Текст книги "Нео-Буратино"
Автор книги: Владимир Корнев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
В последнее время тот все больше тревожился за его судьбу, потому что видел, как армия все глубже увязает в проклятом русском болоте, и победоносный исход кампании уже не казался ему неизбежным. Себастьяни понимал, как тяжело юноше переносить неизбежные трудности походной жизни, замечал, какая недетская усталость порой сквозит в его взгляде, хоть тот и старался выглядеть молодцом. Куда уж ему тягаться с бывалыми вояками вроде полковника Дюрвиля! Этот Дюрвиль был неприятен Себастьяни, все в нем бросало вызов окружающим: показное геройство, манера держаться независимо, не признавать авторитетов и постоянно затевать словесные дуэли со старшими по званию. Правда, следовало отдать ему должное: воин он действительно был опытный, отчаянной храбрости человек, недаром сам Мюрат признавал в нем одного из лучших своих командиров и не раз докладывал Императору о доблести кавалериста.
Драгунский полковник Гюстав Дюрвиль участвовал, казалось, во всех знаменитых сражениях еще со времен Республики. Он помнил осаду Тулона, Аркольский мост, египетские пески, лихо рубил вражескую пехоту при Аустерлице. Ужасный синий рубец пересекал его широкоскулое лицо наискось от брови до подбородка – память об ударе казачьей шашки все при том же Аустерлице, нижняя челюсть сильно выдавалась вперед, как у большинства людей, обладающих непреклонной волей; эту определяющую черту характера в сочетании с гордыней старого легионера подчеркивал и массивный римский нос, разделенный шрамом пополам. В облике Дюрвиля чувствовалась здоровая простота бургундского крестьянина, каковым он и являлся, чего, впрочем, никогда не скрывал. Здоровье и физическая сила были теми достоинствами, которые угрюмый драгун ценил превыше всего в окружающих, однако в его полку было мало таких, кто мог бы сравниться с ним по этой части. Приятными манерами Дюрвиль не отличался – откуда им было взяться, а привычки человека из народа, наоборот, всячески культивировал: ел много и по преимуществу грубую пищу, из вин выше всего ставил портвейн – за крепость, а в России пристрастился и к водке: был большой охотник до женских прелестей, предпочитал пышногрудых пейзанок.
Себастьяни, конечно же, не мог быть симпатичен подобный тип. Он считал Дюрвиля закоренелым мужланом и старался общаться с ним лишь в границах служебного этикета: да строптивый офицер и сам не стремился сблизиться с чопорным генералом.
«И что мне за дело до этого парвеню? Почему в самые ответственные часы голова всегда забита какой-то чушью?» – негодовал Себастьяни, выходя из палатки на воздух с явным намерением проверить посты. Завтра его доблестному корпусу предстояло неожиданно атаковать русский арьергард – таков приказ маршала. Мюрат возлагает на кавалеристов Себастьяни большие надежды, и тот не мог подвести старого боевого товарища.
Надвигалась сырая осенняя ночь, какие нередки в средней полосе России. Поле, на краю которого был разбит бивуак, постепенно погружалось во тьму, ближний лес заволокло туманом, неприятно пахло дымом костров. Отовсюду слышались какие-то таинственные шорохи, пронзительные крики неведомых птиц, тревожное ржание лошадей. Чужая природа в этот вечер казалась Себастьяни особенно неприветливой, даже луна смотрела на французский лагерь враждебно, то и дело воровато прячась за тучи. Дома Шернишни, видневшиеся невдалеке, напоминали генералу огромных черных медведей, которые настороженно следят за непрошеными гостями, нарушающими их покой своим присутствием, и в любой момент готовы растерзать чужаков.
