Текст книги "Тропинка в небо (Повесть)"
Автор книги: Владимир Зуев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Игорь Козин изучал карту Кореи. Манюшка подошла к нему.
– Ты, прав, старина, – вполголоса сказала она. – Мы только что из военкомата. Действительно, записывают добровольцев. Будем ждать вызова.
Игорь посмотрел на нее долгим недоверчивым взглядом.
– Брось трепаться, Марий, я старый воробей, меня на мякине не проведешь.
Манюшка пожала плечами и отошла. Взволнованный Игорь бросился к Васе и получил подтверждение: Архимед тоже рад был отплатить за пустые хлопоты. Игорь умчался в военкомат.
До начала очередного урока оставалось две минуты.
Когда Четунов, делая перекличку, назвал его фамилию, Манюшка торжественным тоном правофлангового на поверке отчеканила:
– Курсант Козин отбыл в Корею добровольцем!
Грянул такой хохот, что Папаша вскочил со стула, замахал руками и закричал:
– Замолчите, юмористы! Я и так недослышу, а вы меня совсем оглушить хотите!
На перемене Манюшка с досадой сказала Васе:
– Слушай, как это мы так опростоволосились? Ведь знали же: не возьмут – нет, сунулись на посмешище. Все-таки насколько Толик серьезнее нас ко всему относится.
Архимед наморщил лоб, и как всегда глубокомысленно, изрек:
– Ничего это не значит. Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Воскресник. Володя Гермис
В субботу после уроков в класс зашел Лесин.
– Товарищи, завтра комсомольский воскресник. Будем заниматься оборудованием Парка имени Красной Гвардии. Славичевский, проследите, чтобы все были.
– Обязательно. – Тон у помкомвзвода был, как всегда, двусмысленный: за первым, буквальным смыслом – «прослежу» угадывался другой: «держи карман шире».
Лесин никак не мог привыкнуть к своеобразной манере разговора своего помощника, пытался отучить его от этой «лукавой привычки раба», но безуспешно. Подозрительно вглядываясь в бесстрастное лицо Славичевского, комвзвода строго уточнил:
– Вы меня поняли?
– А как же! – прежним тоном ответил Ростик.
Весть о воскреснике всколыхнула спокойную гладь устоявшейся однообразной жизни. Всем хотелось размяться, проветриться.
Спускаясь в столовую, Захаров просвещал Манюшку:
– Ты знаешь, Марий, этот парк затмит все остальные. Там построят бассейн, детскую железную дорогу. В общем, мы сподобились участвовать в великом деле. Ну-ка, грудь вперед!
На следующий день спецшкола тремя ротными колоннами прибыла к месту работы. Обширная, заросшая бурьяном территория была занята развалинами домов, горами строительного и бытового мусора, редкими корявыми деревцами, с которых унылый ветер срывал пожелтелые листья. Спецшкольников распределили по машинам. Стоя в кузове, Манюшка огляделась. Со всех сторон в будущий парк вливались многочисленные колонны. Ей всегда становилось радостно, когда она могла сказать: вот сколько нас!
– А дивчат, дивчат! – восхитился стоявший рядом Мотко. – Эх, хоч бы за мизинчик подержать яку-нéбудь.
Манюшке стало почему-то опять обидно: вот, они по-прежнему считают ее «своим парнем», а самой ей все больше стало казаться, что она невольная лазутчица в мужском стане.
Неожиданно заводилой показал себя Володя Гермис. Неповоротливый, стеснительный, в классе он вел себя степенно и тихо, с видимым удовольствием слушал остряков и зубоскалов, но сам активно не проявлялся. А сегодня на него словно что-то нашло: балансируя на ногах посреди кузова, он запевал и дирижировал импровизированным хором. Голос у него был крепкий, с залихватскими и разудалыми переливами.
Проехав центр города, машина долго петляла по узким улочкам и переулкам, наконец выбралась к обрывистому берегу и по накатанному следу съехала на песчаную косу. Река волновалась и глухо роптала. Упругий и резкий осенний ветер гнал против течения гребни волн. Они, пенясь, неслись навстречу пароходу, медленно идущему вниз. Буйки с красными флажками приплясывали и подпрыгивали, будто рвались вон из холодной воды.
– За работу, друзья, за работу! – затянул Гермис, но неожиданно дал петуха.
