Текст книги "Тропинка в небо (Повесть)"
Автор книги: Владимир Зуев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Так у него есть другая?
Все теперь как-то усложнилось. Манюшка рвалась на Стахановский поселок, а поехать туда заставила себя с трудом. Вдруг – впервые – подумалось: а ведь это очень как-то сомнительно и подозрительно выглядит со стороны – девушка ездит к парню. Зачем? Почему? Что думают по этому поводу их знакомые? Что говорят? И что говорит им Коля? «Да так, одна… случайная знакомая, приезжает утолить грусть-печаль по Залесью». А может: «А, так, одна… прицепилась – не оторвешь». А как относятся к ней на самом деле его родители? В глаза-то ничего плохого – и приветливы, и как будто даже рады ей, а что в душе: «Ишь, какая, сама на шею хлопцу вешается»?
Сильны были сомнения, и почти победили, но в конце концов желание повидать Николая пересилило. Ладно, ну чего такого? Ездит ведь к нему не девушка, а спец. Просто по старому знакомству. (Жаль, конечно, было отказаться от мысли явиться хоть раз к Николаю девушкой, в гражданском ситчике – блузочке, юбочке, косыночке). И ведь не к одному ему езжу – вся семья знакома. Да в конце концов пошли они все к чертовой матери, пускай думают, что хотят, сейчас важно только одно: что он обо мне думает. Вот это и надо выяснить.
Николая она нашла на маленькой лужайке рядом с домом. Лежа в одних трусах на скошенной траве, он, обложившись учебниками, готовился к экзамену. Манюшке он явно обрадовался – до того, что, завидя ее, вскочил и бегом бросился навстречу, потом, видимо, одернув себя, остановился и суетливо затоптался на месте, не зная, что делать. Наконец нашел выход – нагнулся и начал рассматривать в траве на обочине дороги какое-то насекомое.
– Козявус бекетус, – пояснил он, подавая руку подошедшей Манюшке и показывая в другой крошечное насекомое.
– О, ты уже и по латыни чешешь, – деланно удивилась Манюшка, которая и по голосу и по выражению его лица поняла, что «по-латыни» он заговорил не от хорошей жизни, но не хотела вгонять его еще в большую растерянность.
– Да так, слегка. – Николай еще больше смутился: он любил прихвастнуть, но не зарывался. – Чего ж мы тут, пошли.
Вербак предложил ей позагорать, но она отказалась, представив себя рядом с ним в трусах и довольно неуклюжем, великоватом – на вырост – лифчике, собственноручно сшитом вчера вечером. Присела на траву, расстегнула ворот гимнастерки, сняла ремень и пилотку.
После взаимных дежурных расспросов – как жизнь и вообще, почему-то оба замолчали, и молчание это становилось все более тягостным. Николаю хотелось легко, по-дружески поболтать, чтобы можно было смотреть ей в лицо, в бездонные, засасывающие глаза, но у него, как всегда в ее присутствии, отяжелел язык и на ум не приходило ни одной подходящей темы. А Манюшка настроилась на тот, главный, разговор, но для него не было условий – вовсю жарило солнце, мимо по улице ходили люди, окна ближних домов были распахнуты в их сторону – в общем, лужайка была как ярко освещенная сцена.
– А обгорел-то, – наконец произнесла она. – Почему в тень не прячешься? Или нравится облупленным ходить?
Николай смущенно засмеялся.
– Нравится не нравится… Июль в колхозе работали, какая тень?
– В колхозе? А чего это ты, выпускник…
– Добровольческий комсомольский отряд. Прощание со школой, с ребятами. И в колхозе память оставили. Там семья есть… вернее осколок семьи – старая, еле ходит, бабка и двое малых, девчушка и пацан, как наш Толик. Отец и мать в партизанах погибли. Так мы им отдали свои трудодни. Вчера в школу письмо пришло от них: получили пятьсот пятнадцать килограмм пшеницы и шестьсот килограмм кукурузы. Теперь не помрут с голоду. Вот мы какие! – Николай шутливо выпятил грудь. Он весь прямо-таки светился.
– Ну, ну, – сказала Манюшка, ласково усмехнувшись, и кивнул на раскрытый где-то посредине учебник химии. – Давай, готовься.