Суеверному провансальцу стало не по себе, и он поспешил к кострам, чтобы отвлечься от неприятных ассоциаций и убедиться в стойкости боевого духа своих солдат накануне сражения. Из разговора с подчиненными Себастьяни уяснил только то, что люди страшно устали от многодневного непрерывного следования по пятам за противником и единственное, что им сейчас необходимо, – хотя бы несколько часов здорового сна. Даже не проводя вечернего построения, генерал отдал соответствующее распоряжение дежурному офицеру, горнисты протрубили отбой, и за считаные минуты французы чудесным образом перекочевали из неприветливого Русского Царства в царство сладостных сновидений.
Гюстав Дюрвиль крепко спал, оглашая окрестность могучим храпом. Ему снилось нечто удивительное. Ничего подобного раньше он не видел ни во сне, ни тем более наяву. Вот он идет по какой-то жуткой, безотрадной пустыне. Вокруг ни травинки, только черная сухая земля до горизонта, а над головой бескрайнее багровое небо без единого облачка. Кажется, в природе нет больше других красок – только аспидный цвет земли и кровавый – неба. Какая-то нечеловеческая сила все гонит и гонит его вперед, а он спотыкается, падает, но снова поднимается и упорно идет к горизонту, сознавая, что в этом нет никакой необходимости, и в то же время влекомый мистическим предчувствием чего-то необыкновенного. Это предчувствие завладевает всем существом Гюстава, превращает великана-силача в своего покорного раба, стремящегося только скорее достичь неведомого чуда. Наконец он начинает терять силы и в изнеможении опускается на землю, но внезапно слышит властный женский голос, зовущий призывно-маняще:
– Встань, Гюстав. Я давно уже жду тебя.
Пораженный француз поднимает голову, и взору его открывается картина сколь волнующая, столь и приятная. Прямо перед ним на небольшом подиуме восседает женщина такой исключительной красоты, что мужское естество Дюрвиля не в силах противостоять ее чарам. Будь Дюрвиль добрым католиком, он, возможно, вспомнил бы дьяволицу, искушавшую святого Антония, будь он знатоком живописи, несомненно, решил бы, что прекрасная незнакомка сошла с полотен Рубенса, однако и без того обворожительница соответствовала идеалу возлюбленной в представлении простоватого бургундца. Это была дородная, поражавшая воображение своими формами красавица, роскошные рыжие волосы которой развевались на ветру огненными языками, а взгляд изумрудно-зеленых глаз говорил так много сердцу мужчины, что, находясь на месте Гюстава, любой из его сослуживцев давно уже пил бы нектар страсти из жарко пылающих влажных уст красавицы. Но полковник Дюрвиль не чета записным ловеласам, готовым волочиться за любой юбкой. Уж кто-кто, а он знает женское коварство – поверь только этим бестиям! – и еще ни одна из дочерей Евы за всю его полную приключений жизнь не доводила Гюстава до любовного безумства, еще ни одной чертовке он не позволял поставить себя в положение ничтожного раба. И сейчас он из последних сил старается избежать искушения, призывая на помощь остаток воли, в непреклонности которой еще несколько мгновений назад и не думал сомневаться. Неизвестно, сколько времени он еще мог бы находиться в подобном двусмысленном положении, если бы опять не прозвучал роковой голос:
– Чего же ты ждешь, Гюстав? Иди ко мне.
В этих словах Дюрвилю не слышится ни нотки раздражения, он лишь чувствует в них источник той нечеловеческой силы, которая гнала его по пустыне, и понимает, что этого приказа уже не ослушается. Тем временем красавица протягивает ему большой хрустальный бокал с напитком кроваво-красного цвета; в другой руке она держит прекрасную розу, словно пропитанную кровью. Глаза Гюстава начинают привыкать к чудесному зрелищу, и он видит, что подиум, на котором покоится женщина, представляет собой большой круг, обтянутый грубой кожей, вывернутой наизнанку, изборожденный какими-то морщинами и рубцами, покрытый бурыми пятнами, поразительно напоминающими опять же запекшуюся кровь.