Все засмеялись и, следуя его примеру, взялись за лопаты. Быстро нагрузили машину. Едва она отъехала, подошла вторая.
– Эй, богато их там? – крикнул Мотко, ни к кому не обращаясь.
– Что, заныл уже, белоручка? – поддел Гермис.
Мотко обиделся.
– Це я билоручка? А ось давай, хто швыдче заморыться!
Кряхтя и потея, они долго наперегонки бросали в кузов тяжелый мокрый песок.
– Давай отдохнем, – взмолился наконец Грицко.
– Отдыхай, раз проиграл.
– Ни, я просто предлагаю отдыхать вместе.
– А я не хочу. Сдаешься, что ли?
Но Мотко не сдался. Он «дотянул таки до своего аэродрому» – до отхода последней машины. «На честном слове и одном крыле», но дотянул. Соперники сели на песок под обрывом и, тяжело дыша, выпученными глазами долго с интересом разглядывали друг друга.
– Ну и бугай ты! – с уважением произнес Мотко.
– Ты тоже не из дохляков.
Отсюда ребят перебросили на железнодорожную станцию. Здесь надо было таскать из склада и грузить на машину бумажные мешки с цементом.
Работали попарно: каждый мешок весил не меньше пятидесяти килограммов. Тяжеленько было, зато цемент возила всего одна машина, и пока она совершала рейс, можно было передохнуть.
К концу дня Манюшка заметила, что Гермис, работавший с нею в паре, дышит неровно, тяжело и как-то страдальчески кривится. Лицо его, покрытое росою пота, побледнело.
– Что с тобой?
Володя через силу улыбнулся.
– Чего уставилась, как на покойника? Все в порядке. Берись-ка давай.
Когда очередная машина отъехала, они ушли за склад и уселись на камни.
– А я тебя еще со вступительных экзаменов помню, – сказал Гермис. – Такой был хулиганистый парнишка!
– А сейчас другая стала?
– Да, и очень даже. Сейчас ты… как будто и та, и нельзя сказать, что та… Ты взрослее стала. И на девчонку стала похожа… на девушку…
Манюшка покраснела и опустила глаза. Поспешила увести разговор от скользкой темы:
– Володь, если не секрет: что это за фамилия у тебя? Профиль вроде бы славянский, а фамилия… не соответствует.
Гермис сделал вид, что внимательно следит за паровозом, маневрирующим по путям. Потом перевел глаза на нее.
– Нормальная немецкая фамилия.
– Уже интересно. Ты что, немец?
– Нет. Правда, хотели немцем сделать…
– Как это?
– Видишь ли… Долго рассказывать, и неохота… Ну, в двух словах… Меня вместе с сестренками и братишками – пятеро нас было, сирот – немцы увезли в Германию.
Там… не то колония, не то приют… учили говорить и думать по-немецки. Не покладая рук учили. До сих пор помню оплеуху – аж голова загудела – за то, что по-русски что-то сказал братишке… Всем переменили имена. Меня тогда Вальдемаром звали. Звучит?
Такое страдание было написано на лице парня, что Манюшка уж и пожалела, что затеяла этот разговор. Она хотела прервать его – погладив круглое плечо товарища, успокоительно произнесла:
– Ну, все, все, забудь.
Но он, видимо, уже не мог вырваться из трясины жестоких воспоминаний. Взгляд его был обращен внутрь, а на маневрирующий паровоз смотрели пустые глаза.
– Сестренку, когда уводили… Маленькая такая, аккуратненькая, в коротком платьице… Оглядывается, и лицо все в слезах. А не кричит – боится. Били за все. А потом вот так же увели и меня. Толстый немец и его фрау. Глянет – как будто на тебя автомат наставили. Но сперва раздели, осматривали, ощупывали – покупали как скотину.
– Володь, тяжело вспоминать – ну и не надо!