– Да я в принципе готов. Это уж для очистки совести подчитываю выборочно. – Он окинул ее теплым искрящимся взглядом. – Слушай, а идет тебе форма. Ты в ней просто высший шик, ей-боженьки. Настоящий ас, да еще и хорошенький.
Манюшка смущенно засмеялась.
– Да она всем идет.
– Кроме меня.
– Чепуха! – Манюшка нахлобучила ему на голову свою фуражку. – Пожалуйста – мужественный молодой человек приятной наружности.
– Ну, может, фуражка… А вообще форма идет высоким и длинноногим. А я – увы! не из тех… Слушай, что нам тут сидеть? Давай махнем на Днепр. Возьмем лодку. А? Мы столько с тобой не виделись.
– Не знаю. Но если ты такой богач…
– Ну, богач не богач… Это не твоя забота.
– Ладно. Пойду только поздороваюсь с Антониной Васильевной.
Мать Николая сразу же, конечно, накормила Манюшку, потом они сходили вместе в магазин за продуктами, вернувшись, начали лепить вареники к ужину. И все это время тек непринужденный и непритязательный разговор, перемежаемый необременительным молчанием. Антонина Васильевна говорила с Манюшкой как с ровней. Попечаловалась, например, что Степан Дмитриевич чересчур язык распускает: лезет везде критиковать порядки в тресте, а времена нынче строгие: его дружок вон, мастер Иван Силин, тоже в постройкоме был и тоже все критиковал, и докритиковался – ночью забрали, пришили, вроде он против Советской власти, и теперь где-то на Севере лес пилит. Пожаловалась на младшего сына Толика: козу пасти не заставить, убежит с ребятами – того гляди уведут, а коза – подспорье в хозяйстве незаменимое.
Дошла очередь до старшего сына.
– Колька у нас самостоятельный, – уважительно сказала Антонина Васильевна. – Дня не посидит без дела. Вот в институт готовится, а вечерами в больнице санитаром бегает… А давеча… да на майский праздник… ну удивил так удивил! Ну, это, отметили, курицы по кусочку я зажарила, вареников с вишнями наварила, и винца бутылочку распили. Так он, размякши-то, и говорит мне, как мы одни остались: А что, ма, если мне жениться? Да куда ж это? – я говорю. У тебя ж в руках ни специальности, ничего. Да и про институт ты мечтаешь, и мы все хотим, чтобы ты грамотным да умным был. Да я все это знаю, – он говорит. Только если я сейчас не женюсь, тогда все. А я ее люблю. Я говорю: Ну погодите, кончайте институты свои, училища, а тогда уж… «Нет, – говорит, – если она уедет – все, конец». И так распереживался, аж белый весь стал… Самостоятельный, а рассуждает, как дите: хочется игрушку – вынь да положь… У тебя-то никого еще нет?
Манюшка смущенно помотала головой.
– И слава богу. И правильно. Не забивай голову с таких-то лет.
– А кто ж это у него? – скучным голосом спросила Манюшка.
– Да кто его знает – не сказал. Догадываемся – должно, Силина дочка, Надя. Она частенько забегает к нам, когда и на танцы вместе сходят. И в училище она собирается, в художественное, аж в Москву.
У Манюшки на душе стало пусто и неуютно.
– Поеду я, – сказала она, поглядев для маскировки на часы.
Антонина Васильевна всплеснула руками, запричитала: мол, как же так, колготилась-колготилась тут с этими варениками, а теперь и без ужина хочешь уехать, – но Манюшка стояла на своем: «Надо, я человек военный». Антонине Васильевне пришлось отступиться, но она твердо заявила, что голодную ее все равно не отпустит, и отварила специально для гостьи десяток вареников. На этот компромисс Манюшка пошла без колебаний: тут в ней верх взяла закваска вечно подголадывающего спеца.
Когда она доедала последний вареник, вошел Николай.
– Вот так так! – весело воскликнул он. – Сами готовят, сами едят, а остальные хоть помирай с голоду.
– Да вот Мария уезжает, на службу ей надо.
– Как… – Николай даже в лице переменился. – А ты… ничего не сказала. Я думал, на весь день. И мы ж… на Днепр…
– Не обязательно, – небрежно, будто отмахнулась, ответила Манюшка. – Землетрясения не случится. Повидались – и ладно.