Гюставу трудно оторваться от созерцания этого странного круга, но рука его уже тянется к бокалу. Одним богатырским глотком полковник осушает его содержимое, пытаясь сравнить вкус питья с каким-нибудь знакомым вином, но понимает, что ни одно самое старое вино несопоставимо с этим божественным нектаром, собравшим в своем букете достоинства, кажется, всех известных ему изысканных напитков! Еще ни одно вино не радовало так душу Дюрвиля, еще ни одна женщина не подносила ему подобное питье.
Великолепная истома охватила все его члены, сложное чувство благодарности в сочетании с доселе неведомой нежностью к этой чародейке владело всем его существом. Завороженный Гюстав не замечает, как в руке его оказалась роза, но вот он сжал стебель, и кровь капает из пальца – разве бывают розы без шипов? Ах этот укол! Словно в самое сердце поразил легионера розовый шип, и в тот же миг страстный порыв наконец бросает его на ложе любви. Вот он уже в объятиях неотразимой обольстительницы.
В эти блаженно долгие, трагически быстротечные часы всепоглощающего неземного наслаждения перед взором Дюрвиля вереницей чудесных видений проносятся самые сокровенные, самые несбыточные мечты: вот он со своими верными драгунами врезается в боевые порядки русской кавалерии, рубит направо и налево, враг обращен в бегство, но везде его настигают легионеры Дюрвиля. И вот уже сам Кутузов слезно умоляет полковника не лишать его жизни и передать Императору, что русская армия готова капитулировать: вот он уже не полковник, а маршал Франции, и сам Наполеон вручает ему полководческий жезл за заслуги перед Отечеством; вот он, убеленный сединами старик, сидит в плетеном кресле во дворе своего уютного дома, а вокруг носится неугомонная стайка внуков, и он, счастливый, не нарадуется их веселым забавам, а вот и мраморная плита на старом кладбище с надписью: «Здесь покоится маршал Дюрвиль, верный сын Франции. Мир праху твоему!» И одна мысль служит фоном этому шествию образов в сознании Гюстава: «Вот оно, единственное, подлинное счастье! Вот оно, высшее блаженство!» А в ушах покровительственный победный шепот Всемогущей Госпожи: «Я отдам тебе все, все счастье твоей жизни сразу!» И словно все его силы, мощь здорового мужского тела перетекают в нее, выжатые по капле. Лаская прекрасную колдунью, Гюстав чувствует, что та отдается без любви, словно богатая куртизанка, предлагающая себя новому любовнику в надежде испытать доселе неведомые оттенки ощущений, получить очередную порцию плотского наслаждения, но все это только распаляет и без того бурно разыгравшееся воображение темпераментного француза…
Дюрвиль проснулся так же внезапно, как уснул. Крик петуха, донесшийся из деревни, иглами впился в уши, и страшная догадка вмиг пронзила мозг: «А ведь это мой первый проигранный бой!» Такой мысли было достаточно, чтобы окончательно пробудить полковника. С губ его сорвалась молитва: «Боже, силою Святого Креста отведи от меня дьявольское наваждение!» Рука сама собой поднялась для крестного знамения, и вдруг Гюстав увидел застывшую на пальце капельку крови. С этого часа душа его была безнадежно отравлена предчувствием: сегодняшний бой будет для него последним.
С утра Себастьяни ощущал прекрасное расположение духа. Он был уверен в удачном исходе предстоящего сражения и совершенно избавился от гнетущих мыслей о судьбе сына. Будущее старинного рыцарского рода уже не беспокоило его: он знал, что Провидение не оставит семью Себастьяни.