– Вспоминать тяжело, но ведь и забыть трудно, а? Как забудешь свою жизнь? «Фатер» и «мутер» учили манерам, улыбаться, кланяться, любить все немецкое, презирать все остальное, а славянское – ненавидеть. Поскольку все это вдалбливалось, и в жизни со всем немецким было связано только самое жуткое, то хотелось делать все наоборот. А тут еще поляки батрачили у хозяев. Жалели меня, ну я к ним и тянулся. Научили говорить по-польски… ну, объясняться более-менее… А еще помню – Юзек, молодой парень, показывал мне на небе звезды: «Вон российска, твоя, а то наша, польска…» Потом фронт стал приближаться. Как-то хозяева мои погрузили на подводы узлы и чемоданы и отправились в бега. И меня прихватили. В каком-то городке попали под обстрел. «Фатер» и «мутер» укрылись среди перин и подушек, а я давай бог ноги, удрал. Три дня скитался, голодный, как собака, а потом подобрал меня на улице старичок тихий такой, добрый – Герберт Гермис. У него я и прокантовался до наших.
– А этот чего от тебя хотел? – неприязненно спросила Манюшка.
– Ничего. Просто хороший человек, правда, хороший. Одинокий был и хотел усыновить меня, но… поманила «российская звезда»… На сборном пункте, когда очутился среди русских, начал вспоминать о себе. Вспомнил имя, а фамилию и отчество не вспомнил. Где жил, кто мать, отец, тоже не помню.
– Но как же… Тебе ведь сколько тогда было?
– Тринадцать. Но дело в том, что когда нас немцы загоняли в вагоны, я пытался сбежать. Меня поймали, избили. Отшибли, в общем, память. Наверно, когда резиновой дубинкой по голове… Какое-то время я вообще не мог говорить, потом долго заговаривался. Хорошо, хоть идиотом не стал… Ну, вот. Записался я Гермисом, чтоб хоть так отблагодарить старика, а по отчеству Иванович – ну, отец-то был русский, значит, Иван… Через несколько дней заговорил по-русски. И, поверишь, такая радость и гордость была, как будто Гитлеру салазки загнул…
Они долго молчали. У Манюшки комок стоял в горле. Как он их всех покалечил, змей Гитлер! Это ж всю жизнь болеть будет душа!
Гермис осторожненько, робко потеребил мочку ее уха, сглотнув шершавость в горле, тихо сказал:
– Ладно, ничего, пережили… Я вот думаю: интересно, куда забросит нас судьба после школы. Попасть бы в академию. Хочу быть инженером.
– Впервые слышу от спеца такое признание!
– Да, в спецухе у нас небо – девиз и знамя. И правильно. Большинство спецов идут в летные училища. Для этого и создана спецшкола. А кто хочет попасть в академию, помалкивают: во-первых, не так-то просто вытянуть на медаль, а во-вторых, на таких смотрят как-то… и свысока и вроде как на карьеристов. Я считаю – неправильно это.
– Конечно, неправильно. Главное, чтобы работа интересовала, чтобы именно тебе, а не «всем» она нравилась. А какая она – это дело второе.
– Точно. Я как-то летом был пионервожатым в лагере. Живая работа, а мне не понравилась.
– А вот, скажи, ты мечтаешь о славе? Только честно.
– Бывает. А что плохого? Слава ведь на труде держится. Человек тем знаменитее, чем больше сделает. А чем больше сделает, тем больше всем пользы, так чего стесняться?
Солнце давно уже перевалило за полдень. Удлинились тени. Усилился ветер.
– Володя, да что с тобой, в конце концов? – воскликнула Манюшка, видя, как парня опять перекосило.
– Да не обращай ты внимания!.. Вон машина подходит. Пошли работать.
Когда закончили погрузку, он уже не таясь схватился за живот.
– Зараза! Прямо как ножом режет! Думал – упаду.
– Чего ж молчал? Кому нужен такой героизм?
– Мне. Во-первых, не хотел очутиться в роли Тита, помнишь? «Тит, иди молотить! Брюхо болит». А во-вторых, не люблю, когда медицинские советы дают некомпетентные люди. Это я о тебе.
Вечером после ужина майор Кудрин перед строем рассказал, что сделано на воскреснике: посажено около пятиста деревьев и кустов, разбиты аллеи, клумбы, оборудованы спортплощадки, установлены скульптуры, выкопан и облицован бетоном пруд, парк обнесен красивой литой изгородью.
– Обком комсомола поручил мне от его имени объявить благодарность каждому участнику воскресника, – заключил майор. – Весной Парк имени Красной Гвардии зашумит листвой и запестреет цветами. И пойдет ваш брат-спецшкольник дефилировать по аллеям. Теперь каждый может гордиться, что своими руками создал себе и своей подруге отличный уголок отдыха.