– Да в принципе и верно. – Николай уползал в свою раковину. – Особо-то разводить антимонии некогда. У тебя служба, друзья ждут, у меня экзамены. Проводить?
– Не беспокойся, дорогу я хорошо знаю, собаки ваши поселковые меня не трогают – боятся. А у тебя время – золото.
– Ну, ладно, пока. – Он протянул руку. – Заглядывай.
– Бывай. – Манюшка, не глядя на него, пожала вялую ладошку, выпила залпом чашку молока и, поцеловавшись, как обычно, с Антониной Васильевной, вышла.
Николай смотрел из окна ей в спину, пока она не скрылась из виду. Чем-то родным веяло в душу от этой особенной ее походки, при которой взмахивает только левая рука, а правая неподвижна, будто с ношей. Он бросился ничком на постель и, всхлипывая, в отчаянии начал молотить кулаками по подушке.
На следующий день Манюшка уехала в Залесье.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Папаша. «Специалист подобен флюсу». Единица за философию
Она вернулась с опозданием – проболела. Причем грипп был какой-то импортный, говорили, из Азии, въедливый и беспощадный, пришлось целыми сутками валяться в постели без всякого дела: даже читать было невозможно – не поднимались набрякшие веки. Вечерами и в выходные дни было нормально: Николай Степанович и его жена Валентина Матвеевна ухаживали за больной Манюшкой: читали ей, занимали разговорами, крутили пластинки и вообще развлекали, как могли. А вот когда они уходили на работу – хоть помирай от скуки. Мысли в голову лезли по преимуществу неприятные – из-за болезни и потому, что дела у Манюшки сложились нерадостно: Николай изменил, променял ее, оказывается, на какую-то Надю, да еще она вот на занятия опаздывает. В общем, отпуск был смазан таким финалом.
Велик ли срок – пять дней, но, вернувшись, Манюшка почувствовала себя новичком во взводе: и в учебе отстала, и какие-то события, пусть небольшие, произошли, к которым она не была причастна.
Шел урок алгебры. Преподавал ее уже не Нузин, а Четунов, пожилой человек с широким голым лицом без малейшего намека на растительность. Решали новые задачи, Манюшка ничего не понимала и смотрела на доску с выражением ученика, случайно попавшего в старший класс. Ей было непривычно и неприятно чувствовать себя отстающей.
Опросив троих спецов, преподаватель начал объяснять новый материал. Видно, он был здорово влюблен в свой предмет: вскоре так увлекся, что совсем забыл, где он и для чего – уверенно стучал мелом, покрывая доску математическими знаками, буквами и цифрами, самозабвенно вполголоса ворковал, объясняя, и просветленно улыбался, как будто о чем-то очень дорогом беседовал с друзьями за чашкой чая.
– Папаша! – крикнул Игорь. – Нельзя ли несколько снизить темп?
– Да погоди ты! – досадливо отмахнулся преподаватель, потом, спохватившись, удивленно спросил: – Неужели не понятно? Но это же так просто!
– Не успеваем понимать!
– Ага… Хорошо, поедем тише.
Он начал объяснять спокойно и размеренно, но все больше увлекаясь, набирал и набирал обороты и вскоре опять раздался чей-то недовольный голос:
– Послушайте, куда вы гоните? На пожар, что ли?
И так до конца урока.
На переменке Манюшку обступили друзья.
– В чем дело, Марий? Что случилось?
– Да ничего особенного, – чувствуя неловкость за свою слабость, покраснев, отмахнулась Манюшка. – Приболела. – И поспешила перевести разговор: – У нас в спецухе, как я заметила, что ни преподаватель, то уникум. Этот, видать, тоже.
Захаров поддакнул:
– Ага, точно. Когда Папаша в математике, для него больше ничего не существует. Вон Игорь даже как-то крикнул ему: «Ну, куда ты гонишь, черт тебя побери?!» – и ничего. Как обычно: «Не успеваете? Ладно, поедем тише».
– Да это что! – засмеялся Славичевский. – Вон в третьем взводе второй роты было… Четунов – командир этого взвода… Карпенко, помкомвзвода, выбрал на переменке момент, когда Папаша помогал кому-то решить задачку, и поднес ему подписать бумагу. Тот, не глядя, подмахнул. Начался урок, Карпенко говорит: «Товарищ преподаватель, прочтите рапорт» – и подает ему. Папаша пожал плечами и стал читать: «Начальнику школы от командира третьего взвода второй роты Четунова – рапорт. Прошу вашего распоряжения сегодня в семнадцать часов расстрелять меня перед строем батальона. Четунов». Все со смеху дохнут, а Папаша смотрел-смотрел на этот уникальный документ, как барашек на новые ворота, а потом и говорит: «Ну чего смеетесь, черти? Может, человеку жить надоело. Хватит воровать у тригонометрии время, займемся делом!».
– До фанатизма влюблен в математику, – подытожил Толик.
– Любовь зла, – заявил Трош и вдруг подмигнул Манюшке с заговорщицким видом. – Как вы считаете, княгиня?
И вогнал ее в краску. И обозлил: с той памятной его свиданки с Викой Манюшка как бы потеряла в себе прежнюю девчонку-сорвиголову, а новая, вдруг ощутившая себя девушкой, а своих товарищей – парнями, она себе не нравилась. Манюшка всячески старалась не обращать внимания на свои эмоции, но это не удавалось. Она то неожиданно смущалась и краснела, то грубила без всякого повода.
Вот Трош вогнал ее в краску своим дурацким подмигиванием – хотя, если разобраться, чего ей краснеть-то? И с Захаровым тут же чуть не поругалась. Повод был совершенно никчемным: в ответ на его замечание, что Папаша до фанатизма влюблен в математику, Матвиенко сказал, что конечно, за это его можно уважать, но «математика – это только математика».
– Что ты хочешь этим сказать? – взъерошился Захаров.
– А то, что сперва нужно быть человеком, а потом уже специалистом.
– А если человек не специалист, то он и не человек, – заявил Толик. – Ценность человека определяется любовью к своему делу и глубиной знания этого дела.
– Ну… не знаю. Еще Козьма Прутков сказал, что специалист подобен флюсу.
– А ты, как всегда, заодно с умными классиками: человек – это звучит гордо, это разносторонняя личность, подкованная на все четыре ноги. Но таких не существует. Есть болтуны, которые притворяются разносторонними личностями. – Так как Матвиенко не собирался уступать (об этом свидетельствовало его многозначительное покашливание), Захаров поспешил поставить свою точку: – Ну, довольно! С тобою спорить – надо прежде пообедать, а до обеда еще – ого-го!
– А с тобою спорить нечего, – неожиданно для самой себя влезла Манюшка. – Ты упрям, как лошадь.
– Ну и сравненьице! Глупее не придумаешь, – фыркнул Захаров и отошел.
Это был его обычный финт. В любом споре он стремился поставить последнюю точку и выходил из него не только не побежденным, но вроде даже и победителем. Раньше это съедалось без особых эмоций, а теперь Манюшку прямо-таки заколотило. Ей казалось: Толик разгадал, что она стала слабее, и пользуется этим, стремясь не просто одержать верх, но и унизить.
Через несколько дней на Папашином уроке «погорел» Матвиенко. Четунов обнаружил, что его фаворит не выполнил домашнего задания. Сперва он даже не поверил.
– Ты что, издеваться надо мной вздумал? – закричал он, порозовев. – В кошки-мышки играть? Ну-ка хватит переводить государственное время, открывай тетрадь и показывай, что сделал!
– Да нет ничего в тетради, пусто.
– Та-а-ак… Ладно, за это ты мне сейчас на доске пять задач решишь. И к следующему уроку два задания выполнишь плюс еще две задачки… Это ж только подумать: Архимед! Архимед начхал на математику! Да ты чем вчера на самоподготовке был занят, неверная твоя душа?
– Размышлял о суетности бытия, товарищ преподаватель.
– То есть? – Папаша направился к доске, взял мел и, спеша, начал записывать номера задач, которые предстояло решить сегодня.
Можно было и промолчать: Четунов занялся математикой и забыл обо всем. Но Матвиенко счел своим долгом ответить на вопрос, обращенный к нему, тем более, что весь взвод превратился сейчас в заинтересованных слушателей.
– Задумался я вчера, товарищ преподаватель, и вот в голову мне пришла такая мысль: живет, живет человек, стремится к чему-то, волнуется, радуется, плачет, забивает голову разными житейскими премудростями, изучает науки – а для чего? Наступит час и все это обратится… кхе, кхе… в нуль. Финал ведь один для всех. И решил я, товарищ преподаватель, что все на свете – прах и суета. В том числе и домашнее задание по алгебре.
Никто не ожидал, что эта философская тирада, которую Вася тихо пробубнил, преследуя одну-единственную цель – поболтать на уроке на посторонние темы, – вызовет какую-нибудь реакцию у Четунова. Но, изумив всех, Папаша вдруг отшвырнул мел и с такой живостью обернулся, что класс мгновенно притих.
– Вот до чего додумался! – закричал Четунов. – Вот, оказывается, какие, простите за выражение, идейки мешают ему заниматься делом! Мы фашизм свалили в яму, руины расчищаем, жизнь свою заново отстраиваем, а тут из подворотни такие вот мыслители тявкают: мол, к чему все это, все равно ведь помрем! Может, и по глупости лают, а враг радуется: ему на руку, если мы все бросим, повалимся лицом в подушку и начнем ждать смерти. Тут он нас голыми руками и… – Папаша приблизился к опешившему Архимеду и начал ожесточенно, как пули в грудь, всаживать в него убийственные вопросы: – Ты что ж это, вражий сын, а? Когда ж ты войну забыть-то успел? У тебя что, ум за разум зашел, черт тебя побери? У тебя ж голова! Как же ты мог? – Казалось, он вот-вот схватит опростоволосившегося философа за грудки. – Я этого так не оставлю, нет! Я вот тебе двойку сейчас в журнал влеплю! Нет, не двойку – единицу! С минусом! И пусть она до конца четверти торчит занозой в твоей совести!
– Так он же пошутил! – вступилась Манюшка. – И при чем тут единица? Человек поскользнулся по философии, а ему единицу по алгебре.
Четунов немедленно направился к ней.
– Ты что, в адвокаты к нему нанялась? Я вот и тебе… Ему единицу, а тебе двойку, как пособнице. Пошутил! Пусть знает, чем шутит. Все! Разжалую вас из отличников!
Папаша потрусил за стол и вывел в журнале обещанные отметки четко и жирно, да еще и оттенил.
– Я вас научу, черти! – снова закричал он. Уставился на Манюшку. – Призывают наплевать на алгебру – и не видят логики, когда им за это по алгебре единицу ставят. Ну-ка, Доманова, иди к доске! И ты, Матвиенко! Будете до конца урока задачи решать!
Собирая по звонку свои манатки, Папаша вновь накинулся на проповедника гнилой философии:
– Кинул автомат на землю, поднял перед врагом руки – это что, шутка? Ты сперва рассчитайся. С родителями – за то, что дали тебе жизнь и вложили в тебя свой труд, нервы, здоровье. Со страной – за то, что учит, специальность получаешь, за заботу, ведь на всем готовом живешь. С самой жизнью – за все ее радости и волнения. Рассчитайся, а потом… – В прищуренных глазах его блеснула хитренькая вспышка. – Потом все равно не смей дезертировать!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Добровольцы
Чаще всего спецы четвертого взвода свободные минуты между занятиями проводили у карты Кореи, искусно и с большим старанием изготовленной Гермисом и Броденко. В перерыве между уроками и обедом, когда Захаров приносил из штаба газеты, Козин обычно уточнял на карте линию фронта. С каждым днем она перемещалась все ниже на юг. Игорь ликовал:
– Дают ребята копоти! Еще пару нокаутов – и Ли Сын Ман отведает соленой морской водицы. Похоже, братья-корейцы без нас там как-нибудь справятся, а, старина? – обращался он к кому-нибудь из ребят, кто стоял поближе.
И вот однажды Толик вернулся из штаба не в себе, какой-то очень уж пришибленный.
– А, камрад Захаров! – шумно и церемонно приветствовал его Игорь, доставая из кармана цветные карандаши. – Ну-ка, на сколько миллиметров оттеснили мы нынче марионеток?
Не отвечая, Толик прошел к карте. Все сгрудились вокруг него. Козин выжидательно нацелил красный карандаш на портовый город Тэгу на юге Кореи.
– Чует мое сердце, що браты-корейцы сегодня… – начал было Мотко, но Захаров прервал его, развернул газету и прочитал сообщение о высадке американцами большого и сильного морского десанта в районе Чемульпо.
Игорь водил подрагивающим карандашом по карте, пытаясь отыскать порт на юге, а потом, вдруг увидев его гораздо выше и осознав случившееся, уставился на комсорга свирепым взглядом.
– Вон где Чемульпо, – тихо сказал Матвиенко.
– Что ж я, по-твоему, совсем дурак? – взбеленился Козин. – Не хуже тебя знаю, где этот Чемульпо. Чего ты тычешь своим грязным пальцем?
На Васю он смотрел, как на лютого врага, против которого копил ненависть годами и вот, наконец, встретился лицом к лицу.
– Ты чего это кричишь, как недорезанный поросенок? – строго спросила Манюшка, тряхнув его за плечо.
Он перевел глаза на нее и, оправдываясь, забормотал:
– Да нет, понимаешь… он один разбирается, а другие – ослы и бараны…
С ожесточением нарисовал у Чемульпо коричневую стрелу, острие которой указывало на Сеул, и, ни на кого не глядя, молча вышел из класса.
Некоторое время все молчали. Наконец Гермис выдавил:
– А как же войска, что дерутся на юге?
– Отойдут, – хмуро отозвался Захаров.
– Легко сказать. У нас в сорок первом…
– Ну, не стоит механически переносить… Хотя чего там: окружение есть окружение, и надо смотреть правде в глаза.
– Эх, хлопцы, зараз бы нас туда, – сказал Мотко и, видя, что никто не возражает, продолжил: – Взяли б и сформировали спецовскую дивизию…
– А что… кхе, кхе… Представляете: утро, первый солнечный луч скользит по земле… Наш эшелон прибывает в Пхеньян… толпы радостных горожан…
– Слушай, притормози маленько, а? – поморщилась Манюшка. – Это в Пхеньяне-то радостные толпы? Да и вообще, напрасно вы, Василий Андреевич, рассчитываете на торжественную встречу. А не хочешь – сперва километров сто пехом, потом сто – на своих двоих, а потом – согнувшись, короткими перебежками, а потом и вовсе на пузе?
– И отлично! Дело ж не в том, как… кхе, кхе…
– Герой! – воскликнул Захаров. – И что зря трепать языками! Во-первых, мы военные люди, поэтому нечего лезть поперед батьки в пекло. Во-вторых, даже если бы нужны были наши солдаты в Корее, нас не пошлют – мы пока что всего-навсего пушечное мясо, ничего же еще не умеем толком. Так что сиди, хлопцы, и не рыпайся.
– Эх, комиссар, суха и рациональна ты людына, нема в тебе мечты, взлету духа.
– Летать надо, когда есть на чем, а не то так шмякнешься с небес на землю, что и костей не соберешь.
Теперь стали ждать газет с еще большим нетерпением. Хмуро выслушивали очередное сообщение о продвижении американцев и молча расходились. Линия фронта на карте медленно, но неуклонно надвигалась на северную границу Кореи и, наконец, замерла, слившись с пограничной рекой Ялуцзян.
Среди спецов витал какой-то невнятный слушок о том, что военкоматы набирают в Корею добровольцев. Ему вроде бы не очень верили.
И вот однажды утром Игорь Козин, появившись в классе, провозгласил:
– Братва, набирают добровольцев в Корею! После третьего урока поеду оформляться. – Поднял над головой сжатый кулак: – Но пасаран!
– А почему после третьего? – поднял голову от учебника Синилов, ожидая какой-нибудь остроты.
Но Игорь очень серьезно пояснил:
– Ибо-дабы обещал спросить меня по физике. И я подготовился, чтобы исправить пару. Если не явлюсь на урок, он подумает, что я струсил, а Корея – только предлог. Да и полночи просидел – зазря, что ли? Теперь уж что – часом раньше, часом позже…
Все, как один, прислушивались к этому разговору. Больше, конечно, не верили, чем верили.
– Очередной звон, – вглядываясь в лицо Козина, пробурчал Славичевский. – Слишком уж по-крупному врете, дорогой.
– Дело хозяйское – можете не верить, – проходя на свое место, равнодушно заметил Игорь. – Убеждать вас слишком нудное занятие для такого жизнерадостного хлопца, как я.
«Нет, похоже, не заливает, – решила Манюшка. – Если только его самого не облапошили… Да что, ясно ведь – нас все равно не возьмут. Толик прав по всем статьям».
Конечно, Захаров был прав, но последнее время, читая в газетах, как американцы бомбят, жгут, расстреливают далекую Корею, как гибнут дети, Манюшка жила в душевном напряжении. Вернулась война в память и в сердце. Воскресли пережитые совсем недавно страшные дни.
То вдруг привидится наяву: бредет в пойме речки Усвейки колонна смертников – дети, бабы, старики, а вокруг немцы с автоматами, кричат по-своему, ругаются, подгоняют, и сыплются удары прикладами, кулаками, пинками на сгорбленные спины, понурые головы, под дых и в живот. Впереди, на высоком берегу, другая группа сельчан под присмотром фашистов копает могилу. Все видят и понимают, что их гонят туда, и ужас леденит душу, и она, маленькая, перепуганная до немоты, жмется к Велику, надеясь на защиту и спасение, и видит, что сам он тоже маленький и тоже боится неминуемой смерти.
А то ночью, в полудреме, вдруг загремит, затрещит, зататакает и покажется, что лежит она в Колком гущаре лицом в траву, а вокруг рвутся гранаты, визжат осколки и тенькают, посвистывают пули. И ждет каждой клеточкой тело – сейчас вонзится острая огненная боль, и хочется сжаться в маленький комочек, в песчинку, в иголку и отчаяние шевелит на голове волосы: невозможно сжаться, и тело твое накрыло всю землю удобной, отовсюду видимой мишенью.
Или во сне всплывает вдруг из темноты мертвое братово лицо и снова, как когда-то, ударит в сердце застывшая на нем виноватая улыбка. Мишка всегда улыбался, как бы извиняясь: «Вот живу, вы уж простите» – и после смерти словно винился: «Зацепило, лишние хлопоты вам, не сердитесь».
И не раз было: смотрит на нее Лесин на уроке, что-то говорит, а Манюшка ничего не слышит и не видит. Лишь получив от соседа отрезвляющий тумак, медленно возвращается из прошлого.
– Что с вами, голубчик? – доносится до нее голос преподавателя. – Вы спите с открытыми глазами.
– Прошу прощения, отвлеклась, – смущенно оправдывается Манюшка.
– А может, вам, голубчик, попроситься на комиссию? Вы, видимо, больны. – Это он уже тонко ехидничает.
Среди ночи вскидывалась с криком, в поту, с выпученными глазами. И тогда разбуженная Марийка перебегала к ней, садилась рядом, обнимала и гладила молча и долго, пока Манюшка не успокаивалась и не засыпала.
И вновь проснулась экзема на левой лодыжке. Она как действующий вулкан – то засыхала на несколько месяцев, то вдруг – в тяжелые дни – начинала неистово и зло чесаться. В последнее время она мучила беспрерывно, и Манюшка часто попадала в унизительное положение: вдруг так заноет, проклятая, что хочется скрести, драть до боли, до крови, но кругом ребята, надо терпеть…
Да, Захаров прав, безусловно, но когда знаешь и каждый день тебе напоминают, что там ежеминутно гибнут беззащитные люди, дети… много детей…
– Да, брат, это ты уж через край хватил, – громко и равнодушно сказала она Игорю и замедленной походкой вышла из класса.
Но, очутившись за дверью, Манюшка преобразилась – быстро протопала по коридору, кубарем скатилась с лестницы и бегом бросилась через сквер к трамвайной остановке.
Ей повезло: сразу подошел нужный трамвай и быстро доставил ее к Красногвардейскому райвоенкомату; посетителей там не было, и Манюшка с ходу попала к военкому.
Высокий лысый полковник с выпуклыми насмешливыми глазами выслушал Манюшкин доклад, кончившийся словами: «Прошу записать добровольцем в Корею», – кивнул и деловито осведомился:
– В качестве кого хотите?
– Рядовым стрелком, товарищ полковник! – поняв скрытый смысл вопроса, отчеканила Манюшка.
– Хм, хорошо хоть на большее не претендуете… Слушайте, с чего вы взяли? Набор добровольцев никто не объявлял, думаю, и не объявит.
– Но как же, товарищ полковник? У меня точные сведения.
– ОБС – одна бабка сказала. Возвращайтесь в школу и скажите всем вашим добровольцам, что трубачи пока не протрубили тревогу.
– Но… я не могу… вот так… вернуться…
Полковник развел руками.
– А я, простите, ничем не могу помочь.
Манюшка неловко топталась у двери, словно забыв, где она, зачем и что делать дальше. Военком подошел, положил руку на плечо.
– Это хорошо, что вы пришли. Спасибо. Всем нам надо быть наготове каждый день. Но – пока ваша помощь не требуется. Учитесь. – Он открыл перед нею дверь.
Красная, как свекла, Манюшка выскочила в приемную и тут наткнулась на Гермиса. Оба растерялись.
– А, Марий, сколько зим, сколько лет!
– Ну и сколько же, интересно? – буркнула Манюшка.
Гермис пытливо посмотрел на нее. На скуластое широколобое лицо его набежала тень: с Марием у него всегда были хорошие и даже душевные отношения.
– Ты что это икру мечешь?
Мелькнула мысль сказать Гермису правду, но больно уж не хотелось еще раз выставить себя дурочкой.
– Да, понимаешь, волокита… – растягивая слова, ответила Манюшка. – Вызвали… приписное свидетельство… что-то там такое… Ну, а тут… ничего. В другой раз велели прийти. Волокита! А ты чего тут?
– А… насчет комиссии узнать. – Он тоже говорил врастяжку. – У меня, наверно, растяжение связок. Перетренировался, видать.
Тут секретарша дала знак Гермису войти.
Видно, полковник не вел больше пространных разговоров с добровольцами: Гермис подошел к трамвайной остановке минуты через три после Манюшки. Вид у него был сконфуженный, как у оплошавшего в чем-то деревенского пса.
– Нет комиссии? – с глубоким сочувствием спросила Манюшка.
– Нет. – Гермис отвернулся и стал внимательно изучать трамвайные провода.
Погода разгулялась: небо очистилось, появилось солнышко, пресно запахло пылью.
– А ты чего это насчет комиссии к самому военкому? – невинно спросила Манюшка. – Обратился бы в нашу санчасть, все ж маленько поближе.
– Э, что говорить! – с досадой махнул рукой Володя. – Тоже волокита… Кстати, приписными свидетельствами сам военком тоже не занимается.
– Видишь ли… О, глянь-ка, еще один!
На противоположной стороне путей на остановке с трамвая сошел Матвиенко. Заметив однокашников, он начал отряхиваться, приглаживать свою растрепанную шевелюру, потом, нагнувшись, зашнуровывать (а может, расшнуровывать) ботинок. Видимо, выработав в эти минуты план действий, он выпрямился и, осматривая себя, а потому «не замечая» товарищей, зашагал через пути наискосок, оставляя ребят далеко в стороне.
– У этого, наверно, растяжение верхнего полушария головного мозга.
Гермис не остался в долгу.
– А может, его вызвали обменять приписное свидетельство на генеральское удостоверение?..
Подошел трамвай, и спецы вошли в него. Когда вагон тронулся, в дверях появился Вася Матвиенко. Вид у него был загнанный, никак не мог отдышаться после гонки за трамваем.
– Не скажешь, зачем вызывали? – вкрадчиво спросила Манюшка. Ей было досадно, что так легко, по-детски, попалась на крючок и подмывало выместить злость на ком-нибудь.
Вася, бегло взглядывая то на нее, то на ехидно прищурившегося Гермиса, покряхтел, покашлял, но так ничего и не родив, отвернулся и стал скорбно смотреть в окно.
Войдя на переменке в класс, ребята заметили, что ряды взвода поредели. И как-то глухо и немо было: ни джаз захаровский не надрывал пупков, ни в «угадай» не играли. Ребята молча сидели за партами или торчали в коридоре у окна. Захаров отрешенно уткнулся в книгу. Когда вошли Гермис, Матвиенко и Манюшка, он поочередно скользнул по ним хмурым взглядом и снова вернулся к чтению.