Причиной столь скорой перемены настроения был вещий сон, который генерал увидел ночью. Ему снилась прекрасная дева, вызывавшая в памяти образы античных богинь и даже на какое-то мгновение показавшаяся ему знакомой. Эта Венера Каллипига откровенно домогалась его ласк и призывала сойти к ней на ложе, поразительно напоминавшее знатоку древностей варварский щит, виденный им в коллекции известного парижского мецената. Коварная искусительница протягивала ему бокал амброзии, словно приготовленной из лепестков изумительной пурпурной розы, которую дама готова была предложить ему вкупе с вином страсти. Как знать, устоял бы Себастьяни перед бесовскими чарами, не произойди следующее: пальцы, державшие хрустальный фиал, разжались еще до того, как генерал успел оценить пикантность положения. Таинственный напиток пролился на землю, а француз, словно подгоняемый неведомой силой, собрал осколки и спрятал их в шелковый фуляр. На этом сон и закончился, но, пробудившись, Себастьяни еще некоторое время был погружен в размышления об увиденном.
Посетившие его в ночи образы он истолковал в самом выгодном для себя смысле и этим весьма потешил собственную гордыню. Падение бокала он расценил как решительный отказ шевалье от позорного прелюбодеяния и, хотя, конечно, знал за собой проделки, достойные самого Дон Жуана, предпочел счесть такой отказ указанием свыше на его подлинную сущность – священное благоговение перед супружескими узами, скрепленными самой Матерью Церковью, в сочетании с благородным презрением ко всякому намеку на адюльтер. А то, что осталось от бокала, было собрано, конечно же, в память о блестящей победе, одержанной им – генералом доблестной французской армии – над воплощением самого врага рода человеческого, – в этом христианский воин был убежден совершенно.
Ни минуты не сомневаясь, что сон в руку, вдохновленный Себастьяни уже предвкушал близящийся сокрушительный разгром русского медведя. Он гарцевал на любимом Баярде перед пестрым строем императорской кавалерии в окружении верных офицеров, ощущая на себе восторженный взгляд сына, и в его голове рождались слова приветственной речи к солдатам.
Он не успел и рта раскрыть, чтобы произнести первую фразу, как услышал у себя над ухом непривычно взволнованный голос Гюстава Дюрвиля:
– Mon général, я обязан поставить вас в известность о некоторых обстоятельствах сегодняшней ночи, которые, по моему убеждению, могут повлиять на исход сражения.
Себастьяни удивленно вскинул глаза: в первое мгновение он хотел было отчитать Дюрвиля за то, что тот бесцеремонно нарушил ход его мыслей и таким образом испортил блестящий экспромт, но, выслушав обращение, он вдруг почувствовал, что легионер поведает сейчас еще о каком-нибудь предзнаменовании, и жестом дал понять, чтобы тот продолжал. Дюрвиль пересказал свой сон. Генерал еще никогда не видел обычно даже излишне уверенного в себе командира драгун в таком подавленном состоянии духа: рассказывал он сбивчиво, мускулы изуродованного лица то и дело подергивались, глаза горели каким-то нездоровым, потусторонним светом. Под конец с фатальной обреченностью в голосе он произнес:
– Monsieur, до сих пор я не проиграл ни одной схватки, а сегодня познал на себе действие самой страшной в этом грешном мире силы – женской страсти, и теперь я знаю наверняка, что пришел мой конец. Я чувствую – скоро прольется много, очень много французской крови. Господь сегодня не с нами.
Генерал с трудом сдерживал чувства, овладевшие им во время рассказа. Он недоумевал: «Как понимать происшедшее? Полковник не мог этого выдумать, в противном случае следовало бы поверить, что он подсмотрел мой сон. Нам снилось почти одно и то же, а смысл увиденного прямо противоположный! Каким же в действительности будет исход боя? Во всяком случае, мой сон не предвещает поражения, и почему я должен доверять предчувствиям какого-то суеверного мужлана, а не тому, что видел сам? Господи, укрепи меня в Святой вере!» Однако вера Себастьяни в будущий успех была уже поколеблена. Откровения Дюрвиля буквально лишили его покоя, и ему едва хватило воли дать фаталисту достойный ответ. Прозвучала напыщенная фраза следующего содержания:
– Полковник! Прекратите панику, возьмите себя в руки. Вы хоть и не благородных кровей, однако и вам никто не давал права пятнать честь французского офицера. Ваши солдаты смотрят на вас, и, уж если суждено умереть, имейте мужество сделать это так, чтобы им не было стыдно за своего командира. Извольте быть готовым принять бой. И еще. Можете мне не верить, но я тоже видел сегодня подобный сон, и он не дал мне повода распускаться, ибо, в отличие от вас, даже во сне я не забываю о своей репутации.
Слова генерала задели Дюрвиля за живое, но он молча отдал честь и рысью поскакал к строю драгун, оставшись наедине со своим страшным роком.
Себастьяни окинул взглядом шеренги кавалерии, застывшие перед полководцем в ожидании приказа. Здесь были испытанные в сражениях ветераны египетского похода, покорители Европы, были и те, кто незадолго до перехода русской границы впервые отпустил усы; стремительные уланы, лихие гусары, бравые кирасиры, грозные драгуны и егеря – словом, вся дивизия в любой момент могла смертоносной лавиной хлынуть на врага, сметая любые преграды на пути.
Но что это? Еще полчаса назад генерал готов был ручаться за стойкость духа любого из кавалеристов, а сейчас, вглядываясь в их лица, он не узнавал своих солдат. В облике каждого ему чудилось нечто от злополучного полковника, чью исповедь он только что имел «удовольствие» выслушать: те же губы, искаженные нервной улыбкой, та же игра желваков на скулах и самое неприятное – та же отрешенность в глазах, взиравших на командующего и словно не видевших его.
Себастьяни казалось, что он присутствует на смотре в царстве теней и перед ним не живые люди, а какие-то скудельные сосуды, плотские оболочки уже отлетевших душ. Он понимал, что непременно должен подбодрить воинов в такую трудную минуту, сказать слова, с которыми им будет легче умирать в этой неприветливой стране за своего Императора и которых, может быть, не нашли бы даже полковые капелланы, искушенные в общении с Богом, но не ведавшие чувств мужчины, идущего на смерть.
В сердце Себастьяни еще теплилась зыбкая отчаянная надежда, что ему удастся поднять дух людей и рассеять злые козни, но вот взгляд его упал на руку стоящего перед ним солдата, и он с ужасом заметил наскоро перевязанный указательный палец. Вместо того чтобы произнести вдохновляющую речь, Себастьяни стал искать глазами кисти рук других воинов: у многих, очень у многих пальцы были перебинтованы, а если у кого-то и нет, это еще не значило, что ночью он не укололся. Генерал, казалось, теряет рассудок, в голове всплыла безумная мысль: «А ведь если собрать все розы, которые они держали несколько часов назад, получится огромный цветник. Вот бы увидеть такую красоту!»
В другое время Себастьяни немедленно отдал бы полковника Дюрвиля под трибунал – de jure за пораженчество, de facto за тот страх, который приходится сейчас испытывать старому бойцу, и за то, что это настроение подобно заразе охватило весь личный состав корпуса; теперь же ничего не оставалось, как отдать наконец боевой приказ этой деморализованной массе, что генерал и сделал незамедлительно.
По иронии судьбы главная миссия возлагалась как раз на полк Дюрвиля: драгуны броском обгоняют русский арьергард, находящийся сейчас совсем рядом (об этом не раз докладывали передовые разъезды), завязывают с ним бой, а в это время основные силы дивизии под предводительством самого Себастьяни атакуют русских сзади.
Все было заранее просчитано, и следовательно, логика была на его стороне: внезапность лобовой атаки драгун обеспечена, сокрушительный удар с тыла вообще должен морально обезоружить русских, тем более что налицо многократный численный перевес солдат Себастьяни перед несколькими казачьими сотнями.
Но там, где умудренный опытом генерал предполагал, – как всегда, располагала другая, Высшая сила, от века вершившая судьбы грешного мира, и этой силе было угодно направить ход событий по своему усмотрению.
Бой действительно начался внезапно, но не для противника, а для французов. Полк Дюрвиля давно уже выдвинулся вперед, а главные силы дивизии все еще не могли выйти в тыл к русским. И вдруг с близлежащих холмов хлынула казачья лава. Донесения разведчиков никак не соответствовали ужасающей картине, представшей взору онемевших французов: бурые склоны были сплошь усыпаны всадниками, и эта грозная, движимая одной жаждой горячей схватки красно-синяя туча, с гиканьем и свистом несущаяся по полю, готова была через считаные мгновения обрушиться на них силой тысяч пик и острых как бритва черкесских шашек. Только орудийные ядра могли бы теперь остановить казаков, рассеять их, но растерянные артиллеристы потеряли всякую расторопность, да и какие неустрашимые бомбардиры смогли бы развернуть пушки и произвести залп, находясь всего-то в сотне метров от атакующей конницы врага? Казаки на полном скаку вломились в скопище людей и лошадей, не успевших даже построиться в боевые порядки, остервенело коля и рубя направо и налево, желая уничтожить как можно больше незваных гостей.
Раздались первые стоны, проклятия, ржание обезумевших коней; лица всадников искажала злоба, над головами сверкали клинки. Французы дрались вяло, видно было, что моральный дух галльских петушков сломлен и смерть уже занесла над ними свою острую косу.
Себастьяни, из-за неразберихи оказавшийся в самой гуще боя, с трудом успевал отражать удары наседавших на него бородатых чудовищ в нелепых меховых колпаках. Ему некогда было наблюдать за тем, как рядом сражаются соотечественники, даже сына он потерял из виду, однако взгляд его выхватывал из окружающего хаоса то лицо смертельно раненного старого друга, отмеченное неуместной счастливой улыбкой, то беспомощно раскинутые в воздухе руки, из которых выбили оружие, и снова перебинтованные пальцы! В шуме битвы Себастьяни различал слова предсмертных молитв, среди которых ему чудились признания в любви неведомым женщинам!
Вообще, творившееся вокруг представлялось ему какой-то жуткой гекатомбой: французы вели себя так, будто заранее приготовились отдать себя в жертву. Они с радостью бросались в объятья смерти, словно эти объятья сулили им ласки неземной любви, русские же, убивая их, казалось, свершали завораживающий обряд, творимый из века в век перед алтарем ненасытного идола. Воображению генерала представлялись события баснословной древности: гибель тысяч достойнейших мужей у ног прекрасной гречанки, запутавшейся в лабиринте роковых страстей; крушение славного Илиона, навлекшего на себя гнев строптивых богинь. «Гнев какой кровожадной дьяволицы обрушился на нас? Что же помрачило рассудок вчера еще вполне уверенных в себе, не желавших дешево отдавать свои жизни мужчин? Откуда взялась эта бестия, лишившая нас покоя? И Господь остается безучастным к нашим бедам!» – все эти вопросы, атаковавшие мозг Себастьяни, оставались без ответа. Он не мог одновременно решать мистические шарады и достойно парировать сабельные удары, сыпавшиеся на него со всех сторон. В пылу схватки генерал не замечал, что сопротивление его солдат практически подавлено, что большинству бойцов уже никогда не быть в седле и их мертвые тела лежат в пыли, попираемые копытами разъяренных лошадей, что многие уже пустились в бегство, преследуемые свежими силами русских, а та горстка отважных, которые еще не выронили из рук палашей, редеет с каждой минутой и вот-вот будет позорно пленена или изрублена. Только встреча с Жюлем вернула Себастьяни реальное представление о происходящем вокруг. Увидев сына возле бесполезной, не выстрелившей ни разу за весь бой пушки, неуклюже лежавшим на ящике с ядрами с неестественно свесившейся правой рукой, судорожно хватавшей пожухлую осеннюю траву, генерал пожалел, что до сих пор не убит. Он понял: его мальчику осталось жить считаные минуты, но это была только часть трагедии – на указательном пальце Жюля зловеще белела повязка.
Себастьяни соскочил с коня, рискуя тут же быть заколотым пикой какого-нибудь безжалостного донца, и склонился над тяжелораненым. Грудь юноши была прострелена ружейной пулей навылет, синее сукно мундира пропиталось кровью, он бредил.
– Жюль, mon enfant, это я, твой отец! – Себастьяни безуспешно взывал к сыну: тот уже ничего не понимал, находясь во власти предсмертных видений. Его мутнеющий взгляд был устремлен в серое сентябрьское небо. «Он не видит и не слышит меня. Неужели ему уже ничем нельзя помочь?» – Генерал в отчаянии ломал пальцы.
Запекшиеся губы Жюля неожиданно зашевелились:
– Наступают холода! Она погубила меня навсегда, навсегда… Я выпил свое счастье до дна… Я твой. Я снова взойду на щит, возьми же меня отсюда скорее в чертоги небесного блаженства!
Не желая верить своим ушам, генерал хотел было обнять единственного наследника, вырвать из цепких объятий смерти-искусительницы, и, когда тот из последних сил отстранил руки отца, он буквально заревел:
– Будь же мужчиной, Жюль! Вспомни о том, что ты солдат Франции! Ранения только украшают воина – сейчас придут санитары, отправят тебя в лазарет, и ты будешь на ногах всего через какую-нибудь неделю. Не смей распускаться! Русские уже выдохлись, и сзади их теснят наши драгуны! Они вот-вот пробьются сюда, и тогда этим грязным мужикам конец!
Себастьяни кричал что-то еще, пытаясь вывести несчастного из шока, но тщетно. Он опустился на колени – генерал до сих пор не позволил себе этого ни разу в жизни, даже в обществе любимой женщины, – и захныкал как ребенок:
– Жюль, mon enfant, не уходи! Что я скажу твоей матери, твоим сестрам, если вернусь один? Не покидай нас, не уходи, не будь так жесток к своему бедному отцу! Ты должен жить!
Он уже разуверился в Божьей помощи, но почему-то еще надеялся на то, что сын услышит его мольбы, придет в сознание и в нем проснется воля к жизни. Желание родителя отвести страшную беду от своей плоти и крови готово хвататься за любую соломинку, любые признаки скорого спасения, в другой момент кажущиеся совершенно нелепыми. Себастьяни не помнил, чтобы его Жюль в чем-нибудь ему перечил, так разве сейчас он может ослушаться отца и не спросясь уйти из жизни?
Как бы в подтверждение этих мыслей, умирающий приподнялся на локтях, в глазах появился лихорадочный блеск, он снова зашептал:
– Подмоги уже не будет, она возьмет всех к себе… Господи, да это старина Дюрвиль восходит на щит! Вот и он повержен к ее ногам. А это весельчак Перье – соблюдай очередь, старый остряк, – кто теперь вспомнит твои сальности? Бедняге Карсаку больше не видеть родной Тулузы – он следующий, а за ним-то выстроился весь полк! Добро пожаловать в обитель сладких нег – всех успокоит Госпожа. Прими и мою душу, несравненная!
По лицу юноши пробежала счастливая улыбка, он словно бы хотел оторваться от земли, но кровь хлынула горлом, по телу пробежала судорога, и душа Себастьяни-младшего отлетела на зов той, которая сегодня ночью сделала его мужчиной, посвятив навеки в рядовые армии поверженных любовников, армии без числа. Сколько еще искушенных покорителей женских сердец и безусых юнцов, не ведавших плотских утех, призовет в ряды этого печального потустороннего воинства одним мановением царственной руки, протягивающей очередной своей жертве роковой бокал, самая обворожительная, самая коварная из жен, прожившая тысячи жизней и тысячи раз умиравшая, не рождавшаяся никогда и существовавшая всегда?
Себастьяни-старший являл собой жалкое зрелище: он сидел на земле, взрыхленной тысячами конских копыт, в окружении мертвецов, у ног того, кто еще несколько секунд назад был единственным наследником его состояния и самым дорогим сокровищем, дарованным ему Творцом за годы семейной жизни. На глазах отца разбился драгоценный сосуд, в который он изо дня в день с трепетом переливал все лучшее, что, подобно изысканному вину, десятилетиями зрело в заветных тайниках его одаренной натуры.
Случившееся настолько потрясло генерала, что, казалось, прояснило его помутневшее было сознание: события последних месяцев проносились перед его взором с бешеной скоростью, раскрывая свою дотоле сокровенную суть, у него словно бы открылось внутреннее зрение, в свете которого явственно проступили невероятные факты, ранее ускользавшие от обыденного восприятия. Иногда, видя удивительный сон, мы не можем наутро вспомнить его содержания, хотя знаем, что оно очень важно для нас, а потом, когда с нами происходит нечто неожиданное, недавнее сновидение всплывает в памяти, поражая воображение своим пророческим смыслом. Так Себастьяни, представив всех убитых в этой проклятой стране боевых друзей, ужаснулся откровению из глубин подсознания: он присутствовал немым наблюдателем в роковых снах людей, на следующий день погибавших в бою.
Содержание всех этих сновидений в той или иной мере напоминало злополучный поединок, виденный им сегодняшней ночью. Искусительница являлась в разных обличьях в соответствии с идеалом женских достоинств очередной жертвы. Дворянину грезилась придворная дама или примадонна столичной оперы; крестьянину – простая пастушка: седого генерала она вводила в соблазн в образе римской матроны; юному офицеру представлялась девственной Хлоей; непритязательный солдат счастлив был видеть дебелую трактирщицу, однако Себастьяни угадывал под разными личинами одну и ту же ненасытную львицу. Никто не отказывался принять из рук коварной напиток страсти и колючую розу, чем и обрекал себя на верную погибель, Себастьяни же разбил дьявольски и бокал, как он делал всегда, когда рисковал превратиться в раба той или иной особы вовсе не слабого женского пола.
Теперь ему стало ясно: эта женщина из женщин, неотразимая сирена, Цирцея современности служила истинной причиной гибели на полях сражений великого множества достойнейших мужей. Вражьи пули были направлены в их сердце той же прелестной ручкой, что незадолго до этого манила на щит наслаждений. «И одной из жертв этой взбесившейся самки стал бедный маленький Жюль! Она не пожалела моего мальчика, не остановилась перед его неопытностью, невинностью, не позволила сделать и первых шагов в жизни мужчины. Впрочем, один шаг он все-таки сделал, но и тот – в пропасть. А все эта слепая месть! Где же предел мщению оскорбленной женщины?» Себастьяни наконец вспомнил виновницу разыгравшейся трагедии; он знал ее имя, даже догадывался, откуда распространяются ее дьявольские чары. Но какая разница, что творится в возбужденном сознании убитого горем человека, стоящего посреди поля брани с мертвым телом любимого сына на руках?
– Ишь ты, кажись, енерал!
Русская речь заставила Себастьяни поднять голову, он не понял ни слова, но приготовился к самому худшему: казаки, окружившие его, с угрюмым любопытством разглядывали важную птицу. Здоровый черноусый детина, видимо старший, обратился к французу:
– Эй, мусью, ты покойника-то клади жеребцу на круп, а сам давай в седло, коли способен, – теперя ты вроде как в плену. Да ты на нас не зыркай, мы тя не боимся – не таких петухов ощипывали! А что мальца-то етого жизни решили – упокой, Господи, душу грешную! – так пеняй на себя: вашего Бонапартия в Расею не звали; сами пришли – ваш и грех.
Он сказал еще что-то молодому казаку, тот соскочил с лошади и связал пленному руки. Себастьяни было уже все равно, отведут к офицеру или расстреляют прямо здесь, – лишь бы скорее встретиться с Жюлем. Однако оказалось, что казаки вовсе не собираются его убивать, а везут, видимо, к своему начальству.