– Совсем недолго нам достанется дефилировать, – вздохнул Толик Захаров. – Эх, жисть наша поломатая!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Конец одной традиции
Однажды за завтраком Захаров доверительно сказал Манюшке:
– Ты знаешь, что отмочил твой землячок? Отнял крап у ребенка из третьей роты. Давненько в нашем гвардейском взводе не наблюдалось таких подвигов. Поговори, Марий, с Бутузовым, пусть вернет, и дело закроем по-тихому, как ничего и не было.
Когда поднялись в класс, Манюшка отозвала Бориса к окну.
– Слышь, герой парковых аллей, ты чего это маленьких обижаешь?
Борис посмотрел на нее недоумевающе, пожал плечами и даже потряс головой: мол, не было и быть не могло со мной такого.
– Зачем крап отнял у ратника?
– А-а, – Бутузов отмахнулся: было бы о чем толковать. – В моем «капуста» почернела. Чем только не драил – и мелом, и оседолом, и углем – не блестит и точка!
– Ты думаешь, у него она заблестит?
У Бориса была одна особенность, которая еще с залесских времен раздражала Манюшку: он не прислушивался к интонациям собеседника и уязвить его тонкими ироническими намеками или ехидными вопросами было невозможно. Вот и сейчас он рассмеялся с непосредственностью ребенка, обрадованного звоном разбитой дорогой посудины.
– Меня это уже не касается. Хочет – блестит, не хочет – как хочет.
– Слышь, Боря, отдай крап, – сдерживаясь, приглушенно сказала Манюшка.
– Да ты что! Я ж сказал: не блестит.
– Отдай, а то хуже будет!
– Не может быть и речи.
– Ну, тогда пеняй на себя.
– Что, поставишь на собрании? Не выйдет, спецы меня поддержат.
Оставалось только с досадой махнуть рукой. Досада была на себя: не умею с людьми разговаривать, все в лоб требую: сделай то, сделай другое. А кто я для них такая?
– Ладно, не нервничай, – сказал Захаров, когда она доложила о своей неудаче. – Для этого франта важно только одно – отражение физиономии в козырьке собственной фуражки. С ним надо по-другому. Зови Игоря на совет – что-нибудь придумаем.
На большой перемене Козин подошел к вешалке, снял фуражку Бутузова и, любовно вертя ее перед глазами, заохал:
– Клянусь кораном, этот крап повергает меня в священный трепет! Сколько тепла излучает он, как горит, переливаясь неземным светом! Кто владелец этого чуда? Ты, убогий раб Аллаха? – кивнул он покрасневшему и тревожно улыбающемуся Борису. – Но разве достоин ты, недостойный, разве дорос, чтобы этот пламень озарял твою дурацкую вывеску? Нет, нечестивый! – Игорь снял крап и сунул его в карман. – Этот смарагд только тогда будет на своем месте, когда озарит вдохновенное чело достойного.
Он вышел. Ребята сочли это за шутку и беззлобно подсмеивались над Борисом, которому, однако, все это казалось совсем не смешным, и он чувствовал себя весьма неуютно.
Игорь появился в классе после звонка. Потрясая ассигнацией, заявил:
– На этой сделке я заработал много таньга. Клиент пытался всучить мне государственную цену, но ведь я бизнесмен, а не филиал военторга.
– Ты что, толкнул крап? – недоверчиво спросил Синилов.
– Разве я похож на обманщика, о двуцветная ошибка природы?
Манюшка украдкой взглянула на Бориса. У того лицо было малиновым, ткни пальцем – кровь брызнет.
Сначала все были изумлены, потом начали возмущаться.
– Эх, жисть наша поломатая! – сказал Захаров, лукаво блестя глазами. – Я вижу, все жаждут собрания. Будет вам собрание. После ужина.
Собрание началось еще за ужином. Капитан Тугоруков подозрительно посматривал на столы четвертого взвода и даже изгнал из столовой двоих, особенно громко выражавших свои оскорбленные чувства.
Председательствовал Гермис. Он, как и все, был возмущен самим поступком и удивлен тем, что совершил его Игорь, борец против спецовских пережитков. Когда Толик Захаров предложил заслушать Бутузова, председатель пожал плечами.
– Почему Бутузова?
– И Козина заслушаем, но сперва пусть выступит пострадавший, – сказала Манюшка. – Интересно, как он оценивает. И, может, сам скажет, почему Игорь именно с ним так обошелся.
– Ну, ладно. – Гермис начал догадываться, что ребята что-то затеяли. – Давай, Бутузов.
Тот огрызнулся с места:
– А чего это я? Все видели. Что неясно?
– Разрешите вопрос потерпевшему, – подняла руку Манюшка. – Бутузов, как ты относишься к поступку Козина?
Борис отвернулся.
– Выходит, не Козина, а меня судить надумали. Я не буду отвечать на вопросы Домановой.
– Тогда я задам вопрос, – сказал Захаров. – Бутузов, как ты относишься к поступку Козина?
Борис отвернулся и от него. Промолчал.
– Что за комедия! – возмутился Славичевский. – Давайте или к делу, или по домам. А то двоек завтра нахватаем.
– К делу, – сказал Гермис. – Бутузов, отвечай на вопрос.
– Чего тут отвечать? – Борис с неохотой встал. – Каждому ясно: поступок гадский – спец у спеца…
– Еще вопрос. – Захаров смотрел неумолимо. – Почему тогда ты сам совершил гадский поступок?
Борис поник.
– Мы ж Козина разбираем, – робко напомнил он.
– А ты невинный, аки агнец?
– Ребята, чего они ко мне привязались, – возмущенно обратился Бутузов к собранию. – Я снял… даже не снял, а обменял крап. У ратника. Ну и что? У нас же отнимали. И они будут.
– Вот оно что! – воскликнул Гермис. – Ну, и как? Приятно быть потерпевшим?
– Братцы, ну что вы спектакль затеяли? – скривился Славичевский. – Дело выеденного яйца не стоит. Надо было сразу загнуть Бутузову салазки и заставить разменяться.
– Салазки – это не воспитание, – сказала Манюшка. – А вот если обидел человека, так сам полезай в его шкуру. Надольше запомнится.
– Княгиня, вы слишком высокого мнения об этом смерде. – Барон дернул подбородком в сторону затаившегося за спинами Бутузова. – Если он проучился в четвертом гвардейском три года и ничему не научился, так разве его переделает эта ваша единственная воспитательная мера?
– Значит, – вмешался Мотко, – треба додаты ще одну… салазки. – Он повернулся к Манюшке. – Салазки, Марий, може, и не воспитание, а – больно, в другой раз не захочешь.
Слушая, как ребята песочат Бутузова, Манюшка вспомнила, как они яростно защищали свои спецовские традиции чуть больше года тому назад, после ее драки со спецом первой роты. Кажется, было это совсем недавно и ничего особенного не произошло с тех пор – текла себе жизнь и текла, а вот поди ж ты – как выросли ребятишки за это время. Не все, конечно, но большинство – это точно. Да ведь что – если внимательно приглядеться к тому же Трошу – он же и внешне повзрослел, а душа, а взгляды – они тоже не остались на прежней отметке. Ей стало так, будто получила неожиданный подарок от них – даже глаза повлажнели. Вот мы какие стали. Четвертый взвод.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Новогодний бал. Кто выше? Объяснения
Для подготовки праздничного вечера избрали комиссию: Славичевского, Манюшку и Женечку Евстигнеева. Вскоре поняли, что никакой комиссии и не требовалось – достаточно было одного Женечки. Он бегал в штаб и приемную с бумагами, выписывал и получал на складе продукты (по рапорту Лесина начальник школы разрешил передовому взводу устроить праздник в классе и распорядился отпустить кое-чего для ужина). И вообще выказал такую осведомленность и прыть по хозяйственной части, что Ростик не выдержал и наступил ему на больную мозоль:
– И чего тебя понесло в авиацию? Ты же прирожденный тыловик!
На что Женечка раздраженно ответил, что некоторых советчиков очень попросил бы не совать нос, куда их не просят.
В белой нательной рубахе с закатанными рукавами, с полотенцем вместо фартука, измазанный сажей, деятельный и вдохновенный, Евстигнеев жарил на кухне картошку. Он торопился. Наверху в классе помкомвзвода и замкомсорга уже накрывали столы, составленные в виде буквы «Т» посредине комнаты. Ростик кухонным ножом распечатывал консервные банки, Манюшка нарезала и раскладывала по тарелкам колбасу.
– Консервы, колбаса – это для ужина, – авторитетным тоном сказал Славичевский. – А для закуски главное – кислая капуста. С луком и постным маслом. Сочная, с рассольцем.
– Гляди, какой выпивоха! Можно подумать, перепробовал со всякими закусками.
– Это мне запомнилось от деда. С горя иногда… закусывал. – Ростик задумался, вспоминая. – Да… Однажды… выпил стакан самогонки, закусил капустой и ушел в ночь. И не вернулся. На железной дороге работал. Потом, когда пришли наши, стало известно о подпольной группе у них там. Подрывали вагоны самодельными минами. Прилепят где-нибудь в незаметных местах, а в пути они взрываются… И вот – не вернулся. – Он некоторое время молчал, уставившись в одну точку и машинально поигрывая ножом. – Дедулька мой… родненький… Ладно. Иди тащи повара с его картошкой и зови ребят, а то у них, небось, давно уже животы подвело.
Манюшка опустилась вниз, к Евстигнееву.
– Ну, что тут у тебя?
Женечка повернул от плиты разгоряченное лицо.
– Минут через десять будет готово.
– Это много. Уже начинаем. Закругляйся.
– Да ты… ето… что? Видишь – не готово? Пока не пожарю, как положено, шагу не ступлю отсюда.
Однако у Манюшки был строгий наказ, она радела за коллектив, да и у самой живот к спине прирос от голода.
– В таком случае начнем без тебя.
Евстигнеев, чертыхаясь, принялся сгребать картошку с противней в кастрюлю.
Во главе стола поместились майор Кудрин, капитан Тугоруков и Лесин.
– Эх, жисть наша поломатая! – сказал Захаров, усаживаясь рядом с Манюшкой. – Рушатся самые возвышенные мечты. Так грезилось отметить по традиции этот праздник в своем семейном кругу и вот, пожалуйста – сразу несколько надзирателей.
– Ничего, – подхватила в тон ему Манюшка. – Нырнем под стол и там чекалдыкнем сразу грамм по семьдесят шесть. Больше, поди-ка, и не достанется, а?
Настроение у нее в последние дни было мало сказать приподнятое – взвинченное. Почему-то Манюшке казалось, что новогодний вечер принесет ей какие-то неизведанные волнения и радости, давно предназначенные ей, но кем-то изъятые из ее жизни. Она их ждала, и все, что происходило вокруг, что говорилось, было как бы выпячено светом этого нетерпеливого ожидания, представлялось значительным, выпуклым и ярким. Спецы четвертого взвода стали ей еще ближе, совсем родными; как погибший брат Мишка, и появилось такое чувство, будто у нее сложилась наконец-то новая семья – и вот готовится отпраздновать свое рождение. И Манюшка обрадовалась, когда ребята решили не приглашать девочек – видно, и они почувствовали, что те на этом семейном вечере будут чужими.
Опасения насчет «надзирателей» оказались напрасными. Командиры пришли только на деловую часть вечера. Майор Кудрин коротко рассказал, что сделала страна за пять послевоенных лет. Картина развертывалась огромная и светлая, у Манюшки перехватило дыхание, ей стало так, словно все это сделано специально для нее и ее хлопцев и сейчас комбат преподносит им это как новогодний подарок. – 1950 год, если хотите, поворотный. Смотрите: мы в основном восстановили народное хозяйство и устремились вперед. В этом году народ начал великие новостройки: Куйбышевскую, Сталинградскую, Каховскую гидроэлектростанции, Главный Туркменский, Южно-Украинский, Северо-Крымский, Волго-Донской судоходные каналы. У нас в области: чугуна имеем в три раза больше, чем в первом послевоенном году, проката – в четыре, стали – в пять раз! Стройматериалов выпускаем уже больше, чем до войны. Приложите к ним руки и, пожалуйста… Все, что построено, невозможно перечислить. Вот одна только цифра – десять новых вокзалов.
– Зато одиннадцатый, самый главный, никак не могут осилить, – сказал вполголоса Захаров. – Наш, в Днепровске.
Но майор услышал.
– Ну, давайте сегодня без критики. Хотя критиковать есть за что. И многих, но на фоне успехов… Смотрите: в крупных городах полностью восстановлены водопровод и канализация, трамвайные пути. На трамвае в любой конец города ездите. И все зайцами, – сердито добавил он.
– Так грошей же нема, – сказал Мотко.
– Нет денег – ходи пешком. Солдата ноги кормят.
– Ну вот, товарищ майор… Сами сказали: сегодня без критики, а сами…
– Ладно, ладно… Что хочу сказать в заключение? Все это сделали люди. Посмотрите, какой размах приобрело стахановское движение. Теперь самое время сказать о наших с вами задачах, но вы прекрасно знаете, что нужно делать, чтобы ваш труд «весомо, грубо, зримо» вливался в труд республики, и я не стану говорить лишних слов. Все ясно, ребята?
– Я-а-асно!
Майор произнес красивый тост о «соколятах» и, выпив рюмочку вина, ушел в сопровождении командира роты.
Лесин задержался подольше. Он тут же за столом организовал на скорую руку музыкально-литературный концерт: каждый по очереди должен был прочесть стихотворение или спеть песню. Сперва дело не пошло: ребята вспоминали стихи, которые когда-то выучили по программе, а петь в одиночку стеснялись. Всем стало скучно.
– А оценки выставлять будете? – невинно спросила Манюшка, когда, запинаясь и вспоминая отдельные слова, отщелкал свой номер Борис Бутузов.
Лесин пожевал губами. Порозовевшее от вина лицо его пошло белыми перьями.
– А разве я виноват, голубчик, что в четвертом взводе подобрались духовно бедные люди? Ничего сверх программы не знают. Посмотрим, порадуете ли вы нас оригинальным номером, но хотя бы не читайте того, что мы с вами вместе проходили. Держитесь поближе к началу начал. Например, почему бы не напомнить нам прекрасный стишок:
Дети, в школу собирайтесь:
Петушок пропел давно.
Попроворней одевайтесь —
Светит солнышко в окно.
А, голубчик?
– Я так и сделаю, – засмеялась Манюшка.
Сама затаила мстительную мыслишку. Когда подошла ее очередь, она выскочила из-за стола и, залихватски взвизгнув: «И-их», – пошла откалывать трепака на свободном пятачке у стены. Все повскакивали с мест, захлопали, затопали, заподсвистывали. Витька Миролюбский кинулся к вешалке, схватил там, за шинелями, свой баян, и вот уже сидит, склонившись ухом к мехам, и вовсю наяривает нужный аккомпанемент.
Манюшка, охлопав себя по всем местам и выбив дробные-дробненькие дроби, остановилась перед Лесиным и выдала:
Ой, топну ногой,
Да притопну другой.
Если ты в ногах не жидок,—
Выходи, мой дорогой!
– Увы, жидок и лишен соответствующего дара, – развел руками преподаватель.
Но не так-то легко было отделаться от вошедшей в раж танцорки. Ее властно подхватила и несла на себе высокая и плавная волна счастья. Все, все, даже самые мелкие мелочи – и град шуточек в начале вечера по поводу ее юбки, впервые после поступления в спецшколу надетой специально на этот вечер (заметили все же!), и дружные хлопки обступившей толпы в такт ее движениям в пляске, и большой палец, поощрительно выставленный Игорем Козиным, и затаенно-тревожный взгляд Васи Матвиенко, мелькнувший за чьим-то плечом, – все электризовало ее, будоражило и держало в радостном напряжении.
Обойдя круг и проделав снова все свои лихие выверты и манипуляции, Манюшка остановилась на том же месте и обратилась к командиру взвода:
Зря ты, милый, задаешься,
Не поймаешь на крючок:
У меня таких хороших
Аж пучок на пятачок!
Большинство спецов были рабоче-крестьянского происхождения, и грубоватый юмор частушек пришелся им по душе. Послышались «звуки одобренья» – поощрительные смешки и аплодисменты, – но тут же стихли: все заметили, что Лесин хоть и похлопал в ладоши и поулыбался, но кратко и холодно. Миролюбский рванул эффектный заключительный аккорд и заявил:
– Хорошего понемножку, Марий! Получив по шее, уступи место товарищу.
Раздухарившаяся танцорка все же отколола заключительное коленце, но прежде чем выйти из круга, щелкнула по носу и гармониста:
Это чья така гармошка,
Это чей такой игрок?
Оборвать бы ему руки,
А гармошку – под порог!
Тут уже без стеснения наградили ее не только аплодисментами, но даже малоэстетичным трубным ревом, больше подходящем для стадиона во время футбольного матча.
Лесин, обрадованный тем, что стрелы деревенского юмора полетели мимо и его авторитету больше не угрожают, хлопал громче всех (но ко всеобщему реву голос свой почему-то не присоединил).
Следующий выход был Васи Матвиенко. Он встал, как всегда, хмуро-сосредоточенный, охватил растопыренной ладонью лоб, покашлял. Вид был такой, как будто Архимед готовился читать научный трактат. А он вдруг заговорил стихами:
Мы рождены, чтоб в пятом океане
Беречь отчизну нашу от врага,
Чтоб не позволить снова опоганить
Земли своей родные берега.
Рассказывал Вася о своей мечте и мечте своих товарищей тихо, проникновенно, черные глаза его сверкали, лицо запрокинулось, и сам он вроде стал выше ростом и готов был, казалось, вот-вот взлететь.
И ты, товарищ, с завистью вослед нам
Посмотришь жадно, мысли затаив.
И долго будешь слушать в небе бледном
Пропеллера волнующий мотив.
Закончив, он сел, смущенно покашлял и, подцепив на вилку кусочек колбасы, принялся жевать с отрешенным видом. Вокруг раздались восклицания, к Васе потянулись десятка полтора рук, но тут Лесин, который успел первым поздравить Матвиенко, скомандовал:
– Наполнить рюмки! До Нового года осталось пять минут.
Он сказал праздничный тост, выпил вместе со всеми и, надавав кучу наставлений Мигалю и Славичевскому, простился с ребятами. В дверях поднял руку, прощаясь. Евстигнеев вдруг крикнул:
– Нашему воспитателю товарищу Лесину – ура!
Командир взвода с досадой махнул рукой, спецы, ошарашенные этой выходкой, запереглядывались. Всем сделалось неловко и неуютно.
Испортил песню, болван! – пробормотал Захаров, а Славичевский громко распорядился:
– Ну-ка, тащи свою жареху, поглядим теперь, какой ты повар.
На столе появились несколько припрятанных бутылок вина и евстигнеевская жареная картошка, прибереженная для этого случая.
– Ну-ка, ну-ка, – сказал Игорь Козин, отправляя в рот порцию дымящихся аппетитных кружочков. Он долго и внимчиво жевал. Проглотив, сделал вид, что прислушивается к тому, что творится у него в желудке. Но вот лицо его окислилось. – Подать сюда шеф-повара! Я с него, голубчика, три шкуры подряд спущу! Картошка-то ведь сырая.
– Эге ж, – подтвердил Мотко с другого конца стола. – Свиньи и то не станут исты, а вин нам пидсовуе.
– Ну… ето… зачем врать? – Евстигнеев с аппетитом поглощал призывно похрустывающую на зубах картошку. – Чуть-чуть, может, недожарена. Марий насел: кончай да кончай. Вот я и закруглился раньше времени.
– Салазки б тоби загнуть, тогда б ты закруглывсь.
Манюшка, понимая, к чему клонится дело, набрала изрядную порцию картошки на вилку, запихнула в рот. Она была не только съедобной, но и очень вкусной, приманчивой своим домашним запахом и внешним видом. Но… надо повоспитывать подхалима Женечку!
– А у тебя что, своего понимания нет? – сказала она и демонстративно бросила вилку. – Мало ли что на тебя насели! Представляете, «насел» всего-навсего замкомсорга – и то он недожарил картошку. А если бы комвзвода? Он вообще сырую бы приволок. Ничего себе, новогодний подарок.
Ребята, следуя Манюшкиному примеру, набивали рот картошкой, а прожевав, высказывали уничижительную оценку и блюду и повару. Некоторые повторили это два, а кое-кто и три раза. В результате – картошку съели, а Евстигнеев сидел как оплеванный у опустевшей кастрюли и каждому, кто бросал на него хоть мимолетный взгляд, изливал свою обиду: