.

Борн вздохнул с облегчением. Мир не сошел с ума, неприятные происшествия последних дней обрели смысл, у рабочего, перемазанного углем, были все основания ругаться, а сегодня студенты тоже не без причины обрушились на него. Бежать, бежать из Парижа, бежать как можно скорее! Но как бежать, как в разгар революции выбраться из Франции?

Когда он поделился своими опасениями с Лагусом, тот удивился.

– В разгар какой революции вы хотите выбираться отсюда, о какой революции вы изволите говорить? – спросил он, наливая Борну рюмку сладкого анисового ликера. – Ни о какой революции я не слышал, самое большое, что мне известно, – это шум, который здесь то и дело поднимают. Когда в Париже вновь разразится революция, все будет выглядеть по-другому, мир будет потрясен, я и сам, не скрою, начну трястись. Когда-нибудь революция разразится во Франции, но не сейчас, сейчас у людей не то направление умов, поверьте моему опыту, а будь сейчас другое направление умов, вам за вашу бородку не цилиндр нахлобучили бы на голову, а просто, прошу прощения, повесили бы на уличном фонаре. Правда, как только поднялся шум, я заперся на засов, гарантия есть гарантия, ведь когда на улице шум, сказал я себе, все равно ни один покупатель не придет. На всякий случай я посматривал из окна, а вдруг кому-нибудь вздумается заглянуть, говорю я себе, и что я вижу? Ну, хватит, не будем больше вспоминать об этом, о таких вещах лучше забыть, выпьем за ваше здоровье, пан Борн!

Лагус, длинный и такой худой, словно полгода не ел досыта, был здоров и весел, черные глаза его живо поблескивали, а ироническое выражение узкого лица говорило о том, что он жизнерадостен и отлично чувствует себя в своей канцелярии – невзрачной, но по-венски уютной комнате с плюшевым мебельным гарнитуром, с письменным столом, украшенным красивой, резной полочкой. Над просиженной кушеткой висела акварель с изображением венского храма святого Штефана, а ниже – фотография в золоченой рамке, небольшая, но весьма примечательная, на ней была запечатлена вся семья Лагус: отец Моритц Лагус, серьезный, бородатый, с женой Валерией Лагус, с сыновьями – Гуго, Джеймсом и Эриком и с дочерьми – Эвелиной, Бертой, Каролиной и Эммой.

Издали доносились звуки одиночных выстрелов, рев чужой, враждебной улицы все еще не утих, но Борн блаженствовал. «Теперь, когда со мной приключилось это, – думал он, – Гана не посмеет возражать против возвращения домой». Задник его лакированной туфли, на которую так грубо наступили, оказался не ободранным, а только чуть запачканным, носок был цел, а цилиндр – ах, цилиндр, ну, за него Париж мне заплатит, и изрядно!

Каким образом Париж заплатит ему за испорченный цилиндр и сколько, Борн пока не знал, но каждым нервом он чувствовал, что Париж заплатит ему за цилиндр. Лучшие из его идей зарождались именно так: сначала неясное предчувствие, неопределенная интуиция, а потом, в свое время возникает блестящая мысль.

– А как же французы хотят выиграть войну против Пруссии, – спросил он, – если все они, и буржуа и рабочие, восстают против императора?

– Хотят-то они хотят, почему бы и не хотеть? Хотеть им никто не запрещает, – ответил Лагус, – мы ведь тоже хотели выиграть войну против Пруссии. Впрочем, каждый хочет выиграть войну, которую он ведет, но вся беда в том, что войну может выиграть только одна сторона. Пан Борн, я ничего не утверждаю, но говорю, и говорю вам одному, с глазу на глаз, войну может выиграть только одна сторона, вот и все. Ничего больше я не сказал, а если уже это сказано, давайте поговорим о чем-нибудь другом, например, о том, что мне в Париже очень хорошо живется, но пробуду я здесь недолго, скоро соберу свои пожитки и махну в Лондон.

– А ваш брат Джеймс тоже поедет в Лондон? – поинтересовался Борн.

Восхищенный Лагус развел руками.

– Я всегда знал, пан Борн, что вы мудрый человек, и ваш вопрос доказывает, насколько прав был мой отец, когда говорил: «Этот Борн, этот Борн, жаль, что такой талант достался гою!» А я говорю, пан Борн, что вы не обыкновенный гой, вы почти наш брат. У нас, евреев, с вами, чехами, много общего: вас горстка, нас горстка, вы должны смотреть в оба, чтобы не пойти ко дну, и мы должны смотреть в оба, чтобы не пойти ко дну. Конечно, вы не просто истинный чех, но и умный чех, поэтому-то я и утверждаю, что вы почти unsereins. Нет, пан Борн, Джеймс не уедет из Берлина, Джеймс останется в Берлине, Берлин, правда, тоже готовится к войне, но готовится как следует. Я что-нибудь сказал? Я ничего не сказал, кроме того, что я уеду, а Джеймс останется – c'est lа vie[36]36
  Такова жизнь (франц.)


[Закрыть]
пан Борн. Вам все ясно?

Все, за исключением одного: зачем они сегодня подняли весь этот шум? – сказал Борн. – Что Париж не хочет Наполеона – в этом я уже не сомневаюсь. Но чего он хочет? Абсолютизма Бурбонов?

– Едва ли, – сказал Лагус.

– Значит, конституционную монархию?

– Едва ли, – сказал Лагус.

– Республику?

– Едва ли, – повторил Лагус.

– Как едва ли? – удивился Борн. – Больше никаких возможностей не остается.

– Есть еще одна возможность, серьезная возможность! Социалистическая республика – такова новейшая возможность, пан Борн! Марианна – уже поблекшая старушка, Марианна – героиня Июньской революции, совершившейся сорок лет назад; все это уже давно миновало. Но над этим вы пока не ломайте голову, пан Борн, говорю вам, что для настоящей революции умы еще не созрели, а пока вам следует подстричь бородку, чтобы никого не дразнить – сейчас принесу вам ножницы, пая Борн, momenterl[37]37
  Минутку (искаж. франц.)


[Закрыть]
, уже несу.

Глава вторая ПЛАТА ЗА НАХЛОБУЧЕННЫЙ ЦИЛИНДР
1

Борны вернулись из Парижа 13 мая. А в начале июля, то есть через полтора месяца, Войта Напрстек созвал членов Американского клуба на чрезвычайное заседание, чтобы обсудить событие, которое в те дни потрясло Европу, церковный собор, собравшийся в Ватикане впервые после трехсотлетнего перерыва, провозгласил догмат папской непогрешимости.

«Ибо богом установлено, – гласило главное положение догмата, – что папа римский, выполняя свою высшую обязанность пастыря и наставника всех христиан, устанавливая, что подлежит соблюдению в делах веры и нравственности, не может ошибаться, и эта прерогатива не ошибаться, или непогрешимости римского папы, простирается столь же далеко, как и непогрешимость самой католической церкви».

Заседание было долгим и интересным. Доклад сделал тот самый строгий философ позитивистского толка, который в свое время взволновал Гану лекцией о нравственности как правильно понятом эгоизме; в краткой, но резкой речи он утверждал, что все; кто считает себя приверженцем европейской культуры (а члены Американского клуба, несомненно, являются таковыми), должны быть признательны «наместнику Христа» за столь нелепое заявление, ибо папство – извечный противник рационального познания мира и природы – этим окончательно сбросило маску и обнажило свой мрачный, чудовищный, враждебный прогрессу и просвещению лик. Шестнадцать лет назад папа Пий IX провозгласил пресловутый догмат непорочного зачатия девы Марии. Шесть лет назад он предал анафеме современную цивилизацию вообще и все принципы разума и научно проверенные философские истины в частности. Ну, а те, кому недостаточно было этих двух «титанических» деяний папы, чтобы в ужасе отвернуться от римского лжехристианства, бесспорно, сделают это сейчас, когда ватиканский деспот нанес разуму третью, самую сильную, самую ошеломляющую пощечину, провозгласив себя, своих предшественников и преемников божественно непогрешимыми.

Слегка поклонившись, оратор покинул клуб, а среди взволнованных эмансипированных дам разгорелась оживленная дискуссия, в которой особенно отличилась пани Индржиша Эльзассова. «Пусть говорят, что угодно и как угодно, – заявила она, – но в религии все-таки ничего дурного нет, ведь она подает человеку надежду на загробную жизнь; главный недостаток всех существующих церквей – как римско-католической, так православной и евангелической – заключается в том, что в них всегда господствовали и правили мужчины. А вот когда женщины создадут собственную церковь и возьмут управление ею в свои руки, на земле наступит рай».

Вечером того же дня, когда Аннерль, венская нянька Миши, шестилетнего сына Борна, укладывала ребенка спать и он, стоя в кроватке и молитвенно сложив руки, шептал: «Vater unser, der du bist in dem Himmel…»[38]38
  «Отче наш, иже ее и на небесех..> (нем.)


[Закрыть]
, в детскую вошла Гана и с возмущением сказала, что не желает, чтобы Миша молился и вообще воспитывался в религиозных заблуждениях.

Мальчик, испуганный вторжением златокудрой мачехи, которой боялся с самого начала, разревелся. После этого Гана накинулась на Борна с упреками за то, что он оставил сына на произвол венской ханжи. Позор – единственный сын чешского патриота не умеет как следует говорить по-чешски, чего Борн ждет, почему не уволит Аннерль!

При этих словах Борн просиял.

– Ты права, Гана, меня давно мучит, что Мишу воспитывает немецкая нянька. Но что я мог поделать – Лиза им не интересовалась, и я был доволен, что Аннерль, по крайней мере, аккуратна и добросовестна. – Он нежно прижал к груди голову Ганы. – Завтра же предупрежу ее об увольнении. Я очень рад, что ты хочешь сама заняться мальчиком и заменить ему мать.

– То есть как? – отшатнулась удивленная Гана. – Разве после ухода Аннерль ты не наймешь другую, чешскую няньку?

– Ах, так! – воскликнул Борн. – Конечно, найму другую, чешскую няньку.

2

Две недели спустя взорвалась пороховая бочка, вокруг которой уже давно летали искры. Между Францией и Пруссией вспыхнула война, сотни тысяч человек выступили в поход, чтобы убивать друг друга.

Творцом интриги, которая привела к объявлению войны, был, как и четыре года назад, старик Бисмарк. Поскольку для достижения его главной политической цели – объединения Германии – после поражения Австрии необходима была победа над Францией, он склонил одного из прусских принцев, члена королевского дома Гогенцоллернов Леопольда, принять предложенный ему испанский престол. Бисмарк прекрасно знал, что Наполеону будет весьма неприятно, если влияние Пруссии распространится на Испанию, вторую величайшую соседку Франции, и рассчитывал, что император, услышав об этом, заявит протест, который можно будет рассматривать как посягательство на прусский суверенитет.

Французское правительство и в самом деле протестовало, но король Пруссии Вильгельм, лечившийся в это время в Эмсе, миролюбиво высказался в том смысле, что если принц Леопольд добровольно откажется принять испанскую корону, он, король Вильгельм, против этого возражать не станет. В тот же день отец принца Леопольда заявил от имени сына, что тот отклоняет предложение занять престол; казалось, опасность миновала.

Мнимое доказательство признания французского престижа очень обрадовало Наполеона.

– Остров, неожиданно возникший в море, вновь погрузился в его воды, – сказал он. – Повода к войне больше нет.

Тринадцатого июля в Берлине Бисмарк, ужиная со старым генералом Мольтке и военным министром фон Ровном, раздраженно обсуждал с ними депешу из Эмса о спокойной и дружественной беседе короля Вильгельма с французским послом. Посол подошел к королю на прогулке, чтобы еще раз поговорить об испанской кандидатуре, ибо нескольких членов французского правительства, сказал он, беспокоит, что отказался от нее не сам принц, а его отец; король ответил, что для него этот вопрос раз и навсегда решен. Вот и все, больше ничего из депеши нельзя было извлечь.

Бисмарк, Мольтке и Роон, окутанные клубами сигарного дыма, хмуро молчали.

– Во избежание ошибки, я спрашиваю в последний раз: мы победим? – неожиданно обратился Бисмарк к Мольтке.

– Если будет война – победим, – ответил сухопарый, морщинистый Мольтке.

– Война будет, – сказал Бисмарк и, вытащив из кармана карандаш, принялся исправлять депешу: кое-что вычеркнул, кое-что приписал, кое-что изменил. Закончив, он прочел ее сотрапезникам. Теперь она звучала так:

«Французский посол обратился к его величеству в Эмсе с просьбой разрешить ему телеграфировать в Париж, что его величество обязывается раз навсегда не давать своего согласия, если Гогенцоллерны снова выставят свою кандидатуру. Тогда его величество отказался принять французского посла и велел передать, что более ничего не имеет сообщить ему».

– Хорошо? – спросил Бисмарк.

Мольтке промолчал, только его морщины растянулись в подобие неопределенной улыбки. Роон не понял. – Но ведь это неправда! – воскликнул он.

– Цель оправдывает средства, – ответил Бисмарк.

Исправленная Бисмарком депеша была опубликована во всех газетах и вызвала беспредельное возмущение как в Германии, так и во Франции. Никого не смущало странное несоответствие двух фраз – в первой из них говорилось, что посол о чем-то просил короля, а из текста второй вытекало, что король отказался его принять. Немцев возмущала дерзость французского требования, а французы возмущались отказом короля выслушать их; в обоих парламентах – и парижском и берлинском – гремели воинственные речи: ораторы единодушно утверждали, что враг сам вкладывает меч в их руки. И только социалистические крути обеих стран выступили против войны. «Пусть немецкие и французские империалисты вместе со своими денежными тузами сражаются сами. Мы, пролетарии, никакого отношения к этой войне не имеем», – писала берлинская газета «Фольксблатт». А парижское воззвание было обращено к рабочим всего мира: «С точки зрения всех рабочих, война за мировое господство или за интересы династий не что иное, как преступное безумие».

В последний момент Наполеон попытался было созвать европейский конгресс, чтобы предотвратить войну, но французское правительство после длительных совещаний решило, что во имя сохранения чести и престижа Франция должна ответить на прусскую пощечину только войной.

«Да здравствует Германия! – ликовал немецкий поэт Фрейлиграт. – Ты только что плясала на празднике уборки урожая, а сейчас тебе предстоит другой танец: там, на берегах Рейна, под июльским солнцем мужественно обнажишь ты свой меч для защиты домашнего очага. Единодушен немецкий народ, плечо к плечу маршируют швабы и пруссаки, север и юг – в одних рядах, теперь мы – единый дух, одна рука, одно тело, единая воля! Горе тебе, Галлия!»

Три немецкие армии, самозабвенно распевая «Wacht am Rhein»[39]39
  «Стража на Рейне», немецкий гимн.


[Закрыть]
, черно-синим потоком хлынули на запад. Первой армией командовал генерал Штейнмец, второй – знаменитый Красный принц Фридрих Карл, герой битвы у Градца Кралове, третьей – кронпринц прусский.

Во главе немецких войск, под палящим солнцем, окутанные клубами пыли, шествовали два человека, которые, по выражению короля Вильгельма, выковали, отточили и занесли кинжал прусского военного наступления: Бисмарк, гордый, сияющий, в форме полковника кирасиров – белом плаще и белой фуражке с желтым околышем, и Мольтке – жесткий, как жгут, со сжатыми в узенькую полоску старческими губами, ученый стратег, который четыре года готовился к этому походу, добросовестно вникая во все тонкости военной науки.

3

Как только пражские газеты официально сообщили, что франко-прусская война началась и император Наполеон в качестве главнокомандующего французской армии отправился на фронт, Борн, не мешкая, продал акции Чешской западной дороги, в которые несколько лет назад весьма выгодно вложил приданое своей первой жены Лизы, урожденной Толаровой, вынул из Чешской сберегательной кассы свои вклады и, заперев в чемоданчике высвободившиеся таким образом девяносто тысяч гульденов, поспешил в Вену, Прямо с вокзала, не заезжая даже в гостиницу, он отправился в пролетке во Всеобщий банк Чехии на Ротентурмштрассе, где попросил доложить о нем заведующему биржевым отделом, другу его молодости Криштофу Коленатому, восторженному чешскому патриоту и прекрасному скрипачу. Пятнадцать лет назад Коленатый был участником музыкального кружка Борна и сейчас состоял членом множества патриотических обществ, в том числе венского филиала певческого общества «Глагол» и спортивной организации «Сокол».

Когда Борн вошел в его кабинет, Коленатый, чисто выбритый розовый толстяк с голубыми водянистыми глазами за золотым пенсне, благоухающий одеколоном и душистым мылом, по славянскому обычаю, обнял и поцеловал друга в обе щеки, а потом, крепко пожав ему руку, громко приветствовал его:

– Наздар, брат![40]40
  Привет, брат! Обращение, принятое у членов чешской спортивной организации «Сокол».


[Закрыть]

Не выпуская руки Борна и пристально вглядываясь в его лицо, он повел гостя к креслу, словно опасался, как бы тот не сбился с пути.

– Я Называю тебя братом, ведь ты, конечно, сокол? Чему обязан удовольствием видеть тебя?

Борн учтиво ответил, что его посещение вызвано безграничным доверием как к Коленатому, так и к банку Чехии, не только солидному, но и исполненному духа чешского патриотизма. Короче говоря, дело вот в чем: два месяца назад, после посещения Парижа, он, Борн, пришел к убеждению, что война между Францией и Пруссией неизбежна, и уже тогда задумал сделку, которую сейчас, когда война действительно объявлена, намерен совершить. Известно ли брату о существовании Эльзасского банка в Париже?

Разумеется, Коленатому было известно о существовании этого банка: капитал в тридцать миллионов франков, семьдесят тысяч акций номиналом по пятьсот франков, вчерашний биржевой курс – около восьмисот, сегодняшний – около восьмисот тридцати. Можно наверняка ожидать, что акции Эльзасского банка, патрона, вернее, владельца эльзасских металлургических заводов С. G. F. в Танне, во время войны подскочат. Расчет брата Борна на их повышение разумен и вполне правилен, так что, если два месяца назад он приобрел акции этого превосходного банка, его можно только поздравить. Пусть спрячет их в свою кассу или, если угодно, под подушку, и с божьей помощью, не торопясь, выжидает, пока они подымутся еще выше; ничего другого в настоящий момент делать не остается.

– Ты меня не понял, брат! – воскликнул Борн. – У меня нет акций Эльзасского банка, и я рассчитываю, что они не подымутся, а упадут, – я намерен, как вы выражаетесь, играть на понижение!

Коленатый нахмурился, вынул из жилетного кармана маленькую табакерку с эмалевой крышкой, взял понюшку и лишь после этого спросил Борна, почему французские акции должны упасть, если победа Франции более чем несомненна.

– Напротив, победа Пруссии более чем несомненна, – возразил Борн.

Но когда Коленатый спросил, какие у него основания для подобной уверенности, Борн вдруг не нашел ответа. Мог ли его толстый друг понять тот порыв вдохновения, который перенес его на своих огненных крыльях из магазина на Пршикопах сюда, в Вену, во Всеобщий банк Чехии на Ротентурмштрассе, мог ли человек, подобный Криштофу Коленатому, догадаться об огненной печати, пылающей на челе Борна? Подобно тому, как много лет назад не рассудок, а безошибочная интуиция подсказала ему, что пришло время отказаться от блестящего, завидного поста управляющего Макса Есселя на Вольцайле, подобно тому, как, открывая в Праге первый славянский магазин именно рядом с Пороховой башней, в стороне от главной улицы, там, где все его предшественники потерпели плачевный крах, он знал, что ошибаются те, кто предсказывает ему бесславный конец, так знал он и теперь, что Франция проиграет войну и французские бумаги обесценятся. То, что эта уверенность основывается только на такой удручающе ненадежной информации, как разговор у Олорона и в agence d'affaires Лагуса, не имело значения.

– В Париже я убедился, что Там все в оппозиции к Наполеону, – нетерпеливо возразил Борн.

– Именно потому он объявил войну Пруссии, – ответил Коленатый. – Это случается в истории сплошь да рядом, особенно во Франции. Сорок лет назад Карл Десятый затеял войну против Алжира потому, что сел на мель, так же как сейчас Наполеон. Биржа, брат, не рулетка; кто хочет играть на бирже, должен разбираться во всем на свете, и, кроме всего прочего, – в истории, в политике и в психологии толпы! Какое значение имеет вчерашний бунт парижской улицы против Наполеона? Главное, что сегодня она прославляет его и беснуется от военного энтузиазма, как мы четыре года назад.

– А чем это кончилось? – усмехнулся Борн.

– Нашим поражением, – согласился Коленатый. – Но мы проиграли не потому, что воевали с энтузиазмом, а из-за того, что наше оружие устарело. А теперь как раз наоборот, нынче прусские игольчатые ружья устарели по сравнению с лучшими в мире французскими ружьями системы Шапито, а главное, по сравнению с митральезами. Ты слышал о митральезах? Это такие орудия, – по-нашему пулеметы, – их не надо заряжать для каждого выстрела, пули из них хлещут, как вода из пожарного насоса. Ужасное изобретенье, видимо, после него войны вообще будут невозможны. А что касается генералов, то что тут говорить? Ты, наверное, забыл, как Мак-Магон одиннадцать лет назад всыпал нам под Маджентой? А международное положение Франции? На ее стороне половина европейских государств, остальные нейтральны. – Коленатый положил руку на плечо Борна, наклонил к приятелю свое розовое лицо и благодушно улыбнулся, сверкнув золотыми зубами. – Не в интересах нашего банка говорить все это, но я не могу допустить, чтобы истинный чех и сокол погиб так безрассудно. Я ценю твой честно заработанный капитал и не хочу, чтобы ты за здорово живешь потерял его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю